Вести ниоткуда, или эпоха спокойствия 7 глава
«Боже мой, — подумал я, — как склонна история выворачивать наизнанку прежние суждения! Право же, лишь худшие из этих людей были так презренны. Все же я согласен, что большинство образованных людей того времени отличалось самодовольством и было проникнуто коммерческим духом». И, обращаясь больше к самому себе, чем к Хаммонду, я заметил: — Как могли они быть лучше создавшего их века? — Правда, — сказал старик, — но их претензии были выше! — Разве? — с улыбкой спросил я. — Вы снова хотите загнать меня в угол. Позвольте мне по крайней мере сказать, что их духовный облик был лишь жалким следствием симпатий Оксфорда к варварству средних веков! — Да, это многое объясняет, — сказал я. — Значит, я был в основном прав. Спрашивайте дальше, — продолжал он. — Мы говорили про Лондон, промышленные округа, мелкие города. А что вы скажете о деревнях? — Вы, наверное, знаете, что к концу девятнадцатого века от деревень осталось очень мало. Они либо стали простыми придатками к промышленным округам, либо сами образовали мелкие промышленные округа. Дома разрушались, обращаясь в развалины, деревья вырубали ради того, чтобы выручить несколько шиллингов за дрова. Деревня опустилась до невыразимой бедности и безобразия. Работников было мало, но заработная плата тем не менее падала. Даже мелкие кустарные промыслы, которые когда-то приносили сельским жителям кой-какой достаток, исчезли. Продукты сельского хозяйства, проходя через руки земледельцев, не попадали им в рот. Невероятная скудость и запустение простирались над полями, которые, несмотря на грубое и небрежное хозяйство того времени, были так плодородны и щедры. Имеете ли вы об этом понятие?
— Да, я слышал, что так было, но что случилось потом? — Перемена, — сказал Хаммонд, — которая в этой области наступила в начале нашей эпохи, совершилась необыкновенно быстро. Люди стали стекаться в деревни и села, они, можно сказать, набрасывались на землю, как зверь на добычу. Вскоре деревни Англии были населены гуще, чем в четырнадцатом столетии, и продолжали быстро расти. Конечно, этим нашествием на деревню трудно было управлять, и оно могло породить много бед, если бы люди оставались во власти классовой монополии. Но в действительности все быстро наладилось. Люди сами поняли, к чему они способны, и перестали браться за такие работы, которые могли принести им только неудачу. Город вторгся в деревню, но новые завоеватели, подобно завоевателям прежних времен, поддались влиянию местной обстановки и стали хлебопашцами. С другой стороны, деревенское население, численность которого превысила население городов, начало влиять на городское, отчего различие между городом и деревней все уменьшалось. Именно этот деревенский мир, оживленный сметкой и подвижностью городского населения, породил ту счастливую и неторопливую, но деятельную жизнь, с которой вы уже соприкоснулись. Повторяю, много было сделано ошибок, но мы имели время их исправить. Много задач выпало на долю человека моего поколения, когда оно было молодо. Незрелые идеи первой половины двадцатого века, когда люди все еще были угнетены страхом перед нищетой и недостаточно верили в радости повседневной жизни, много испортили в той внешней красоте, которую оставил нам в наследство буржуазный век. Даже после своего освобождения люди медленно оправлялись от того вреда, который сами себе нанесли. Но как ни медленно подвигалось оздоровление, все же оно наступило. И чем больше вы будете нас узнавать, тем вам станет яснее, как мы счастливы. Мы живем среди красоты, без страха впасть в изнеженность, у нас достаточно работы, и мы выполняем ее с радостью. Чего же еще можем мы требовать от жизни?
