Вести ниоткуда, или эпоха спокойствия 2 глава
Поэтичность утопии Морриса оправдала даже этот избитый прием фантастов. Вещие сны особенно часто стали являться фантастам с тех пор, как были исчерпаны другие способы перенестись в неведомый мир. То, что былой «путешественник» видел воочию в какой-то впервые им открытой земле, герой романа восьмидесятых годов чаще всего видел во сне. У Морриса этот прием органичен потому, что его сон увиден поэтом и поэтом рассказан. Яркость красок, определенность форм — и вместе с тем какая-то зыбкость картины, которая в любой миг может рассеяться, оставив после себя лишь воспоминание и щемящее чувство грусти, — таким является мир только поэтам. Это мир их мечты. Моррис рассказал о своем идеале — не выдуманном, а выношенном и выстраданном, ставшем частью его самого. Этот идеал — преобразованный человек, очистившийся от скверны буржуазности и переделавший своими руками мир вокруг себя. В мире утопии Морриса исчезли такие внешние стимулы для труда, как страх голода или внешнее принуждение. Остался один великий стимул — человеческая потребность в творчестве. Она ничем не стеснена, и потому труд людей, избравших дело себе по сердцу, приносит удивительные плоды. Каждое творение человеческих рук — произведение искусства. Жители нового мира способны понимать искусство, потому что они сами — его творцы. Они наконец-то почувствовали землю своей и вновь обрели утраченную людьми XIX века способность наслаждаться природой, замечать краски заката, чувствовать бесчисленные ароматы земли. Вся Англия превратилась в цветущий сад. Исчезли прокопченные грязные города. Исчезли заборы, огораживавшие помещичьи парки. Англия во всей возродившейся своей красоте принадлежит каждому, в ней живущему.
У тех, кто живет в обстановке бесклассового общества, где нет ни нужды, ни угнетения, ни соперничества из-за власти и денег, и взгляды на жизнь и все мироощущение иные, нежели у людей конца XIX века. Даже внешне они не похожи на своих предшественников — они здоровее, одухотвореннее, на их лицах всегда играет улыбка. Человек сделался человеку другом и братом. Женщины стали настоящими подругами мужчин. Исчезли буржуазные формы брака, порожденные корыстью, и люди следуют своим естественным влечениям, даже не представляя себе, что их отношения должны быть кем-то санкционированы. Моррис очень подробно касается этой стороны жизни в своей утопии — и это не случайно. Для английского интеллигента конца XIX века вопрос о формах брака стоял очень остро. Слишком опошлены были отношения между мужчиной и женщиной соблюдением внешнего благоприличия и развратом исподтишка. Слишком глубоко проникла в семью корысть. Слишком фальшивой сделалась приторная викторианская сентиментальность. Душевно здоровый человек, бунтовавший против буржуазного общества, неизбежно возмущался и против буржуазной семьи — верного сколка этого общества. В восьмидесятые — девяностые годы люди передовых взглядов все чаще отказывались официально оформлять свои семейные отношения. Именно атмосферой передовых интеллигентских кружков восьмидесятых — девяностых годов и объясняется то, что Моррис в своей книге решительно порывает с традицией утопической литературы, которая, как правило, подчиняла отношения полов очень строгой регламентации, вплоть до запрещения личного чувства, как это сделал Кампанелла в своем «Городе солнца». Утопия Морриса заселена живыми людьми, а не бездушными манекенами Беллами. Здесь случаются свои недоразумения, здесь иногда происходят и настоящие трагедии. Но все это перекрывается расцветом человеческой личности. Морриса упрекали в том, что с переменой социального строя у него даже погода в Англии переменилась. За все время путешествия по Темзе и поездок по преображенному Лондону ни одна туча не застлала неба, сиявшего голубизной. Что ж, мир коммунистического общества и в самом деле залит для Морриса солнцем. «Многие, — справедливо отметил в своей книге «Английская утопия» английский историк-марксист А. Л. Мортон, — писали утопии, в которые можно было поверить. Но Моррису удалось изобразить такое утопическое государство, в котором хочется жить».
