История и социальная теория
В предыдущей главе я предположил, что создание гипотез, подлежащих проверке на соответствие имеющимся фактам, представляет собой один из способов «самосохранения» историка от бессознательного подчинения своих интерпретаций прошлого собственным субъективным взглядам. Подобная гипотеза – не более чем промежуточное объяснение, формулируемое историком на основе знакомства с наиболее важной литературой, относящееся только к изучаемой проблеме. Но если присмотреться, у гипотезы обнаружится и более высокое «происхождение». Гипотеза – не только результат предварительного анализа конкретного исторического эпизода; в ней, как правило, находят отражение и некоторые общие представления о природе общества и культуры[194]. Другими словами, историческая гипотеза является конкретным применением теории. Во многих дисциплинах теория представляет собой выделенные на основе накопления изученных данных общие положения (иногда законы). Историки же практически не используют этот термин в таком значении. Для них теория обычно означает интерпретационную схему, придающую исследованию импульс и влияющую на его результат. Историки резко расходятся во взглядах на необходимость этой процедуры. Некоторые чётко придерживаются определённой теоретической ориентации; другие признают значение теории как стимула, отправной точки, но выступают против подгонки под неё исторических фактов: третьи же рассматривают теорию как злостное посягательство на автономию истории как научной дисциплины. В современной научной практике большим влиянием обладают две чётко различаемые группы теорий. Одна из них включает теории, появившиеся сравнительно недавно, они относятся к проблемам смысла и отображения. Традиционно для понимания смысла, который вкладывали люди прошлого в пережитый ими опыт, историки применяли методы научной критики источников. Однако чем дальше по времени отстоит от нас этот опыт и чем чужероднее кажется, тем менее адекватной становится эта методика. По мере расширения сферы истории культуры историки все больше начинают использовать возможности, предоставляемые другими дисциплинами – психоанализом, теорией литературы и особенно культурной антропологией. В гл. 10 мы более полно проанализируем проблемы интерпретации культурного смысла и тот вклад, который, как признают теперь многие историки, культурная антропология внесла в их работу. Вторая группа теорий связана с природой общества – его структурой, устойчивостью и, наконец, перерастанием в другую структуру[195]. Эти теории базируются на чрезвычайно богатой интеллектуальной традиции, начало которой было положено в эпоху Просвещения и даже раньше. На практике ни один историк, стремящийся понять характер крупных изменений, происходивших в мире (и не только в новой и новейшей истории), не может позволить себе игнорировать социальную теорию. В этом главная причина, почему марксизм пользовался таким влиянием, и почему историки продолжают обращаться к нему даже сейчас, когда политическое будущее коммунизма отнюдь не выглядит многообещающим. В данной главе я намерен сначала дать обзор общей дискуссии о достоинствах и недостатках социальной теории, затем более детально осветить проблему марксизма и истории, а также результаты применения марксистской теории в исследованиях, и закончить анализом растущего вклада гендерной теории в процесс исторической интерпретации.
I
В общем, социальные теории возникают в связи с тремя аспектами исторического объяснения. Во-первых, это трудности, связанные с постижением взаимосвязи всех измерений человеческого опыта в конкретный период. На практике для большинства историков вплоть до конца XIX в. это не представляло особой проблемы, поскольку их интерес в основном ограничивался политической или конституционной историей, а значит, весь необходимый им концептуальный аппарат сводился к некоему понятию государства. Однако в XX в. расширение сферы исторических исследований и объема источников в сочетании с необходимостью тематической специализации требовали всё больше и больше мыслить абстрактными категориями. В гл. 5 мы видели, как легко историк попадает в ловушку, раздробляя прошлое на «политическую», «экономическую», «интеллектуальную» и «социальную» историю и как для корректировки этого взгляда возникла идея «тотальной истории» (см. с. 125). Но тотальную историю не создать без концепции того, каким образом составные компоненты человеческого опыта связаны друг с другом, формируя единое целое, – некоей теории структуры человеческого общества в самом широком смысле. Большинство концепций такого рода связаны с аналогиями с физическим миром. Общество уподоблялось либо организму, либо механизму, либо структуре. Все эти метафоры представляют собой попытку преодолеть примитивное представление о том, что какая-нибудь одна область определяет все остальные, и выразить взаимные и подкрепляющие друг друга отношения между основными категориями человеческой мысли и деятельности.