Он остановился, как бы подыскивая слова, чтобы точнее выразить свою мысль. Затем продолжал: — Вот как у нас обстоят дела. А когда-то Англия была страной расчищенных среди леса полян и пустырей. Кое-где встречавшиеся города служили крепостями для феодального воинства, рынками для народа, местом сосредоточения ремесленников. Затем Англия превратилась в страну больших и грязных фабрик и еще более грязных игорных притонов, окруженных угнетенными, нищенскими деревнями, которые грабил хозяин фабрикант. Теперь же это — сад, где ничто не запущено и ничто не пропадает зря. Там и сям разбросаны необходимые жилища, амбары и мастерские. Все постройки нарядны, чисты и красивы, так как нам было бы стыдно допустить, чтобы производство благ, даже в большом масштабе, приводило к опустошению и бедности. Если бы было иначе, мой друг, жены-хозяйки, о которых мы говорили, задали бы нам перцу. — В этой области, — сказал я, — ваши реформы, конечно, привели к улучшению. А теперь, хотя я скоро и увижу деревни, скажите мне все же несколько слов о них, чтобы меня подготовить. — Не случалось ли вам видеть картины, — спросил старый Хаммонд, — удовлетворительно изображающие деревню конца девятнадцатого века? Такие картины существуют. — Я видел их немало, — ответил я. — Так вот, — продолжал Хаммонд, — наши деревни очень напоминают селения, изображенные на таких картинах. Главное здание в деревне — церковь или Дом для собраний. Только в нашей деревне нет признаков бедности, нет живописных полуразвалившихся хижин, которыми художники, кстати сказать, злоупотребляли, прикрывая свое неумение писать архитектуру. Подобные вещи нам не нравятся, даже если разрушение не свидетельствует о бедности. Как и люди средневековья, мы любим все четкое, ясное и чистое. Любим порядок. Это свойственно всем людям, чувствующим в себе силу архитектурного созидания. Они знают, что могут достигнуть поставленной перед собой цели и в борьбе с природой не дадут ей одержать над собой верх. — Кроме деревень, есть и отдельные усадьбы? — спросил я. — Сколько угодно,— ответил Хаммонд. — Можно сказать, что, за исключением пустошей, лесов и дюн (вроде Хайдхеда в Сэррее), у нас трудно потерять из виду человеческое жилище. А там, где дома разбросаны реже, они обширнее и похожи на общежития старых колледжей. Эти дома существуют для удобства общения между людьми. Здесь могут жить самые различные люди, ибо не все обитатели деревни непременно земледельцы, хотя все они временами участвуют в сельских работах. Жизнь в этих домах очень приятна, особенно потому, что там живет немало наших ученых. Это создает большое разнообразие идей и настроений, веселит и оживляет местное общество.
— Все это меня удивляет, — заметил я — После всего виденного мне казалось, что деревня должна быть довольно густо заселена. — Это так и есть, — ответил он. — С конца девятнадцатого века население почти не изменилось количественно, мы только расселились шире, вот и все. Мы помогли также заселению других стран, где наш приезд был желателен и куда нас звали. — Когда вы называете свою страну «садом», — сказал я, — одно, мне кажется, не подходит под это название: вы говорили о пустынных местах, о лесах, и сам я видел окраину вашего Мидлсексского и Эссекского леса; зачем вы бережете его? Разве это не расточительство? — Друг мой, — ответил он, — мы любим эти образцы дикой природы и можем себе позволить сохранить их. Что касается, в частности, лесов, то мы нуждаемся в строевом лесе и думаем, что наши сыновья и наши внуки тоже будут в нем нуждаться. Да, наша страна — сад. Но я слыхал, что в садах когда-то сажали кустарники и устраивали искусственные скалы. Я не люблю искусственных, но могу вас уверить, что стоит посмотреть на наши естественные скалы. Поезжайте для этого летом на Север, побывайте в Кэмберленде и Вестморленде. Кстати, вы увидите там большие овечьи пастбища! Вот уж где не приходится говорить о неиспользованном пространстве. Во всяком случае, это бережливее, чем занимать землю под парники и выращивать фрукты в неположенное для этого время года! Таково мое мнение. Поезжайте и взгляните на овечьи тропы высоко на горных склонах между Инглборо и Пенигвентом, а потом расскажете мне, расточаем ли мы даром землю, не застраивая ее фабриками для производства никому не нужных вещей, что было главным делом девятнадцатого столетия.
— Постараюсь туда поехать, — сказал я. — Это не требует больших стараний! — возразил он.
