Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Про человечка, которого не услышали




В морозный зимний вечер, когда легли мы спать, замерзший Человечек пришел в окно стучать.

— Впустите! Дайте валенки! Стучал, стучал, стучал… Но он был слишком маленький. Никто не отвечал.

Тогда он догадался, как много сил в тепле, и прыгал, и катался, и плакал на стекле.

Он слезы здесь оставил, врисованные в лед, а сам совсем растаял и больше не придет.

— Любопытно. Довольно взросло…

— Здесь было и предсказание… А вот из более позднего, лет через семь — вот какой перелет:

Уснувший шмель, от счастья поседевший, как самурай, ограбивший казну, предав свой сан, раскланиваясь с гейшей, притом припомнив вишню и весну, фонтан и харакири в теплом доме, в смертельной искупительной истоме с шиповника безвольно соскользнул и полетел — хоть полагалось падать — куда-то ввысь, где сон и облака соединила в цепи львов и пагод небрежная, но строгая рука хозяина цветов и расстояний.

Он в голубом сегодня. Он закат освободил от тягот и влияний, но медлит, будто сам себе не рад…

Вы могли бы подумать, что с этим мальчиком начали спозаранку заниматься, как-то там особенно развивать, или среда была повышенно культурная. Описываю обстановку. Перегороженная на три закутка комната в коммунальной квартире на 28 жильцов. Безмерной, как нам тогда казалось, длины коридор, завершавшийся черной ванной с колонкой; чадная кухня с толпившимися на ней громадными дяденьками и тетеньками (постепенно уменьшавшимися в размерах); запах многосуточных щей, замоченного белья…

— Знакомо, знакомо…

— Таких колоссальных черных тараканов, как в ванной и туалете этой квартиры, нигде более я не видел. Академик уверял меня, что они обожают музыку. И действительно, как-то при мне он играл им в уборной на флейте, которую сделал из старого деревянного фонендоскопа. Слушатели в большом количестве выползали из углов, благодарственно шевеля усами, и послушно заползали в унитаз, где мы их и топили. (Яростный стук в дверь: "Опять здесь заперся со своей дудкой!..") Парочку экземпляров средней величины однажды принес в школу, чтобы показать на уроке зоологии, как их можно вводить в гипноз, но экземпляры каким-то образом оказались в носовом платке завуча Клавдии

Ивановны…

Трудно сейчас, оглядкой, судить о его отношениях с родителями — я ведь наблюдал Академика из того состояния, когда предки воспринимаются как нечто стандартное, присущее человеку как неизбежное зло или как часть тела… Отец — типографский рабочий, линотипист, хромой инвалид; дома его видели мало, в основном в задумчиво-нетрезвом состоянии. "Ммма-а-айда-да-айда, — тихое, почти про себя, мычание — мммайда-да-айда-а-а…" — никаких более звуков, исходивших от него, я не помню. Мать — хирургическая медсестра, работала на двух ставках. Маленькая, сухонькая, черно-седая женщина, казавшаяся мне похожей на мышь, большие глаза, того же чайного цвета, никогда не менявшие выражения остановленной боли. Вместо улыбки — торопливая гримаска, точные, быстрые хозяйственные движения, голос неожиданно низкий и хриплый.

Академик ее, надо думать, любил, но какой-то неоткровенной, подавленной, что ли, любовью — это часто бывает у мальчиков… Она, в свою очередь, была женщиной далекой от сентиментальности. Я никогда не замечал между ними нежности.

Еще были у Клячко две сестры, намного старше его, стрекотливые девицы независимого поведения; они часто ссорились, на нас тоже покрикивали и вели, насколько мы могли понять, напряженную личную жизнь; одна пошла потом по торговле, другая уехала на дальнюю стройку. А в самом темном закутке, на высоком топчане, лежала в многолетнем параличе "ничейная бабушка", как ее называли, неизвестно как попавшая в семью еще во время войны, без документов, безо всего, так и оставшаяся. В обязанности Клячко входило кормить ее, подкладывать судно, обмывать пролежни.

— И он?..

— Справлялся довольно ловко, зажимал себе нос бельевой прищепкой, когда запах становился совсем уж невыносимым. Старуха только стонала и мычала, но он с ней разговаривал и убежден, что она все понимает. Эту бабусю он, кажется, и любил больше всех. Под топчаном у нее устроил себе мастерскую, лабораторию и склад всякой всячины.

— А свои деды-бабки?

— Умерли до войны и в войну. Материнский дед, из костромских слесарей, самоучкой поднялся довольно-таки высоко: имел три высших образования — медицинское, юридическое и философское, был некоторое время, понимаете ли, кантианцем. От деда этого и остались в доме кое-какие книги. В остальном влияния практически не ощущалось.