Значительно слабее, однако, Моррис в тех местах своей книги, где он сталкивается с проблемами политэкономии. В период написания «Вестей ниоткуда» Моррис не сомневался ни в одном освоенном им положении учения Маркса. Однако он считал, что многие стороны этого учения приложимы лишь к переходному периоду от капитализма к коммунизму. Что же касается коммунистического общества, то в нем, по мнению Морриса, восторжествует его собственный медиевистский анархо-коммунистический идеал. Эта борьба между марксистскими и анархо-коммунистическими сторонами мировоззрения Морриса очень заметна в романе. В тех частях романа, где речь идет о том, «как совершилась перемена», Моррис умный марксист. Сейчас нет нужды отмечать все те места, где Моррис показал себя замечательным прозорливцем, — его правоту подтвердила история. В девяностые годы Моррис уже не верил, что в Англии немедленно совершится пролетарская революция. Он теперь много думал о том, сколько трудностей стоит на ее пути, и сознание этого сделало его рассказ о революции настолько правдивым, что иной раз начинает казаться, будто читаешь о событиях, уже совершившихся. Что же касается отдельных частностей, то они, если учесть тогдашний вровень социалистического движения в Англии, не могут не вызвать восхищения силой авторского предвидения. Моррис говорит и о том, что буржуазное общество, склонявшееся к закату, вынуждено будет принять определенные формы государственного капитализма, и о том, что именно в огне гражданской войны рабочий класс выкует кадры, необходимые для руководства обществом, и о том, что сопротивление революции со стороны правящих классов примет формы, которые мы сейчас назвали бы фашистскими.
В основной части своей утопии Моррис тоже многим обязан марксизму. Именно знакомство с марксизмом помогло Моррису занять такую верную позицию в полемике с Беллами. Критикуя Беллами за то, что он по-мещански видит конечную цель социализма в уюте и сытости, Моррис вместе с тем далек от спартанства многих представителей утопического социализма. Напротив, Моррис считает, что в коммунистическом обществе личное потребление вообще не будет никак ограничено. Люди коммунистического общества, согласно Моррису, будут жить по потребности. Правда, они не станут бессмысленно расточать общественные ресурсы, но совсем не потому, что их жадности будет положен предел при помощи своеобразных «заборных книжек», которыми предусмотрительно снабдил своих персонажей Беллами, а потому, что в обществе, из которого исчезла нужда, исчезнет и жадность Конечная цель социализма состоит не в ублажении буржуазного индивида, а в расцвете человеческой личности, очищенной от скверны буржуазности. Для Морриса научный социализм не был только экономической доктриной. Моррис справедливо видел в нем законного наследника гуманизма прежних веков. По-марксистски решает на первых порах Моррис и вопрос о том, каким образом общество придет к изобилию материальных благ, а каждый отдельный человек получит достаточно времени для того, чтобы свободно следовать своим склонностям. Разумеется, Моррис и здесь значительно прозорливее Беллами. С каким увлечением ни выдумывал Беллами всякие приспособления для улучшения быта, он не сумел понять, что через сто лет произойдут качественные перемены в самой промышленности. Система промышленного производства остается в социалистическом Бостоне XXI века примерно такой же, какой она была в 1888 году. Моррис же в первую очередь указывает, что за сто лет были открыты новые научные принципы, неизмеримо повысившие производительность труда в промышленности. Человек теперь получает значительно больше продуктов, употребляя для этого значительно меньше усилий. Если в Утопии Морриса нет нужды в «промышленной армии», то этим она обязана прогрессу науки.