Глава XI ОБ УПРАВЛЕНИИ
— Теперь, — сказал я, — мне придется задать вопросы, на которые вам, вероятно, скучно и трудно будет отвечать. Но волей-неволей я должен их коснуться. Какое у вас правительство? Восторжествовал ли в конце концов республиканский образ правления, или вы пришли к диктатуре, которую в девятнадцатом веке некоторые предсказывали как окончательный результат демократии? По-видимому, этот последний вопрос не так уж бессмыслен, раз вы превратили здание парламента в склад для навоза. Где же заседает ваш теперешний парламент? Старик в ответ весело рассмеялся и сказал: — Навоз — не худший вид разложения, он помогает плодородию. Хуже грязь иного сорта, которую ревностно защищали когда-то в этих стенах. Теперь, дорогой гость, позвольте сказать вам, что нашему парламенту трудно было бы собираться в каком-либо одном месте, так как наш парламент — весь народ. — Я вас не понимаю! — сказал я. — Я так и знал, — кивнул головой старик — Теперь я приведу вас в ужас, сказав, что у нас вообще нет того, что вы, житель другой планеты, назвали бы «правительством». — Я не так потрясен, как вы думаете, — отозвался я, — ибо имею понятие о том, что представляют собой правительства вообще. Но расскажите мне, как вы управляете страной и как пришли вы к такому положению вещей? — Конечно, — ответил он, — нам приходится обсуждать разные дела, о которых вы можете меня спросить. И, конечно, не всегда каждый доволен выносимыми постановлениями. Но так же верно, что человек не нуждается в сложной системе правления, при которой армия, флот и полиция заставляют его уступать воле большинства равных ему людей. Такой нажим не нужен ему, чтобы понять, что стену головой не прошибешь. Хотите дальнейших объяснений? — Да, хочу,— сказал я. Старый Хаммонд поудобнее устроился в кресле и с бодрым видом взглянул на меня. Я немного смутился, опасаясь сухого ученого доклада. Вздохнув, я приготовился слушать. — Я полагаю, вы хорошо знаете, что представляла собой система правления в тяжелое старое время? — Допустим, что знаю, — ответил я. Хаммонд: — Что являлось тогда правительством? Был ли это парламент или хотя бы часть его? Я — Нет. Он. — Не был ли парламент, с одной стороны, своего рода сторожевым органом, заседавшим для охраны интересов высших классов, а с другой стороны, балаганом для обмана народа, которому внушали, будто он имеет голос в управлении своими собственными делами?
Я. — История, кажется, это подтверждает. Он. — В какой мере народ управлял своими собственными делами? Я. — Насколько я слышал, парламент иногда был вынужден издавать законы, чтобы легализировать уже происшедшие перемены. Он. — И это всё? Я. — Думаю, что да. По моим сведениям, когда народ делал попытки устранить причины своих бед, вмешивался суд и объявлял: это бунт, это мятеж и бог знает что еще, и зачинщиков подобных попыток убивали или подвергали мучениям. Он. — Если парламент не был тогда правительством и народ тоже им не был, кто же был правительством? Я. — Не можете ли вы сказать мне это сами? Он. — Я думаю, мы будем недалеки от истины, если скажем, что правительством был суд, поддерживаемый исполнительной властью, которая управляла при помощи грубой вооруженной силы, и обманутый народ позволял применять ее против себя. Я имею в виду армию, флот и полицию. Я. — Всякий человек согласится с вами. Он. — Теперь о суде. Был ли он местом честного разбора дел, в духе современных идей? Мог ли бедный человек найти там защиту своей собственности и своей личности? Я. — Всем известно, что судебный процесс представлял собой большое материальное бедствие и для богатого человека, даже если он выигрывал дело. Что же касается бедного, то считалось чудом справедливости и необыкновенною милостью, если он, попав в когти закона, избегал тюрьмы и полного разорения. Он. — Вот почему, сын мой, правление посредством суда и