Главным жизненным состоянием Академика была предоставленность самому себе. Особого внимания он как будто бы и не требовал; до поры до времени это был очень удобный ребенок: неплаксивый, в высшей степени понятливый, всегда занятый чем-то своим. Обзавелся еще и способностью ограждать себя от внимания, уходить не уходя, — защитным полем сосредоточенности…

Его мозг обладал такой могучей силой самообучения (свойственной и всем детям, но в другой степени), что создавалось впечатление, будто он знал все заранее, до рождения. Однажды мать, вызванная для внушения классной руководительницей — "читает на уроках посторонние книги, разговаривает сам с собой", — с горечью призналась, что он родился уже говорящим. Думаю, это было преувеличение, но небольшое. Он рассказывал мне сам, и в это уже можно вполне поверить, что читать научился в два с половиной года, за несколько минут, по первой попавшейся брошюрке о противопожарной безопасности. Выспросил у сестры, что такое значат эти букашки, — и все…

— Как маленький Капабланка, наблюдавший за первой в жизни шахматной партией?..

— Вот-вот, моментально. Писать научился тоже сразу сам, из чистого удовольствия, переписывая книжки, особо понравившиеся. Оттого почерк его так и остался раздельным, мелкопечатным, будто отстуканным на машинке. Он не понимал, как можно делать грамматические ошибки, если только не ради смеха. Так и не поверил мне, что можно всерьез не знать, как пишется "до свидания"…

Во втором классе уверял меня, будто отлично помнит, как его зачинали (подробное захватывающее описание) и даже как жил до зачатия, по отдельности в маме и папе. "А до этого в бабушке и дедушке?" — спросил я наивно-материалистически. "Ну нет, — ответил он со снисходительной усмешкой, — в бабушек и дедушек я уже давно не верю, это пройденный этап. В астралы родителей меня ввела медитация из Тибета, знаешь, страна такая? Там живут далай-ламы и летучие йоги". — "А что такое астралы? Это самое, да?" — "Дурак. Это то, что остается у привидений, понятно?" — "Сам дурак, так бы я и сказал. А мордитация? Колдовство, что ли?" — "Медитация?.. Ну, приблизительно. Сильный астрал может повлиять на переход из существования в существование. До этого рождения я был гималайской пчелой". — "А я кем?" — "Ты?.. Трудно… Может быть, одуванчиком".

— И о переселении душ успел начитаться?

— Книги работали в нем как ядерные реакторы. Очень быстро сообразив, что бесконечными «почему» от взрослых ничего не добьешься, пустился в тихое хищное путешествие по книжным шкафам. Скорочтению обучаться не приходилось, оно было в крови — ширк-ширк! — страница за страницей, как автомат, жуткое зрелище. И пока родители успели опомниться, вся скромная домашняя библиотека была всосана в серое вещество. Впрочем, не исключено, что у Академика мозги имели какой-то другой цвет, может быть, оранжевый или синий (шучу, конечно)…

На всякого взрослого он смотрел прежде всего как на возможный источник книг и приобрел все навыки, включая лесть, чтобы их выманивать, хотя бы на полчаса.

Тексты запоминал мгновенно, фотографически. "Пока еще не прочел, только запомнил, — сказал он мне как-то об одной толстой старинной книге по хиромантии, — пришлось сразу отдать".

Кто ищет, тот найдет, и ему везло. Подвернулась, например, высшей пробы библиотека некоего Небельмесова Ксаверия Аполлинарьевича, соседа по той же квартире. Одинокий очкастый пожилой дяденька этот не спал по ночам, был повышенно бдительным, писал на всех кляузы с обвинениями в злостном засорении унитаза и прочем подобном. Притом страстный библиоман. Маленький Клячко был, кажется, единственным существом, сумевшим расположить к себе эту тяжелую личность. Сближение произошло после того, как Академик подарил Небельмесову "Житие протопопа Аввакума" с неким автографом, извлеченное в обмен на ржавый утюг из утильной лавки.

— «Житие» за утюг?..

— Да, в те времена утильные лавки были что надо, и Кляча, не кто-нибудь, открыл это золотое дно… Сам-то он, как вы уже поняли, в приобретении книг не нуждался. Они питали друг к другу обоюдную стыдливую нежность; на какое-то время Ксаверий вроде бы даже перестал склочничать. Но когда и этот источник питания был исчерпан, юная ненасытность обернулась неблагодарностью: Академик не только перестал посещать Небельмесова, но и написал на него сатирическую поэмку «Ксавериада», которую показал, правда, только мне, а потом спустил в унитаз и тем, конечно же, засорил… — А кто вычистил?

— Я.

—?..