Во-вторых, теория необходима – при анализе исторических перемен. Историки уделяют основное время объяснению перемен или их отсутствия. В связи с этим превалирующим интересом неизбежно возникает вопрос, имеют ли крупные изменения в истории некие общие характеристики. Существует ли «мотор», с помощью которого может быть приведен в движение процесс перемен, и если да, то из каких деталей этот мотор состоит? Или, применительно к более частным вопросам, требует ли процесс индустриализации следования только одним-единственным путем экономического развития? Можно ли выделить в истории общие основные черты революционной ситуации? При выдвижении гипотез по конкретным проблемам историкам часто бывает трудно избежать соблазна и не попасть под влияние теорий – например, идеи, что демография – ключ ко всему1 или что наиболее долговечные изменения в обществе происходят в результате постепенных реформ, проводимых патерналистским правящим классом, а не революционных требований, высказываемых снизу.
И, наконец, в-третьих, самые амбициозные теории стремятся объяснить не просто, каким образом происходят изменения в истории, не и определить направленность этих изменений; цель этих теорий – дать представление о судьбах человечества, наделив историю смыслом[196]. Средневековые ученые представляли себе историю как линейный путь от Сотворения мира к Судному дню, определяемый божьим промыслом. К XVIII в. эта точка зрения приобрела светский характер, обернувшись идеей прогресса: история стала означать процесс материального и интеллектуального совершенствования, результатом которого в будущем станет торжество разума и счастье всего человечества. Модифицированные варианты этого взгляда сохраняли мощное влияние в XIX в. на континенте история была не чем иным, как формированием национальной идентичности и её политического воплощения в виде национального государства; для английских историков-вигов это означало развитие конституционных свобод. Сегодня приверженцы идеи прогресса в чистом виде встречаются редко, слишком разрушительный след оставила история нашего столетия; но теории прогрессивных изменений все ещё пронизывают многие научные интерпретации в области экономической и социальной истории[197], неслучайно историки столь часто употребляют такие слова, как «индустриализация» и «модернизация». Хотя анализ этих трех типов исторических теорий позволяет чётко выделить различия между ними, всех их роднит одна общая черта – переход от частного к общему в попытках понять предмет в целом. Возможно, к этому тяготеют все отрасли знания. Однако огромное количество историков полностью отвергают теорию как таковую. Одни признают возможность существования моделей и закономерностей в истории, но отрицают их доступность систематическому исследованию. Не так уж просто найти убедительное объяснение одного отдельного события в истории, а попытка связать их в цепь или в систему всеобъемлющих категорий означает, что исследователь удаляется слишком далеко от достоверных фактов. Как признает Питер Матиас (выступающий здесь в роли «адвоката дьявола»):
«В сокровищнице прошлого более чем достаточно отдельных примеров для поддержки любого общего предположения. Проще всего стукнуть историю по голове тупым орудием гипотезы и оставить на ней отпечаток».
С этой точки зрения теоретическая история – это история в виде абстрактных рассуждений; её следует оставить философам и предсказателям[198]. Возможность того, что теория «вытеснит» факты, несомненно, следует воспринимать всерьёз. Пробелы в сохранившихся свидетельствах и особенно отсутствие убедительных данных в вопросах причинности позволяют весьма вольно выдвигать абстрактные предположения и выдавать желаемое за действительное. В то же время объём данных по многим научным проблемам столь велик, что отбор становится неизбежным – и принципы этого отбора могут исказить результаты исследования. Источников по истории последних столетий так много, и они такие разные, что от характера «допроса», который может им учинить историк, во многом зависят ответы. Применительно к американской истории Эйлин Крадитор поясняет эту мысль следующим образом:
«Если один историк спросит, «содержатся ли в источниках сведения об активной борьбе рабочего класса и рабов за свои права, источники дадут ответ: «Конечно». А если другой спросит, подтверждают ли источники согласие широких кругов американского населения с существующим порядком на протяжении двух последних столетий, источники тоже ответят: «Несомненно»[199].