Однако, по мере того как Моррис отдаляется от переходной эпохи, он все большую дань отдает собственным теориям, унаследованным от периода прерафаэлизма. Верный своим медиевистским симпатиям, Моррис заявляет, что ручной труд в коммунистическом обществе постепенно вытеснит машинное производство. Своеобразно трактует Моррис и марксистский тезис об отмирании государства. Моррис считает, что с отмиранием государства как аппарата насилия исчезнет и централизованное руководство экономикой, развернутый товарообмен и т. д. Эти два отступления от марксизма, как легко понять, порождают и другие противоречия в утопии Морриса. Он оказывается не способен обосновать верные свои положения и постепенно многие из них словно бы забывает. Сначала Моррис отводит ручному труду подчиненное место. Он для Морриса лишь одна из форм самовыражения человека, освободившегося от фабричного рабства и получившего много свободного времени. Ручной труд так же заполняет досуг одних людей, как писательство — других, занятия историей — третьих и т. д. Правда, для Морриса ручной труд самая предпочтительная форма самовыражения личности. В предмете, изготовленном руками ремесленника, по Моррису, наиболее полно выражается индивидуальность человека, его создавшего. В этом предмете воплощаются его навык, его мастерство, его представление о прекрасном. Он как бы навсегда сохраняет теплоту его рук. Однако все это до некоторых пор еще не служит для Морриса поводом противопоставить ремесленное производство машинному. Писатель помнит, что именно усовершенствованная машина освободила человека. Но очень скоро Моррис делает следующий шаг. Выясняется, что с какого-то времени люди стали все меньше пользоваться помощью машин. Теперь ткут ручным способом, строят такими же методами, как в Средние века, сами себе обжигают горшки и куют косы. Собственно говоря, все предметы потребления изготовляют ремесленники. Машины оставлены лишь для особо тяжелых работ. Ручной труд делается у Морриса экономической основой общества. После этого для Морриса вполне естественным оказывается приход к анархо-коммунистическому идеалу федерации небольших независимых общин. Свободным ремесленникам, каждый из которых в основном обеспечивает себя и своих соседей всем необходимым, не приходится, разумеется, заботиться о том, чтобы вся страна была подчинена единому экономическому руководству. Не нужны им и развитая система сообщений, и современные средства связи. Обмениваться научным и техническим опытом героям романа Морриса тоже, как легко догадаться, не нужно.
Моррис не намеревался отступать ни от одной из верных своих установок, которые неизмеримо подняли его книгу над уровнем буржуазных утопий, но всякий раз, когда он позволял себе пренебречь законами экономики ради своих пристрастий, он лишал свою книгу доказательности и сам себе начинал противоречить. Ведь общество, построенное на ручном труде, должно оказаться совсем не таким, каким желал его видеть Моррис. Моррис справедливо говорил, что коммунистическое общество принесет людям изобилие материальных благ. Но ручной труд малопроизводителен. Для того чтобы убедиться в этом, Моррису не требовалось читать труды по политэкономии или изучать статистические таблицы. Его собственное предприятие, в котором господствовал принцип ручного труда, могло оставаться рентабельным лишь при условии исключительно высоких цен на большинство изделий. И Моррис не может отделаться от мысли, что изображенное им общество будет далеко от изобилия материальных благ. Поэтому Моррису приходится так часто подчеркивать, что потребности людей в его утопии невелики. Моррис считает целью коммунизма расцвет человеческой личности. Однако вместе с исчезновением развитых экономических связей, средств сообщения и т. п. должен исчезнуть и развитой духовный обмен между людьми. Так, собственно говоря, и случается в мире Утопии Морриса. Книги здесь издаются лишь в очень небольшом количестве экземпляров. Интересы утопийцев весьма ограничены, знания их невелики. Большинство из них даже не представляет себе, какие страны расположены за морем. Утопийцы живут в обстановке добродетельной патриархальности. Впрочем, согласно логике самого Морриса, эта патриархальная жизнь вряд ли на самом деле может быть так уж добродетельна. Ведь Моррис пишет, что человеческий эгоизм утихает, когда