полиции, — а именно так действовало правительство в девятнадцатом веке, — не пользовалось большим уважением даже у людей того времени, которые жили при классовом строе, провозглашавшем неравенство и бедность законом бога и связью, удерживающей мир от распада. Я. — Это, должно быть, верно. Он. — И теперь, когда все переменилось и «право собственности», побуждавшее человека хвататься за свои вещи и орать на соседа. «Не дам — это мое!» — когда это право исчезло так бесследно, что нельзя даже шутить на эту тему, может ли такое правительство существовать? Я. — Не может. Он. — Да, к счастью! Потому что для какой же другой цели, как не для ограждения богача от бедняка, сильного от слабого существовало подобное правительство? Я. — Я слышал, что в обязанности правительства входило защищать граждан от нападения внешних врагов. Он. — Так говорили, но разве кто-нибудь этому верил? Например, разве английское правительство защищало английских граждан от французов? Я. — Так говорили. Он. — А что, если бы, например, французы вторглись в Англию и завоевали ее, разве они помешали бы английским рабочим хорошо жить? Я (со смехом). — Насколько я могу понять, английские хозяева английских рабочих позаботились о том, чтобы этого не было. Они сами обдирали своих рабочих, как только могли, в свою пользу. Он. — Но если бы французы завоевали страну, разве они не брали бы с английских рабочих еще больше? Я. — Едва ли. Тогда английские рабочие умерли бы с голоду и французское завоевание разорило бы самих французов так же, как если бы английские лошади и скот пали от недостатка корма. Поэтому английским рабочим от французского завоевания не стало бы хуже: французы не могли бы брать с них больше, чем брали их хозяева-англичане. Он. — Это правда, и мы можем признать, что мнимые заботы правительства о защите бедного (то есть полезного) класса от врагов сводятся к нулю. Это естественно, ведь мы минуту назад убедились, что роль правительства заключалась в защите богатых людей от бедных. Но, может быть, правительство защищало от внешних врагов богатый класс? Я. — Мне не доводилось слышать, чтобы богатый класс общества нуждался в защите. Когда два каких-либо народа воевали между собой, богачи обеих сторон не прекращали совместных спекуляций и даже продавали противнику оружие для убийства своих же граждан. Он. — Одним словом, если управление государством в целях судебной защиты собственности приводило к разрушению народных богатств, то и военная защита подданных своей страны от нападения другой страны приводила к такому же разрушению богатств. Я. — Не могу этого отрицать. Он. — Значит, правительство существовало для разрушения народных богатств? Я. — Так выходит. А все-таки... Он. — Что? Я. — А все-таки в те времена было много богатых людей. Он. — Ясно ли вам, к чему это должно было привести? Я. — Скажите мне лучше сами. Он. — Если правительство постоянно разрушало благосостояние страны, не должна ли была страна обеднеть? Я. — Без всякого сомнения. Он. — И вот среди этой нищеты люди, в интересах которых существовало правительство, настойчиво домогались богатства, ни с чем не считаясь. Я. — Именно так и было. Он. — Что же должно произойти в бедной стране, где немногие обогащаются за счет остальных? Я. — Беспредельное обеднение этих остальных. И все эти беды причинялись вредоносным правительством, о котором мы говорили. Он. — Нет, рассуждать так будет не совсем правильно. Само правительство возникло как естественный плод беспорядочной, бесцельной тирании тех времен. Оно было только орудием тирании. Теперь тирания кончилась, нам такое орудие ни к чему, мы свободные люди. Поэтому у нас нет правительства в прежнем смысле слова. Понятно ли это вам? Я. — Да, все понятно. Но я хочу расспросить вас, как вы, свободные люди, управляете своими делами? Он. — С удовольствием отвечу вам, спрашивайте!