— Академик руководил.

— То есть? Стоял над вами и давал ценные указания?

— Хотел сам, но я не позволил. Засорение-то, если уж вам это интересно, произошло по моей вине. Пока он читал мне свое произведение, я давился от хохота, а потом вдруг мне стало ужасно жалко Ксаверия, и я заявил, что ничего более скучного в жизни не слышал. Кляча побледнел, замигал, бросился в коридор, я за ним, он распахнул дверь уборной, бросил в зев унитаза скомканные на ходу листки, спустил воду, унитаз вышел из берегов…

ПИ-ФУТБОЛ И ЭНОМ

..Жаркий май позвал нас в Измайлово. Мы сбежали с уроков и валялись на траве, купая в солнце босые пятки; вогруг нас звенела и свиристела горячая лень.

— Нет, это еще не то… Это все только техника и слова, — говорил он с неправильными паузами, не переставая вглядываться в шебуршащую зелень, — а будещее начнется… когда люди научатся делать себя новыми… Менять лица, тела, — смотри, муравьи дерутся, — характеры, все-все-все… Уже помирились, гляди, напали на косиножку… Сами, кому как хочется. Чтобы быть счастливыми. Эта жизнь будет смешной, будет музыкой… А ты можешь быть счастливым, Кастет. Стрекозус грандиозус…

— Улетел твой стрекозявиус. Почем ты знаешь, буду или не буду?

— Ты можешь понимать. Смотри, а это богомол. Ты умеешь развиваться… А это у него рефлекс такой на опасность… А кто развивается, на того обязательно находит какая-нибудь любовь.

— Ну и зачем, сколько времени он так проваляется? А может, я не хочу развиваться. И никакой этой любви не хочу.

— Обморок, ложная смерть, вроде спячки. Притворяется неодушевленным… Мы тоже так, в другом смысле. Ты не можешь не развиваться.

— А ты?

— Я?.. Я хотел бы свиваться.

— Свиваться?..

— Я имею в виду развиваться внутрь. Смотри, смотри, это тля…

Все, что он говорил, было забавно и по-детски прозрачно лишь до какого-то предела, а дальше начиналось: один смысл, другой смысл…

Как всем городским мальчишкам, нам не хватало простора и воздуха; зато мы остро умели ценить те крохи, которые нам выпадали. Окрестные пустыри и свалки были нашими родными местами — там мы устраивали себе филиалы природы, жгли костры, прятались, строили и выслеживали судьбу; совершались и более далекие робинзонады: в Сокольники, на Яузу, в Богородское, где нас однажды едва не забодал лось… Клячко любил плавать, кататься на велосипеде, лазить по крышам, просто гулять. Но натура брала свое: гулять значило для него наблюдать, думать и сочинять, устраивать оргии воображения. Деятельный досуг этого мозга был бы, пожалуй, слишком насыщен, если бы я не разбавлял его своей жизнерадостной глупостью; но кое-что от его густоты просачивалось и ко мне. За время наших совместных прогулок я узнал столько, сколько не довелось за всю дальнейшую жизнь. Из него сыпались диковинные истории обо всем на свете, сказки, стихи; ничего не стоило сочинить на ходу пьесу и разыграть в лицах — только успевай подставлять мозги…

На ходу же изобретались путешествия во времени, обмены душами с кем угодно… За час-два, проведенные с Академиком, можно было побыть не только летчиком, пиратом, индейцем, Шерлоком Холмсом, разведчиком или партизаном, каковыми бывают все мальчишки Обыкновении, но еще и: знаменитой блохой короля Артура, ночевавшей у него в ухе и имевшей привычку, слегка подвыпив, читать монолог Гамлета на одном из древнепапуасских наречий; аборигеном межзвездной страны Эном, где время течет в обратную сторону, и поэтому эномцы все знают и предвидят, но ничего не помнят, — так было, по крайней мере, до тех пор, пока их великий и ужасный гений Окчялк не изобрел Зеркало Времени; эта игра неожиданно пригодилась мне через много лет для анализа некоторых болезненных состояний, а название «Эном» Академик дал другому своему детищу, посерьезнее;

мезозойским ящером Куакуаги, который очень не хотел вымирать, но очень любил кушать своих детенышей, ибо ничего вкуснее и вправду на свете не было;

электроном Аполлинарием, у которого был закадычный дружок, электрон Валентин, с которым они на пару крутились вокруг весьма положительно заряженной протонихи Степаниды, но непутевый Аполлинарий то и дело слетал с орбиты; эти ребятишки помогли мне освоить некоторые разделы физики и химии;

госпожою Необходимостью с лошадиной или еще какой-либо мордой (весьма значительный персонаж, появлявшийся время от времени и напоминавший, что игра имеет ограничения);

Чарли Чаплином, червяком, облаком, обезьяной, Конфуцием, лейкоцитом, Петром Первым, мнимым числом, мушиным императором, психовизором некоего профессора Галиматьяго и прочая, и прочая — и все это с помощью простой детской присказки:

"А давай, будто мы…"

— Так вот откуда ролевой тренинг…

— Обычнейший метод детского мышления, достигший у Академика степени духовного состояния. Он серьезно играл во все и просто-напросто не умел не быть всем на свете.