человек живет общими интересами. Но условия патриархальной жизни отнюдь не способствуют развитию общечеловеческих интересов. Моррис очень умно показывает, что большинство общественных и личных конфликтов исчезнет после установления коммунистического строя. Однако в обществе, им нарисованном, трудно ждать осуществления этой надежды. Труд становится подлинным творчеством лишь тогда, когда люди вкладывают в него много изобретательности. Моррис это прекрасно понимает, и он отнюдь не ждет, что творческое отношение к труду выразится лишь в поисках самых красивых форм для изготовляемых предметов. Он предвидит, что люди будут стараться упростить самый процесс производства. Но почему, в таком случае, общество предпочтет заново проходить путь от средневековых ремесел к машинам, вместо того чтобы попросту использовать машины, доставшиеся в наследство от предыдущей эпохи? И если в обществе Морриса творчеству в этом отношения положен известный предел, то не возникнет ли внутри общины конфликт между теми, кто предпочитает работать по старинке, и теми, кто «своим умом» заново открывает уже открытое? И еще один конфликт неизбежно должен возникнуть в Утопии Морриса — конфликт между патриархальной общиной и теми, кто к ней не принадлежит — людьми науки. Согласно Моррису, их немало в утопической Англии. Здесь никто не запрещает заниматься наукой, как никто не запрещает писать романы для узкого круга людей. Однако вряд ли слои, захваченные идеей научного прогресса, согласятся долго оставаться на роли чудаков, терпимых обществом. Между ними и теми, кого подчинил себе дух обывательщины, неизбежно возникнет конфликт, который решит судьбу общества. «Эпохой спокойствия» назвал Моррис свой золотой век. Но если даже поверить, что спокойствие воцарилось в утопической Англии на пять дней, которые пробыл там герой книги, оно должно сменяться бурными событиями тотчас же по его отбытии. Да и сам Моррис не слишком верит в устойчивость нарисованного им порядка вещей. Не раз и не два в речах героев проскальзывает опасение что эта «эпоха спокойствия» воцарилась ненадолго. Они, очевидно, правы. Эстетические взгляды Уильяма Морриса, как они изложены в «Вестях ниоткуда», очень тесно связаны с его социальными теориями и несут на себе отпечаток тех же противоречий. Заслуга Морриса состояла в том, что он в своей книге свел искусство с небес на землю и поднял труд до искусства. В мире его утопии искусство перестало быть чем-то обособленным от жизни — оно сделалось частью ее. Для Морриса всякий предмет, в который вложен творческий импульс раскрепощенной личности, — произведение искусства. Самая красивая вещь для него это та, которая проста по форме и наиболее полно отвечает своему назначению. Вопросы эстетики тесно связаны у Морриса с каждодневной человеческой практикой, в том числе и с вопросами производства. Моррис иногда слишком прямолинейно проводил эти свои мысли, но в основе своей они были верны. Следуя этим правильным положениям, Моррис порой далеко выходил за рамки своего личного вкуса, тяготевшего к средневековью. В одной из своих статей он пишет, например, что фабрика должна быть красива своей собственной красотой, а не повторять формы средневековых построек. Однако медиевизм наложил заметный отпечаток на эстетические теории Морриса и заметно их сузил. Моррис всю жизнь боролся с помпезностью и эпигонством в современном ему искусстве. В противоположность украшательству он провозгласил принцип функциональности. Каждая деталь вещи должна быть, по Моррису, оправдана техническим ее назначением — функциональна. Но этот принцип Моррис использовал не для утверждения новых форм, а для того, чтобы возродить старое искусство, сделав его нужным для современности. Достаточно бросить взгляд на знаменитый «Ред Хаус», построенный Моррисом и Филиппом Уэббом в средневековом стиле, чтобы понять, как далека функциональность этого здания от наших теперешних представлений о новой архитектуре. Понятие функциональности исчерпывалось для Морриса приспособлением старых эстетических форм к современным условиям жизни. Нетрудно понять, что жизнь, непрерывно создающая новые представления о красоте, далеко обогнала Морриса. Новая технология и материалы диктовали новые формы вещей. Люди постепенно «обживали» эти новые формы, научались видеть в них красоту, отнюдь не