Глава XII ОБ УСТРОЙСТВЕ ЖИЗНИ
— Итак, — сказал я, — что же это за «устройство», которое, по вашим словам, заменило старое правительство. Можете ли вы дать мне о нем какие-нибудь сведения? — Сосед, — сказал он, — хотя мы и упростили свою жизнь, отбросив многие условности и мнимые нужды, затруднявшие существование наших предков, все же и теперь наша жизнь слишком сложна для того, чтобы я мог подробно объяснить вам на словах, как она устроена. Вы можете понять ее, только живя среди нас. И, в общем, мне легче указать вам то, чего мы не делаем, чем то, что мы делаем. — Да-а? — неопределенно протянул я. — Вот в чем дело, — сказал старик. — Мы живем уже около полутораста лет при нашем нынешнем строе. За это время у нас сложились разные традиции и привычки. Они-то и руководят нашими действиями, направленными к общему благу. Нам легко жить, не обкрадывая друг друга. Мы могли бы затевать между собой споры и обирать друг друга, но это было бы для нас труднее, чем воздерживаться от распрей и грабежа. Вот, в кратких словах, основы нашей жизни и нашего счастья. — Между тем как в старое время, — сказал я, — без распрей и взаимного ограбления было очень трудно прожить. Вы это имеете в виду, объясняя мне «пассивную» сторону хороших условий вашей жизни? — Да, — сказал он, — это было настолько трудно, что человека, честно поступавшего с соседом, почитали святым и героем, и на него смотрели с уважением. — При его жизни? — спросил я. — Нет, после его смерти, — ответил он. — Но, возвращаясь к настоящему времени, — сказал я, — не станете же вы утверждать, что ни один человек не преступает правил доброго товарищества. — Конечно, нет, но если совершается проступок, все, до виновного включительно, сознают, что это есть случайное заблуждение друга, а не привычный образ действий человека, ставшего врагом общества. — Понимаю, — сказал я, — вы хотите сказать, что у вас нет профессиональных преступников. — Откуда им быть, — ответил он, — если нет класса богачей, чтобы воспитывать врагов государства посредством несправедливостей, совершаемых самим государством? Я спросил: — Из ваших слов, сказанных немного раньше, я сделал вывод, что вы отменили гражданское право. Вполне ли это верно? — Оно само собою сошло на нет, друг мой, — ответил Хаммонд. — Как я говорил, гражданский суд существовал для защиты частной собственности, так как никто не рассчитывал, что можно насильно заставить людей хорошо относиться друг к другу. Когда же частная собственность была отменена, все законы и узаконенные преступления, которые она порождала, тоже пришли к концу. «Не укради!» стало означать: «Хочешь жить счастливо — трудись!» Разве есть необходимость утверждать эту заповедь насилием? — Хорошо, — сказал я, — это я понял и соглашаюсь с вами. Но как же насчет уголовных преступлений, сопровождаемых насилием. Вы признаете, что они случаются. Разве это не вызывает необходимости в уголовном праве? — У нас больше нет уголовного права в вашем смысле этого слова, — начал объяснять старик. — Давайте ближе к делу, — посмотрим, как возникают уголовные преступления. В большинстве случаев в прошлое время они возникали как следствие законов о частной собственности, которые препятствовали удовлетворению естественных стремлений всех, за исключением привилегированного меньшинства. Они были результатом всевозможных запретов, вытекавших из этих законов. Все подобные поводы к уголовным преступлениям исчезли. Затем многие акты насилия имели причиной половую извращенность, приводившую к взрывам
необузданной ревности и тому подобным несчастьям. Но если вы всмотритесь в это внимательно, то найдете, что подоплекой преступления в большинстве случаев бывала освященная законом идея, что женщина — собственность мужчины, будь то муж, отец или брат. Эта идея, конечно, исчезла вместе с частной собственностью, равно как и нелепое представление о «гибели» женщины, в случае если она следует своим естественным желаниям, не считаясь с законом. Этот предрассудок, конечно, был порожден частной собственностью. Подобной же причиной уголовных преступлений была семейная тирания, которая в прошлом послужила темой стольких романов и опять-таки существовала как печальный результат частной собственности. Само собой разумеется, что со всем этим покончено, с тех пор как семью не сдерживают больше узы