— А как насчет спортивных игр?

— А вот это не очень. Не понимал духа соревнования. Был в курсе спортивных событий, но ни за кого никогда не болел. Когда играл сам, выигрыш был ему интересен только как решение некой задачи или проверка гипотезы, ну еще иногда как действие, в котором возможна и красота. В футбольном нападении отличался виртуозной обводкой, часто выходил один на один, но из выгоднейших положений нарочно не забивал: то паснет назад или ждет, пока еще кто-нибудь выскочит на удар, то начнет финтить перед вратарем, пока не отберут мяч. "Ну что ж ты делаешь, мерин ты водовозный! Опять выкаблучиваешься!.." Правда, в качестве вратаря он подобного не допускал, за реакцию получил даже титул вратаря-обезьяны. А настоящим асом стал в жанре пуговичном…

— Пуговичном?..

— Да, а что вас удивило? Пуговичный футбол — прошу вас, коллега, непременно указать это в книге на видном месте — придумал и ввел в спортивную практику ваш покорный слуга, отчего несколько пострадала одежда моих родителей. В одиннадцать лет от роду на что только не пойдешь в поисках хорошего центрфорварда…

— Серьезно, так вы и есть тот неведомый гений?.. По вашей милости, стало быть, и я срезал с папиного пиджака целую команду "Динамо"?

— Кляча тоже отдал должное этому типично-обыкновенскому увлечению, но и оно у него имело не спортивный характер, а было одним из способов мыслить, каждая позиция была чем-то вроде уравнения, в которое подставлялись всевозможные символы. Однажды он даже начал развивать мне теорию Пи-футбола, как он его окрестил, толковал что-то о модельных аналогах ограничения степеней свободы, где каждый промах, если его выразить в математических терминах, дает структуру для сочинения анекдота, тематическое зерно для сонатного аллегро или сюжет для романа. Уверял меня, будто бы именно Пи-футбол натолкнул его на идею карты…

Этот момент тоже прошу отметить особо.

Где-то с середины шестого класса он начал составлять карту связи всего со всем. Карта зависимостей, взаимопереходов и аналогий всех наук, всех искусств, всех областей жизни и деятельности, всего, вместе взятого…

Ее нужно было как-то назвать, покороче, и он решил, что название «Эном» из упомянутой уже игры — подходящее по звучанию.

Вначале Эном этот представлял собой действительно подобие карты, с расчерченными координатами, с материками и островами, с невероятным количеством разноцветных стрелок Потом видоизменился: стрелок стало поменьше, зато появилось множество непонятных значков — шифров связей и переходов; наконец, от плоскостного изображения дело пошло к объемному — какието причудливые фигуры из пластилина, картона, проволоки…

Вот возьмем, например, длинноухий вопрос (его эпитет, он любил так говорить: вопрос толстый, лохматый, хвостатый — вопросы для него были живыми существами), — длинноухий, значит, вопрос: почему одним нравится одна музыка, а другим другая? Это область отчасти музыковедения, отчасти социологии, отчасти психологии… Показывал точку в системе координат, объяснял с ходу, что такое социология, то есть чем она должна быть, сколько у нее разных хитрых ветвей… В одну сторону отсюда мы пойдем к материку истории, не миновав континента философии и полуострова филологии; в другую — к океану естественных наук биологии, физике… Математика, говорил, — это самая естественная из наук, язык Смысловой Вселенной… А вот идет дорожка к плоскогорью физиологии: чтобы разобраться, почему в ответ на одни и те же звуки возникают разные чувства, нужно понять, как человек чувствует, правда ведь? Чтобы это узнать, надо узнать, как работают клетки вообще. Механизм клетки нельзя постичь, не уяснив происхождения жизни, а для этого надо влезть в геологию, геофизику, геохимию — в общем, в конгломерат наук о Земле; ну и конечно же, никак не обойти астрономии, во всем веере ее направлений, все-таки Земля есть прежде всего небесное тело. И вот мы уже прошли от музыковедения к проблеме происхождения Вселенной, вот такие дела…

ТЕСНОТА МИРА

— Простите Дмитрий Сергеевич, все-таки не понимаю. Почему ваш вундеркинд учился вместе с вами, в обычной школе? Неужели родителям и учителям было неясно…