заимствованную из прежних эпох. Нет нужды перечислять по пунктам, в чем еще жизнь подтвердила правоту Морриса, в чем его опровергла. «Вести ниоткуда» — не из тех утопий, которые к этому располагают. Роман Морриса написан крупными мазками, и от автора его трудно ждать детального изложения всех аспектов жизни в мире будущего. Но у романа Морриса есть огромное преимущество перед немалым числом утопий, авторы которых обладали способностью предсказывать конкретные формы будущего. Моррис предсказал главное. Он заявил, что счастье человечества связано с коммунизмом, и провозгласил идеалы, достижимые для всего человечества только в условиях этого строя. Его идеал душевно здорового, живущего интересами общества человека, его идеал земли — цветущего сада, и его идеал абсолютной свободы от принуждения остаются идеалами нашего общества. Это и делает Уильяма Морриса одним из писателей, завершающих своим творчеством историю утопической литературы. Утопический жанр изживает себя, воплощаясь в действительность. Ю. Кагарлицкий
Уильям Моррис ВЕСТИ НИОТКУДА, ИЛИ ЭПОХА СПОКОЙСТВИЯ
Глава I ДИСКУССИЯ И СОН
Както раз вечером в Лиге {1} (рассказывает один из моих друзей) зашел горячий спор о том, что произойдет после мировой революции. Спор этот превратился в изложение взглядов присутствующих на будущее вполне сложившегося нового общества. Наш друг говорит, что, принимая во внимание предмет обсуждения, дискуссия прошла миролюбиво. Присутствующие, привыкшие к общественным собраниям и прениям после лекций, если и не прислушивались к чужим мнениям — чего едва ли можно было от них ожидать, — то во всяком случае не стремились говорить все зараз, как это принято у людей благовоспитанного общества, когда разговор касается интересующего их вопроса. Собралось всего шесть человек, следовательно были представлены шесть фракций одной партии. Из шести человек четверо придерживались крайних, но весьма различных анархических взглядов. Представитель одной из фракций, человек хорошо знакомый моему другу, в начале дискуссии сидел молчаливо, но в конце концов был вовлечен в дебаты и в заключение раскричался, обозвав всех остальных дураками, что вызвало бурную реакцию. Когда шум постепенно стих, сменившись смутным гулом, упомянутый оратор весьма дружелюбно попрощался с остальными участниками собрания и направился к себе домой в западное предместье, пользуясь способом передвижения, навязанным нам цивилизацией и уже вошедшим в привычку {2}. Сидя, как в паровой бане, в вагоне подземной железной дороги, вместе с недовольным, торопящимся людом, и страдая от тесноты и духоты, он в то же время перебирал в памяти все те отличные и убедительные доводы, которые, хотя и были у него на языке, но почему-то остались невысказанными в пылу недавнего спора. Подобным сетованиям он предавался часто, но они недолго его тяготили. После краткого недовольства собой по поводу потери самообладания во время дискуссии (что случалось с ним тоже довольно часто) он углубился в размышления о самом предмете дискуссии, продолжая чувствовать себя расстроенным и неудовлетворенным. — Если б я мог увидеть хоть один день той эпохи! Хоть один день! — бормотал он. Тем временем поезд остановился у станции, в пяти минутах ходьбы от его дома, расположенного на берегу Темзы, чуть выше безобразного висячего моста {3}. Выйдя со станции, наш путник, все еще расстроенный и неудовлетворенный, повторял одни и те же слова: «Если б я мог это увидеть, если бы я мог!..» Но не успел он сделать несколько шагов к реке, как его огорчение исчезло (так продолжал рассказ наш общий знакомый). Была чудесная ночь, какие выпадают ранней зимой. Холодный воздух действовал освежающе после жаркой комнаты и скверной атмосферы вагона. Ветер, который только что подул с северо-запада, очистил небо от туч, и лишь одно-два легких облачка быстро скользили в вышине. Молодой месяц поднимался по небосклону, и когда путник заметил его серп, словно запутавшийся в ветвях старого вяза, он едва узнал жалкое лондонское предместье, где сейчас находился, и ему почудилось, что вокруг него очаровательное селение, гораздо красивее до сих пор знакомых ему пригородных мест. Спустившись к воде, он на минуту остановился, любуясь через низкий парапет озаренной лунным светом рекой, которая в этот час прилива, поблескивая и переливаясь, текла