принуждения, юридические или общественные, а просто взаимное расположение и привязанность. Каждый волен уйти или оставаться в семье по своему желанию. Кроме того, наши понятия о чести и уважении очень отличаются от прежних. Эксплуатация своего соседа — это путь, теперь закрытый, я надеюсь, навсегда. Человек свободно развивает свои способности в той или иной области, и каждый по возможности поощряет его в этом. Таким образом, мы избавились от «мрачной зависти», которую поэты не без основания дополняют ненавистью. Сколько было вызвано ею горя и даже кровопролития! Люди, легко возбудимые, страстные, то есть энергичные и деятельные, чаще других прибегали к насилию. — Итак, теперь вы берете обратно ваше утверждение,
что у вас больше не бывает насилия! — со смехом сказал я. — Нет, — возразил Хаммонд, — я ничего не беру обратно: такие вещи всегда будут случаться. Горячая кровь иногда туманит головы. Мужчина ударит другого, тот возвратит ему удар, и это, если допустить худшее, может повлечь за собой убийство. Но что же дальше? Будем ли мы, соседи, еще ухудшать дело? Неужели мы так плохо думаем друг о друге, чтобы предположить, будто убитый взывает к нам о мести? Мы же знаем, что если бы его только изувечили, то, остыв и хладнокровно взвесив все обстоятельства, он простил бы причинившего ему зло. Разве смерть убийцы вернет к жизни его жертву? Излечит причиненные страдания? — Да, — сказал я, — но подумайте, не должна ли безопасность общества охраняться каким-либо наказанием? — Ну вот, сосед! — не без волнения воскликнул старик. — Вы попали в самую точку! «Наказание», которое люди привыкли так мудро обсуждать и так глупо применять, не было ли оно всего лишь проявлением их страха? И им было чего тогда бояться, потому что они, эти правители общества, жили среди опасностей, как вооруженный отряд во вражеской стране. Но у нас, живущих среди друзей, нет причин ни для страха, ни для наказаний. Право же, если бы мы из страха перед случайными и редкими убийствами или случайным, плохо рассчитанным ударом сами стали торжественно и закономерно совершать убийства и применять насилие, мы были бы всего лишь обществом трусливых подлецов. Не так ли, сосед?
— Да, если рассматривать вопрос с этой точки зрения, нельзя с вами не согласиться. — Но имейте в виду, что, когда совершено какое-нибудь преступление, мы ждем, чтобы преступник по возможности загладил свою вину, и он сам к этому стремится. С другой стороны, допустим, что человек в припадке гнева или минутного безумия совершил насилие. Если мы уничтожим такого человека или причиним ему серьезный ущерб, послужит ли это возмещением обществу? Нет, это будет только добавочный вред. — Предположим, — сказал я, — что человека тянет к преступлению, например, он каждый год совершает убийство! — Такие факты нам незнакомы, — промолвил старик. — В обществе, где нет наказания, которого хочется избежать, нет закона, который хочется обойти, за преступлением неизбежно следует раскаяние. — А более легкие случаи насилия? — спросил я. — Что вы предпринимаете против них? Ведь до сих пор мы с вами говорили о больших трагедиях, не так ли? И Хаммонд ответил: — Если преступник не болен и не сумасшедший (в этих случаях он должен быть изолирован, пока не пройдет его болезнь или сумасшествие), ясно, что за проступком должны последовать горе и стыд. Если виновный этого не чувствует, окружающие вразумят его. И тогда все-таки последует некоторое искупление, по крайней мере в виде открытого признания и раскаяния. Казалось бы, легко произнести: «Я прошу прощения, сосед». Но иногда это очень трудно, и пусть так и будет. — Вы считаете, что этого достаточно? — спросил я. — Да, — сказал он, — и это все, что мы можем сделать. Если бы мы стали терзать человека, мы обратили бы его раскаяние в озлобление, и стыд за свой проступок уступил бы место надежде отомстить нам за причиненное ему зло. Он будет считать, что искупил наказанием свой проступок и может идти и спокойно грешить вновь! Должны ли мы поступать так бессмысленно? Вспомните Христа: он сперва отменил законное наказание, а потом сказал: «Иди и больше не греши». А кроме того, в обществе равных людей вы не найдете ни одного, кто согласился бы исполнять роль палача или тюремщика, хотя многие готовы стать врачами и сестрами милосердия. — Значит, вы считаете, что