— Спецшкол для профильно одаренных детей тогда еще не было, школ для глобально одаренных нет и сейчас. Универсальность не давала ему права выбора занятия, как иным не дает недоразвитость…

— А почему не перевели в старшие классы, экстерном? В институт, в университет? Ведь в исключительных случаях…

— Перевести пытались, и даже дважды. Сначала, почти сразу же, из нашего первого «Б» в какой-то далекий четвертый «А». Через две недели у матери хватило ума отказаться от этой затеи. Во-первых, ему там все равно было нечего делать. А во-вторых, четвероклассники над ним издевались. Не все, разумеется, но ведь достаточно и одного, а там нашлось целых двое, на переменах они его «допрашивали», используя разницу в весовых категориях.

В шестом решали на педсовете, исключить ли из школы за АМОРАЛЬНОСТЬ (уточним дальше) или перевести сразу в десятый, чтобы побыстрее дать аттестат. Приходили тетеньки из роно, ушли в недоумении. Отправили все-таки в десятый, к "дядям Степам", как мы их звали. Дяди Степы заставляли его решать самые трудные задачи, которые ему были так же неинтересны, как задачи шестого, а на переменах использовали в качестве метательного снаряда. Продержался недели три, потом с месяц проболел и вернулся к нам.

— И как был встречен?

— С радостью, разумеется. Еще бы, Академик вернулся. "Ну что, Кляча, уволили? Покажи аттестат". Без Академика нам, правду сказать, было скучновато.

— Но ведь ему-то, наверное, было с вами скучно отчаянно?

— Если представить себе самочувствие ананаса на овощной грядке, самолета среди самосвалов… Но на уроках можно украдкой читать, рисовать, думать, изучать язык — к восьмому он уже читал на японском… Сочинять музыку, разбирать шахматные партии…

— Увлекался?

— Да, одно время… Представляете, как мне было обидно? В шахматы ведь научил его играть я, тогдашний чемпион класса, не кто-нибудь, а у него даже своих шахмат не было. Но я не выиграл у него ни одной партии, только самую первую едва свел вничью. Особенно неприятно было, когда он доводил свое положение, казалось, до безнадежного, а потом начинал разгром или сразу мат. Не жертвы, а просто издевательство. Я взял с него слово не играть со мной в поддавки…

Быстро стал чемпионом школы, победителем каких-то межрайонных соревнований, получил первый разряд, играл уже вслепую, но потом вдруг решительно бросил — утверждал, что правила оскорбляют воображение, что ладья неуклюжа, ферзь кровожаден, король жалок… "Король не должен никого бить, а только отодвигать, зато после каждых трех шахов должен иметь право рождать фигуры. Пешка должна иметь право превращаться в короля…"

— Ого… А музыке его где учили?

— Дома инструмента не было, но у Ольги Дмитриевны, одной из соседок, было пианино. Дама из старой интеллигенции, иногда музицировала, попытки Шопена, Шуберта… Постучал как-то в дверь, попросил разрешения послушать. Во второй раз попросил позволения сесть за инструмент и подобрал по слуху первые несколько тактов «Весны» Грига, только что услышанной. В следующие два-три посещения разобрался в нотной грамоте, чтение с листа далось с той же легкостью, что и чтение книг. Ольга Дмитриевна стала приглашать его уже сама, а потом, когда она переехала, ходил играть к другому соседу, выше этажом. Играл всюду, при всякой возможности, у меня дома тоже, на нашем старом осипшем «Беккере». (Я, любя музыку и имея неплохие данные обычного уровня, был слишком непоседлив, чтобы пойти дальше Полонеза Огинского.) Импровизировать и сочинять он начал сразу же. Вскорости разочаровался в нотной системе, придумал свою — какие-то закорючки, вмещавшие, как он утверждал, в сто одиннадцать раз больше смысла на одну знаковую единицу, чем нотный знак. Вся партитура оперы «Одуванчик» занимала две или три странички этих вот закорючек.

— Но почему же его не отдали хотя бы в музыкальную школу?

— Отдавали. В порядке исключения принят был сразу же в третий класс. Через три дня запротестовал против сольфеджио, попытался объяснить свою систему и в результате был выгнан с обоснованием: "Мы учим нормальных детей". После этого вопрос о музыкальном образовании больше не возникал, чем сам Клячко был очень доволен. Играл где попало, писал себе свои закорючки, а в школе при случае развлекал нас концертами. Его сочинения и серьезные импровизации успехом не пользовались ("Кончай своих шульбертов", — говорил Яська), зато сходу сочиняемые эстрадно-танцевальные пьесы и музыкальные портреты вызывали восторг. Инструментишко в зале стоял страшненький, вдрызг разбитый. Академик его сам сколько смог поднастроил. Участвовал и в самодеятельности, в том числе и в довольно знаменитом нашем школьном эстрадном ансамбле…

— Погодите, погодите… Ваш ансамбль выступал в кинотеатре «Колизей» во время зимних каникул?