В доказательство почти любой теории можно представить впечатляющий набор отдельных примеров, вписывающихся в желаемую схему. Ориентированная на теорию историческая наука, несомненно, подвержена этим опасностям, как, впрочем, и работа многих историков, отвергающих теорию и остающихся в блаженном «неведении» о представлениях и ценностях, влияющих на их собственный отбор и интерпретацию фактов. Совершенствоваться в этом отношении – означает не прикрываться неубедительными критическими доводами, а значительно повышать уровень проверки теорий. Историки, пытающиеся просто «следовать за источниками» скорее поддадутся искушению принять желаемое за действительное, чем те, кто начинает исследование с формулирования чёткой гипотезы. Если отбор данных необходим, то он должен быть репрезентативным. Если определенной теории соответствует часть данных, относящихся к изучаемой проблеме, то этого мало; она должна кореллирироваться со всем объёмом имеющихся фактов. Говоря словами Крадитор, «исключённые факты не должны иметь существенного характера для понимания отобранных фактов». Все это подразумевает, что историк должен в определенной степени уметь дистанцироваться от собственной теории и быть готовым изменить курс, если не может её подтвердить[200]. Когда историк «плывет по течению» и пренебрегает предупреждениями об опасностях, историческая наука всегда готова занять позицию самообороны. Ни с чем не сравнимо удовольствие привести факты или альтернативные интерпретации, подвергающие сомнению работу коллеги-историка, особенно того, кто явно на чем-то «зациклился». Более того, научный синтез в основном состоит в сравнении достоинств различных теорий, чтобы определить, может ли какая-нибудь из них пролить свет на обсуждаемую проблему. Спекулятивные тенденции в исторической теории пресекаются довольно быстро.
II
Более серьёзным атакам теория в исторической науке подвергается на том основании, что она отрицает саму суть этой научной дисциплины. Культура человечества, утверждают сторонники этой точки зрения, столь богата и разнообразна, что мы способны понять человека лишь в конкретном контексте времени и места: «Он остается неделимым субъектом, единственным не-объектом в мире»[201]. А значит, тезис о моделях поведения людей – заблуждение. Задачей историка является реконструкция событий и ситуаций в их уникальной неповторимости, и в присущих им понятиях; их интерпретация подходит лишь для конкретного набора условий. Сравнение исторических ситуаций, разнесенных по времени и месту, не даст никакого преимущества – наоборот, многое будет утрачено, ведь в результате затушевывается смысл каждой из них. Как выразился Дэвид Томсон, «исторический подход по определению несовместим с систематизацией». У этой точки зрения блестящая родословная. Она выражает суть концепции историзма в том виде, как он существовал в XIX в. Требование Ранке изучать прошлое, «чтобы показать, как все происходило на самом деле», было, прежде всего, направлено против широкомасштабных эволюционных схем историков Просвещения и последователей Гегеля. Его нарративный стиль плохо сочетался с отвлеченным анализом и обобщениями, но хорошо подходил для передачи специфики конкретного события. Классическое понимание историзма противоречит как всеобъемлющим теориям о социальной структуре общества, так и теориям социальных перемен, а стремление рассматривать каждую эпоху как отдельное целое трудно совместить с любым взглядом на историю как на поступательное движение к желаемой цели. Эти причины для отрицания роли теории в исторической науке тесно связаны с другим аргументом, который часто рассматривается как весьма серьезный: что теория отрицает не только «уникальность» конкретных событий, но и достоинство личности и значение человеческого фактора. С этой точки зрения самыми худшими являются теории третьего типа, коварно проповедующие предопределенность исторического процесса и неспособность личностей что-либо изменить ни в настоящем, ни в будущем; соответственно все исторические теории содержат детерминистский элемент, а детерминизм — это отрицание свободы личности[202]. Прямой противоположностью детерминизма является отказ от всякого смысла в истории помимо действия случайных и непредвиденных факторов – точка зрения, разделяемая многими представителями традиционного направления исторической науки. А. Дж. П.