в сторону Чизикского островка {4}. Что же касается уродливого моста ниже по реке, то путник не видел его и разве только на одно мгновение вспомнил о нем (по словам нашего друга), когда его поразило отсутствие длинного ряда огней вдоль реки. И вот он уже у своего дома, отпер своим ключом дверь, вошел и едва закрыл ее за собой, как улетучилось всякое воспоминание о блестящей логике и прозорливости, так украшавших недавнюю дискуссию. От самой дискуссии не осталось и следа, — пожалуй, лишь смутная надежда, что наступят наконец дни радости, дни мира, отдыха, чистоты человеческих отношений и улыбчивой доброжелательности! В таком настроении он бросился на кровать и, по своему обыкновению, минуты через две уже спал. Но вскоре (против своего обыкновения) совершенно проснулся, как это иногда бывает с людьми, отличающимися здоровым сном. В подобном состоянии все наши умственные способности неестественно обостряются, а в то же время на поверхность сознания всплывают все когда-либо пережитые унижения, все жизненные утраты и требуют внимания к ним нашего обострившегося ума. Так этот человек лежал (говорит наш друг) до тех пор, пока к нему не вернулось хорошее настроение. Воспоминания о сделанных им глупостях начали забавлять его. А все те затруднения, которые он так ясно видел перед собой, начали складываться для него в занимательную историю. Он слышал, как пробило час, потом — два, потом — три. И тут он опять погрузился в сон. Наш друг говорит, что от этого сна он пробудился еще раз и тогда пережил такие удивительные приключения, что о них необходимо поведать нашим товарищам, да и широкой публике вообще, и сделать это следует мне. Но он находит, что лучше мне вести повествование от первого лица, как если бы все это произошло со мной самим. Это будет легче для меня и более естественно, ибо мне лучше, чем кому-либо, известны чувства и желания того товарища, о котором здесь идет речь.
Глава II УТРЕННЕЕ КУПАНИЕ
Итак, я проснулся и увидел, что во сне скинул с себя одеяло. И не удивительно: было жарко и солнце ярко светило. Я спрыгнул с кровати, умылся и поспешил одеться, но все — в туманном и полудремотном состоянии. Мне мерещилось, что я спал долго-долго и не в силах был сбросить с себя тяжкое бремя сна. Я скорее угадывал, чем видел, что нахожусь у себя в комнате. Когда я оделся, мне стало так жарко, что я поспешил выйти. На улице я прежде всего почувствовал большое облегчение, потому что меня обвевал приятный свежий ветерок. Но когда я собрался с мыслями, это первое впечатление сменилось безмерным удивлением, потому что, когда я вчера ложился спать, была зима, а теперь, судя по виду деревьев на берегу реки, стояло лето и было великолепное, яркое утро, как примерно в начале июня. Однако Темза осталась все та же и сверкала на солнце в час прилива, как и вчера, когда я любовался игрой света на ней при луне. Я все еще не мог отделаться от ощущения некоторой подавленности, и, где бы я сейчас ни находился, я едва ли вполне сознавал, что меня окружает. Не удивительно поэтому, что меня что-то смущало, несмотря на обычный вид Темзы. Я чувствовал легкое головокружение и недомогание. Вспомнив, что можно нанять лодку, чтобы выкупаться посреди реки, я решил это сделать. «Кажется, очень рано, — рассуждал я, — но я наверное найду лодку при купальне Биффина». Однако я не дошел до этой купальни и даже не повернул налево, чтобы направиться к ней, потому что увидел пристань прямо против себя, у самого моего дома, как раз на том месте, где устроил себе небольшую пристань мои сосед. Впрочем, эта новая ничуть не походила на прежнюю. Я спустился к ней и тут заметил, что в одной из причаленных лодок лежит человек. Лодка его была крепким на вид суденышком, явно предназначенным для купальщиков. Человек кивнул мне и поздоровался, будто ждал меня. Без дальнейших объяснений, я спрыгнул к нему в лодку, и он преспокойно стал грести, а я — готовиться к купанью. Пока мы плыли, я взглянул на воду и не мог удержаться, чтобы не сказать. — Какая сегодня прозрачная вода! — Разве? — возразил он. — Я этого не заметил. Вы знаете, прилив всегда немного мутит воду. — Гм, — усомнился я. — Мне случалось видеть очень мутную воду даже при слабом приливе. На это он промолчал, но, видимо, был удивлен. И когда он остановил лодку, гребя только, чтобы удерживать ее против