преступление — болезнь, лишь изредка вспыхивающая, и что для борьбы с ней не требуется особого органа юстиции. — Вот именно, — ответил он, — и, как я вам уже говорил, мы вообще народ здоровый и этой болезнью страдаем редко. — У вас нет ни гражданского права, ни уголовного, — заметил я. — Но, может быть, у вас существуют законы для торговли, чтобы как-нибудь регулировать товарообмен. Ведь у вас, наверно, производятся расчеты, хотя и нет частной собственности? — У нас нет индивидуальных расчетов, — объяснил старик. — Вы сегодня уже имели случай в этом убедиться, когда вам понадобилось сделать покупки. Но, конечно, существуют правила, созданные обычаем и изменяющиеся согласно обстоятельствам. Так как эти правила введены по общему соглашению, никому и в голову не приходит их оспаривать. Мы не принимаем никаких мер для подкрепления этих постановлений и поэтому не называем их законами. В судебном процессе, все равно — уголовном или гражданском, — за приговором следует «исполнение», и кто то должен от этого пострадать. Когда вы смотрите на судью, восседающего в своем кресле, вы можете видеть сквозь него, — как если бы он был из стекла, — стоящего за ним полисмена, готового вести жертву в тюрьму, и солдата, готового умертвить живого в настоящую минуту человека. Как вам кажется, приятно ли было бы при таких диких условиях бывать на рынке? — Очевидно, — ответил я, — рынок превратился бы в поле сражения, на котором множество людей могло бы пострадать, совсем как в бою от пуль и штыков. А из всего того, что я видел, напрашивается вывод, что у вас и крупная и мелкая торговля ведутся так, что представляют собой приятное занятие. — Вы правы, сосед! — подтвердил Хаммонд. — А впрочем, большинство людей у нас считали бы для себя несчастьем, если бы не могли заниматься изготовлением всевозможных предметов обихода, приобретающих в их руках внешнюю красоту. И так же много среди нас людей, которым нравится управлять домами. Им доставляет подлинное удовольствие быть организаторами и администраторами. Я подразумеваю людей, которые любят следить за порядком, заботиться о том, чтобы ничто не пропадало даром и все шло гладко. Такие люди счастливы своей деятельностью еще и потому, что соприкасаются с реальной действительностью, а не возятся со счетами, соображая, какие поборы можно еще урвать с тружеников, как это делали коммерсанты и приказчики прошлых времен. Ну, а о чем вы меня теперь спросите?
Глава XIII О ПОЛИТИКЕ
— Какова ваша политика? — спросил я. — Я рад, — ответил Хаммонд, — что вы задали этот вопрос именно мне. Всякий другой потребовал бы, чтобы вы объяснили, что вы, собственно, хотите узнать, и вас самого засыпали бы вопросами. Мне кажется, я единственный человек в Англии, который понимает, о чем вы хотите спросить. И раз я это знаю, я вам отвечу очень кратко: с политикой дело у нас обстоит превосходно — ее просто нет. И если вы когда-нибудь на основании нашего разговора напишете книгу, поместите это отдельной главой, взяв за образец книгу старого Хорребоу "Змеи в Исландии". {38} — Хорошо, — согласился я.
Глава XIV КАК ВЕДУТСЯ ДЕЛА
Мой следующий вопрос был: — Как складываются ваши взаимоотношения с иностранными государствами? — Я не стану притворяться, будто не понимаю, что вы имеете в виду, — ответил Хаммонд. — И сразу же скажу, что вся система соперничества и борьбы между нациями, которая играла такую огромную роль в жизни цивилизованного мира, исчезла навсегда вместе с социальным неравенством людей. — Не лишило ли это мир разнообразия красок? — спросил я. — Почему же? — возразил старик. — Ведь национальные различия стерлись, — пояснил я. — Глупости, — довольно резко ответил старик. — Переправьтесь через Ламанш и посмотрите: вы найдете достаточно разнообразия. Пейзаж, здания, еда, развлечения — все не такое, как у нас. Тамошние люди отличаются от наших внешностью, равно как обычаями и взглядами. Одежда граждан тоже более разнообразна, чем в капиталистическую эпоху. Как может способствовать разнообразию или устранить тусклое однообразие насильственное и неестественное объединение нескольких племен или даже народностей, часто плохо ладящих между собой? Потом этих людей называют нацией и начинают разжигать зависть к другим нациям и всякие нелепые предрассудки!
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|