Тэйлор с удовольствием сообщал читателям, что единственный урок, который можно извлечь, исследуя прошлое — это бессвязный и непредсказуемый характер человеческой деятельности: история представляет собой цепь случайностей и ошибок. Наконец, традиционалистов возмущает одно из главных практических последствий теоретизирования в исторической науке – история попадает в зависимость от общественных наук. Историки-теоретики, утверждают они, не создают собственных моделей, а заимствуют теоретические достижения у социологии, социальной антропологии и политэкономии – дисциплин, изучающих не прошлое, а настоящее, где история – лишь испытательный полигон для их собственных теорий. Историки-теоретики просто «подыгрывают» им, подрывая самостоятельность собственной дисциплины. Историки не должны терять бдительность перед лицом попыток поставить под вопрос уникальность их профессии, исходящих как извне, так и изнутри. Элтон заходит ещё дальше: история в неискаженном виде – лучшее противоядие против обществоведов, любителей строить разные схемы и предлагать готовые решения сложных проблем. Мнение Элтона частично объясняет, почему профессиональные историки так решительно настроены против теории – дело в их консерватизме. Среди историков слишком велика доля консерваторов, стремящихся мобилизовать прошлое для защиты институтов, которым угрожают радикальные реформы, или просто ищущих в нем духовную нишу, чтобы спрятаться от обескураживающего влияния стремительных общественных перемен окружающего мира. Подлинный консерватор, лишенный представления о прогрессе, не верит в теории, придающие историческому развитию смысл: он считает их риторикой левых утопистов, его пугает само понятие всеобъемлющей модели социальных перемен, которую в будущем можно использовать для проталкивания нежелательных проектов из области социальной инженерии. Но и сами исследовательские методы историков не способствуют развитию теории. По выражению М.М. Постана:
«Критический подход к деталям в итоге превратился в мощное орудие отбора. В результате история привлекает людей скрупулезных и осторожных, но далеко не всегда обладающих способностью к теоретическому синтезу»[203].
На деле неприятие теории во многом связано с предрассудками. Негативные тенденции, выявленные традиционалистами, несомненно, имеют место, и, стоит предоставить им свободу рук, могут привести к тем вредным последствиям, которые так беспокоят консерваторов; но, как покажет мой анализ лучших образцов теоретических исследований, эти тенденции вполне можно пресечь, и тогда результатом будет обогащение, а не обеднение нашего понимания истории. Рассмотрим, прежде всего, утверждение, что теория не признает уникальности исторических событий. На самом деле историки никогда не считали события прошлого абсолютно уникальными – это просто невозможно. Сами термины, которыми пользуются историки, уже предполагают определенную классификацию материала и предусматривают сравнения, выходящие за пределы непосредственной области их исследований. Единственной причиной, почему учёный использует выражение «феодальное землевладение» для характеристики отношений между дворянином и крестьянином или слово «революция» применительно к крупному политическому перевороту, является тот факт, что и он, и его читатели вкладывают в эти слова один и тот же смысл, ведь мир был бы попросту непознаваем, если бы мы постоянно не раскладывали конкретные случаи по полочкам общих категорий. Этот тезис чётко сформулировал Э. Э. Эванс-Притчард, крупнейшая фигура прошлого поколения британских социальных антропологов, сторонник дружественных отношений между историей и общественными науками:
«События утрачивают большую часть, а то и весь свой смысл, если не замечать определённую степень их регулярности и повторяемости, принадлежность их к определенному типу событий, в рамках которого все отдельные случаи имеют много общих черт. Борьбу короля Иоанна с баронами можно понять, только если мы знаем каковы были отношения между баронами и Генрихом I, Стефаном, Генрихом II, Ричардом; если мы также знаем, каковы были отношения между королями и баронами в других странах с феодальным строем; иными словами, если эта борьба рассматривается как феномен, типичный для общества определенного типа»[204].