приливного течения, я разделся и без лишних слов бросился в воду. Вынырнув, я повернулся против прилива и, естественно, искал глазами мост. Но то, что я увидел, так поразило меня, что я перестал работать руками, захлебнулся и опять ушел в воду. Вынырнув снова, я поплыл прямо к лодке. Мне необходимо было задать моему лодочнику несколько вопросов, настолько необычен был вид реки. Правда, глаза мои были залиты водой, но к этому времени я совершенно избавился от сонливого и дурманного состояния и снова мог отчетливо мыслить. Пока я поднимался по сброшенной мне лодочником лесенке, а он, протянув руку, помогал мне влезть в лодку, нас стремительно понесло по направлению к Чизику, но лодочник быстро подхватил весла, повернул лодку обратно и сказал: — Недолго купались, сосед! Может быть, вода сегодня кажется вам холодной после путешествия? Высадить вас здесь на берег, или вы желаете прокатиться до завтрака в Пэтни {5}? Его речь так мало походила на то, что я ожидал услышать от хэммерсмитского лодочника, что я вытаращил на него глаза. — Пожалуйста, — ответил я, — немного задержите лодку здесь, я хотел бы хорошенько оглядеться. — Извольте, — ответил он. — Здесь не менее красиво, чем у Барн Элмс {6} ; поутру везде хорошо. Мне нравится, что вы рано встали; еще нет и пяти часов. Если меня удивил вид берегов, то не менее удивил и вид лодочника, особенно теперь, когда я смотрел на него с ясной головой и ясными глазами. Это был красивый молодой человек, с особенно приятным и приветливым выражением глаз; выражением, совершенно новым для меня тогда, хотя я потом скоро к нему привык. Волосы у него были темные, на лице — золотистый загар. Он был хорошо сложен, силен и, по-видимому, привык к физическим упражнениям. В его внешности не было ничего грубого, и он был очень опрятен. Его одежда весьма отличалась от современной и скорее годилась для картины из жизни четырнадцатого века. Костюм был простого покроя, но из добротной синей ткани и без единого пятнышка. Я увидел на юноше коричневый кожаный пояс и обратил внимание на пряжку из вороненой стали, прекрасной чеканной работы. Одним словом, предо мной был на редкость изящный и мужественный молодой джентльмен, который, как я решил, только шутки ради разыгрывал роль лодочника. Я считал себя обязанным завести с ним разговор и потому указал ему на Сэррейский берег {7}, где виден был ряд легких дощатых помостов, спускавшихся в воду. На верхнем конце каждого помоста был установлен ворот. — На что, собственно, это нужно здесь? Если бы мы были на Tee {8} , я бы сказал, что это для вытаскивания сетей с лососем. А здесь? — Именно для этого, — ответил он, улыбаясь. — Где водится лосось, там должны быть и сети, на Темзе или на Tee, не все ли равно? Конечно, они не всегда в работе. Мы не желаем есть лососину ежедневно. Я хотел было сказать: «Да Темза ли это?» — но смолчал и обратил свои изумленные глаза на восток, чтобы снова взглянуть на мост, а затем на берега лондонской реки. И действительно, было чему подивиться! Хотя мост по-прежнему перепоясывал реку, а по берегам ее стояли дома, но как все переменилось с прошлой ночи! Мыловаренный завод с его изрыгавшими дым трубами исчез. Исчез и машиностроительный завод. Исчез свинцовоплавильный завод. Западный ветер не доносил трескучих звуков клепки и ударов тяжелых молотов с котельного завода Торникрофта. А мост! Мне, может быть, снился такой мост, но никогда не видел я подобного, разве только на раскрашенных рисунках старинных рукописей. Даже ПонтеВеккьо {9} во Флоренции не сравнился бы с ним. Он состоял из мощных каменных арок, столь же изящных, как и прочных, и достаточно высоких, чтобы свободно пропускать под собой обычные речные суда. Вдоль перил тянулись причудливые и нарядные маленькие павильоны и киоски, украшенные цветными и позолоченными флюгерами и шпилями. Камень арок уже немного выветрился, но на нем не было никаких признаков жирной сажи, которую я привык видеть на всех постройках Лондона старше одного года. Одним словом, мост показался мне чудом! Лодочник заметил мой растерянный, недоумевающий взгляд и, как бы отвечая на мои мысли, сказал: — Да, это отличный мост! Даже мосты верховья, которые гораздо меньше, не превосходят его по легкости, а мосты низовья — по величественности.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|