— Выступал. Начинали, как водится, с благообразных песен, кончали…

— Худенький, темноволосый, очень белокожий подросток? С отрешенным каким-то взглядом…

— Владислав Клячко — дирижер и партия фортепиано, с тремя сольными номерами.

— Как же тесен мир… Значит, и я его тоже видел. Я был среди зрителей. Он понравился тогда одной моей знакомой девочке, но они, видно, так и не встретились.

— А конферансье нашего случайно не помните?

— Смутно. Что-то серенькое, какой-то вертлявый кривляка?..

— Что-то в этом духе. Это был я.

— Вот уж никак…

— Мир действительно тесноват… А вот на эту картинку вы часто смотрите, я заметил.

(Пейзаж в изящной резной рамке у Д. С. над кроватью. Вода, сливающаяся с небом, нежный закатный свет. Каменистые берега с тонко выписанной растительностью. На дальнем берегу одинокое дерево. Человек в лодке.)

— Я полагал, что-то старое, итальянское…

— Академик написал эту картину десяти лет от роду и подарил мне ко дню рождения. Как вы понимаете, я тогда еще не мог оценить этот подарок. Мои родители не поверили, что это не копия с какого-то знаменитого оригинала.

Он не проходил через период каракуль, а сразу стал изображать людей и животных с реалистическим сходством и пейзажи е перспективой, преимущественно фантастические. Абстракции своим чередом.

— Что-нибудь еще сохранилось?

— Сейчас… Вот… Это я, набросок со спины, по памяти… Несколько карикатур… В том возрасте это был самый ценимый жанр, и Кляча щедро отдал ему должное: не оставлен был без художественного внимания ни один однокашник. Афанасий-восемь-на-семь за портрет в стенгазете, над которым хохотала вся школа, пообещал бить Клячу всю жизнь, каждый день по разу, и возможно, выполнил бы свое обещание, если бы мы с Ермилой, у которого были с Афанасием отдельные счеты, не устроили ему хорошее собеседование. Что касается Ермилы, то он, наоборот, требовал, чтобы Кляча непременно отобразил его в печатном органе, причем в самом что ни на есть натуральном виде… Дальше — больше: сюрреалистический рисунок обнаженной натуры с лицом классной руководительницы однажды стихийно попал на стол оригинала. Автора выявить несложно: блестящий стиль, рука мастера. Была вызвана мать, потребовали принять меры; дома вступил в действие отец, была порка. Приклеилась формулировочка: "Разлагает класс". Запретили оформлять стенгазету, и он переключился на подручные материалы: тетрадки, обертки и внутренности учебников, бумажки и промокашки. По просьбам рядовых любителей изящных искусств рисовал на чем попало диковинные ножи, пистолеты, мечи, арбалеты, корабли, самолеты…

Но особой популярностью пользовались его кукольные портреты. Представьте себе: из портфеля вынимается небольшая кукла, вроде той злополучной неваляшки, а у нее ваше лицо, ваша фигура, ваши движения, ваш голос… — Как?

— Клей, проволока, пластилин, пакля, обрывки материи… Механический завод или батарейки, система приводов… — А голос? Неужели они говорили, его куклы?

— Не говорили, но жестикулировали и издавали характерные звуки. Клавдия Ивановна Сероглазова, например, завуч наш, имела обыкновение, разговаривая с учеником, отставлять правую ногу в сторону, отводить левое плечо назад, голову устремлять вперед и слегка взлаивать, приблизительно вот так (…) В точности то же самое делала ее кукольная модель.

Дома делал серьезные портреты по памяти, но показывать избегал, многое уничтожал. С девяти лет бредил Леонардо да Винчи, после того как увидел в какой-то книге его рисунки; прочитал о нем все возможное, в том числе старую фрейдовскую фантазию; одно время намекал даже, что Леонардо — это теперь он, немножко другой, но…

— В тот самый период веры в переселение душ?