Но применение обобщающих концепции не только обращает внимание на аспект повторяемости в нашем материале, оно также позволяет выделить те аспекты, которые не вписываются в общие категории и которые придают событию или явлению уникальные черты. Историки-теоретики убеждены: раз эти сравнения присутствуют в любом научном анализе, заслуживающем называться таковым, значит, ясность анализа только выиграет, если придать им чёткую форму – скажем, путем построения модели феодального общества или революционного сдвига. Точно так же тезис о том, что история – это сцена, где действуют только личности, при ближайшем рассмотрении представляется опасным заблуждением. Сплошь и рядом историкам приходится группировать людей либо на основе национальности, религии, рода занятий, либо классовой принадлежности. Дело в том, что именно такая «общая идентичность» определяет их характеристику как «общественных существ». А объединяет членов такой группы общая тенденция мыслить и действовать определенным образом до такой степени, что их реакцию можно предугадать. Нельзя найти двух совершенно одинаковых людей, но их поведение в конкретной роли (скажем, в роли потребителей продуктов питания или приверженцев определенного учения), вполне возможно, следует общему образцу. А следовательно, значение, придаваемое историками групповым действиям, – это не отрицание человеческой индивидуальности, но лишь признание того, что деятельность, которую конкретная личность осуществляет совместно с другими, чаще всего куда важнее для истории, чем любая другая её деятельность. Более того, совокупный эффект действий определенной группы для достижения своих целей состоит в институционализации подобного поведения – то есть его закреплении таким образом, что возможности, открывающиеся перед личностью в дальнейшем, приобретают принудительный или (используя подходящий социологический термин) структурированный характер. Это не означает, что действия людей предопределены: определённая модель поведение может быть чётко обозначена, но решимость нового поколения преодолеть старые формы позволяет отвергнуть или модифицировать её Лучше всех напряжение между человеческим фактором и социальными структурами выразил Филип Абрамс, удачно сочетавший занятия историей и социолога:
«Двусторонний характер общества, тот факт, что общественная деятельность – это одновременный наш выбор и обязанность, неразрывно связаны с другим фактом: единственная реальность, присущая обществу – это историческая реальность, реальность во времени. Когда мы говорим о двустороннем характере общества, мы имеем в виду, каким образом с течением времени действия превращаются в институты, а институты, в свою очередь, изменяются благодаря действиям. Захват и продажа пленных превращается в институт рабства. Оказание услуг воину в обмен на его защиту превращается в феодализм. Организация управления возросшими трудовыми ресурсами на основе стандартизованных правил превращается в бюрократию. А рабство, феодализм и бюрократия превращаются в фиксированные внешние рамки, внутри которых затем происходит борьба за процветание, выживание или свободу. Заменяя барщину денежным оброком, дворянин и крестьянин совместно осуществляют демонтаж феодального строя, созданного их прапрадедами»[205].
Лучшие теории – а вскоре я попытаюсь доказать, что одной из них является марксизм – как раз и обязаны своей привлекательностью тому факту, что они учитывают и стремятся прояснить взаимосвязь между действиями и структурами. Теория не принижает личность; она скорее пытается объяснить природу ограничений, сковывающих свободу действий человека и расстраивающих его планы, и в процессе этого открывает закономерности в истории. И наоборот, историк, сосредоточенный исключительно на мыслях и действиях индивидов (как это слишком часто случается со специалистами по дипломатической истории), скорее всего не создаст целостной картины событий, а увидит лишь хаотичную цепь случайностей и ошибок. Что же касается угрозы поглощения истории общественными науками, существуют серьёзные причины, по которым историкам следует – по крайней мере, на первых порах – использовать заимствованные теории. Общественные науки по определению связаны с массовыми, а не индивидуальными действиями людей; а поскольку их масштаб охватывает общество в целом, без теории обществоведы не в состоянии даже приступить к исследованию своего предмета. Экономисты с конца XVIII в., со времен Адама Смита, а социологи – с середины XIX в., со времен Огюста Конта, рассматривают наличие чётко сформулированной теории как предпосылку для интерпретации полученных данных, и в результате в обеих дисциплинах был создан массив высокоразвитого теоретического знания, а впоследствии то же самое произошло и в сфере социальной антропологии. Использование этих теорий историками – лишь признание того, что общественные науки в этом плане имеют фору. На самом деле историческая наука всегда испытывала влияние теоретиков «извне», достаточно назвать хотя бы Смита