— Нет, попозже. Веры в переселение, думаю, тут уже не было, скорее ощущение родства, именуемого конгениальностью… Он как-то заметил, между прочим, что у каждого человека, кроме высоковероятного физического двойника, должен существовать и духовный близнец…

Я любил наблюдать, как он рождает людей: сперва бессознательные штрихи, рассеянные намеки… Вдруг — живая, точная, знающая линия… Существует, свершилось — вот человек со своим голосом и судьбой, с мыслями и болезнями, странностями и любовью. И вдруг — это уже самое странное — вдруг эти же самые персонажи тебе ВСТРЕЧАЮТСЯ за углом, в булочной, в соседнем подъезде — копии его воображения, с той же лепкой черт и наклонностей… Мне было жутковато, а он даже не удивлялся: "ЧТО

МОЖЕТ БЫТЬ ПРИДУМАНО, МОЖЕТ И БЫТЬ — разве не знаешь?"

О ТИПИЧНОСТИ

…Кто-то из моих приятельниц в восьмом классе назвала его лунным мальчиком, по причине бледности. Но смеялся он солнечно — смех всходил и сверкал, раскалывался, рассыпался на тысячи зайчиков, медленно таял, — долгий неудержимый смех, всегда по неожиданным поводам, более поразительный, чем заразительный смех, за который его примерно раз в месяц выгоняли из класса.

Если пойдет в книгу, обязательно подчеркните, что это и есть ребенок типичнейший.

— Как понять?

— У Бальзака, если не ошибаюсь: "Он похож на всех, а на него никто". Определение гения.

_?

— Перед вами великолепнейший экземпляр розы, тигра или бабочки такого-то вида. Экземпляр исключительной красоты, воплощение идеи вида, говорим мы, сверхтипичность. Но все прочие экземпляры оказываются на него непохожими, он несравненный.

— Определение вундеркинда, не помню чье: нормальный ребенок у нормальных родителей.

— После "От двух до пяти" Чуковского общепризнано, что каждый ребенок в свое время есть натуральный гений. У Академика это время оказалось растянутым до постоянства. Только и всего.

— Об одном моем юном пациенте родители вели записи. У отца была фраза: "Неужели посредственность?" У матери: "Слава богу, не вундеркинд".

— Чуда жаждут, чуда боятся. Но главным образом — чуда не видят.

— Вы хотите сказать, что и мы с вами в свое время были гениями, но нас проворонили?

— Я имею в виду чудо бытия, а не удивительность дарования, то есть какого-то одного, пусть и высочайшего проявления жизни. И я против функционального подхода, против той идеи, что если ты ничего не совершаешь, ничего собою не представляешь, то тебя как бы и нет, и человеком считаться не можешь. Во всяком случае, трижды против применения этой идеи к ребенку. Одаренность для меня только повод возрадоваться жизни.

— Одну минуту, Д. С., важный вопрос. Мы все-таки говорим сейчас о сверходаренности, о феномене, о крайне нестандартном ребенке…

— Чтобы разглядеть, как под увеличительным стеклом, что стандартных нет.

НИКАКОЙ ТАКТИКИ

..Хорошо, докажу вам, что и обыкновенного в нем было чересчур много.

Кем-кем, а психологом Кляча был никудышным. Все время, покуда я его знал, в общении оставался на грани неприспособленности. Влиться в массу, создать себе в ней удобную роль или маску — то, чему обычный человечек стихийно обучается уже где-то в конце первого десятилетия жизни, — для него было, по всей видимости, непосильно. Прочел уйму книг, в том числе и по психологии, но с реальными отношениями это никак не связывалось.

— Ну это немудрено. Книги одно, жизнь другое…

— Некоторые всплески, правда, удивляли. Например, с точностью почти абсолютной мог угадать, кто из класса когда будет вызван к доске, спрошен по домашнему заданию и т. п., особенно по математике, истории и зоологии…

Легко себе представить, сколь ценной была эта способность в наших глазах и как поднимала нашу успеваемость. Как он это вычислял, оставалось тайной.

Предугадывать, когда эти же самые учителя спросят его самого, он не умел; впрочем, ему это и не было нужно.

Еще помню, как-то, в период очередной моей страдальческой влюбленности, о которой я ему не сказал ни слова, Клячко вдруг явился ко мне домой и после двух-трех незначащих фраз, опустив голову и отведя в сторону глаза, быстро заговорил: "Я знаю, ты не спишь по ночам, мечтаешь, как она будет тонуть в Чистых прудах, а ты спасешь, а потом убежишь, и она будет тебя разыскивать… Но ты знаешь, что тонуть ей придется на мелком месте, потому что ты не умеешь плавать. И ты думаешь: лучше пусть она попадет под машину, а я вытолкну ее из-под самых колес и попаду сам, но останусь живой, и она будет ходить ко мне в больницу, и я поцелую ее руку. Но ты знаешь, что ничего этого никогда не будет…"

Я глядел на него обалдело, хотел стукнуть, но почувствовал, что из глаз текут ручейки. "Зачем… Откуда ты все узнал?" — "…У тебя есть глаза".

— И вы говорите, что никакой психолог…

— А вот представьте, при эдаких-то вспышках этот чудак умудрялся многое не понимать, просто не видеть.

Не чувствовал границ своего Запятерья. Не догадывался, что находится не в своей стае, что его стаи, может быть, и вообще нет в природе… Не видел чайными своими глазами, а скорее, не хотел видеть, что была стенка, отделявшая его от нас, стенка тончайшая, прозрачная, но непроницаемая. Мы-то ее чувствовали безошибочно.

Он был непоколебимо убежден, что назначение слов состоит только в том, чтобы выражать правду и смысл, вот и все. Никакой тактики. С шести лет все знавший о размножении, не понимал нашего возрастного интереса к произнесению нецензурных слов — сам если и употреблял их, то лишь сугубо теоретически, с целомудренной строгостью латинской терминологии. Но кажется, едиственным словечком, для него полностью непонятным, было нам всем знакомое, простенькое — "показуха".

В четвертом классе лавры успеваемости выдвинули его в звеньевые, и он завелся: у звена имени Экзюпери (его идея, всеми поддержанная, хотя, кто такой Экзюпери, знали мало) — у экзюперийцев, стало быть, — была своя экзюперийская газета, экзюперийский театр, экзюперийские танцы и даже особый экзюперийский язык. С точки зрения классной руководительницы, однако, все это было лишним — для нее очевидно было, что в пионерской работе наш звеньевой кое-что неправильно понимает, кое-не-туда клонит. После неофициальной докладной Чушкина, претендовавшего на его титул, Клячко был с треском разжалован, на некоторое время с него сняли галстук. Обвинение звучало внушительно: "Противопоставляет себя коллективу". Хоть убей, не припомню, чтобы он себя кому-либо или чему-либо противопоставлял. Народ организованно безмолвствовал. Я был тоже подавлен какой-то непонятной виной… Решился все же попросить слова и вместо защитной речи провякал вяло и неубедительно, что он, мол, исправится, образумится, дайте срок, он больше не будет. Академик заплакал. "Тут чья-то ошибка, — сказал он мне после собрания, — может быть, и моя. Буду думать".

Результаты размышления остались мне неизвестны.

Не постигал и того, почему получает пятерки. Удивлялся: даже заведомо враждебные, придирающиеся учителя (было таких только двое или трое, его не любивших, но среди них, к несчастью, классная руководительница) ставят эти самые пятерки с непроницаемой миной, скрипя сердцем (мое выражение, над которым Кляч ко долго смеялся), — что же их вынуждает?

А всем было все ясно, все видно, как на бегах. Да просто же нельзя было не ставить этих пятерок — это было бы необыкновенно. Учительница истории вместо рассказа нового материала иногда вызывала Клячко. Про Пелопоннесскую войну, помнится, рассказывал так, что нам не хотелось уходить на перемену. "Давай дальше, Кляча! Давай еще!" (У Ермилы особенно горели глаза.)

— А как обстояли дела с сочинениями на заданную тему?

— Однажды вместо "Лишние люди в русской литературе" (сравнение Онегина и Печорина по заданному образцу) написал некий опус, озаглавленный "Лишние женщины в мировой классике". Произведение горячо обсуждалось на педсовете. (У нас в школе было только трое мужчин: пожилой математик, физкультурник и завхоз.) Потом стал, что называется, одной левой писать нечто приемлемое. Кстати сказать, он действительно хорошо умел писать левой рукой, хотя левшой не был. А один трояк по географии получил за то, что весь ответ с ходу зарифмовал. "Что это еще за новости спорта?" — поморщилась учительница, только к концу ответа осознавшая выверт. Он усиленно замигал. "Ты, это, зачем стихами, а?" — с тревогой спросил я на перемене. "Нечаянно. Первая рифма выскочила сама, а остальные за ней побежали".

За свои пятерки чувствовал себя виноватым: не потел, не завоевывал — дармовщина. Но все же копил, для себя, ну, родителям иногда… Еще мне — показать, так, между прочим, а я-то уж всегда взирал на эти магические закорючки с откровеннейшей белой завистью, сопереживал ему, как болельщик любимой команде. Вот, вот… Ерунда, в жизни ничего не дает, но приятная, новенькая. Особенно красными чернилами — так ровно, плотно, легко сидит… Лучше всех по истории: греческие гоплиты, устремленные к Трое, с пиками, с дротиками, с сияющими щитами — и они побеждают, они ликуют! По математике самые интересные — перевернутые двойки, почерк любимого Ник. Алексаныча… И по английскому тоже ничего, эдакие скакуньи со стремительными хвостами…

Пять с плюсом — бывало и такое — уже излишество, уже кремовый торт, намаз

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...