и Конта. Но лишь в последние 40 лет историки начали в полной мере осознавать все разнообразие и универсальность обществоведческих теорий. В связи с этим существуют две реальные проблемы. Первая состоит в том, что многие обществоведческие теории, особенно в области экономики, относятся к крайне ограниченным сферам деятельности, объясняя их порой в несколько искусственно отстраненной форме, и результатом применения таких теорий в исторических исследованиях может стать усиление «взгляда из туннеля», которым и без того страдают историки, специализирующиеся в узкой проблематике (см. с. 124 – 125). Другая проблема связана с приписываемым общественным наукам равнодушием к истории. Это обвинение не лишено оснований. Многие теории, например, теория экономики свободного рынка, основаны на посылке о равновесии, что поражает историков как абсолютно антиисторичный подход к исследованию общества – отрицание траекторий перемен и адаптации, которые присутствуют повсеместно. Другие теории (вроде теории модернизации, превалирующей в американской социологии), претендующие, в том числе на охват исторических аспектов, основаны на наивной антитезе между «традиционным» и «современным», противоречащей представлению об истории как о процессе. Конечно, заимствования историков у общественных наук во многом отличаются поверхностным и некритическим подходом, при этом они поторопились признать теорию полностью объективной, свободной от ценностных ориентации, в то время как она является предметом острых идеологических разногласий среди самих обществоведов[206]. Но ни одно из этих возражений не может служить причиной отказа от теории; она просто предполагает, что историкам следует более разборчиво относиться к тому багажу, что они заимствуют. На самом деле теории, оказавшие в последнее время наибольшее влияние на историков, относятся к той категории, которая направлена на то, чтобы охватить социальную структуру общества и социальные перемены в целом, а наиболее влиятельные из этих теорий ведут свое происхождение от наследия великих социальных мыслителей прошлого века, обладавших ярко выраженным «чувством истории» – Макса Вебера и особенно Карла Маркса. Однако настоящим ответом на опасения традиционалистов перед поглощением истории общественными науками является тот факт, что эти теории – не божественные скрижали, навеки занесённые в анналы истории. Их скорее следует рассматривать как отправную точку. Результатом работы историков станет их модификация, возможно, весьма существенная, и построение на их месте теорий, представляющих собой подлинное скрещивание истории и общественных наук. При таком исходе обе стороны только выиграют.
III
Теперь можно приступить к дискуссии, в ходе которой мы дадим оценку марксистской интерпретации истории в контексте тех опасностей и благоприятных возможностей, что сопровождают любую попытку создания исторических теорий. Опасности в данном случае нам уже хорошо знакомы: Марксовы клеветники так хорошо обыграли некоторые наименее привлекательные тенденции его учения, что для всех, за исключением горстки людей, читавших самого Маркса или научные комментарии к его трудам, оно ассоциируется с унылым детерминизмом и абсолютно циничным взглядом на человеческую природу. В таком прочтении главные догмы марксизма выглядят примерно так: «История находится в неумолимой власти экономических сил, под воздействием которых все человеческие общества движутся по пути к социализму, проходя через одни и те же этапы, а капитализм является тем этапом, на котором в настоящее время находится большинство человечества. Во все времена эгоистический материальный интерес является главной движущей силой поведения человека, о каких бы мотивах ни говорили люди в каждом конкретном случае. Классы представляют собой коллективных выразителей этих эгоистических интересов, а значит вся история – это только история классовой борьбы. Идеология, искусство и культура лишь отражают эту базовую идентификацию, не обладая собственной исторической динамикой. Индивид – продукт своей эпохи и своего класса и, какой бы одаренной и сильной личностью он ни был, бессилен повлиять на ход истории; историю делают массы, но даже они действуют в соответствии с предопределенной закономерностью». За 100 лет, прошедших после смерти Маркса, марксисты время от времени присягали на верность каждому из этих положений, но все они представляют собой грубое упрощение его подлинных идей. Марксово учение развивалось в течение 30 лет исследовательской и мыслительной деятельности, и появившийся в результате корпус теорий куда сложнее и тоньше, чем догмы «вульгарного» марксизма[207]. Маркс исходил из фундаментальной предпосылки – люди отличаются от животных способностью производить средства к своему существованию. В борьбе за удовлетворение физиологических и материальных потребностей люди постепенно вырабатывали все более эффективные орудия эксплуатации окружающей среды (или овладения природой, как сказал бы сам Маркс). На вопрос, в чем предмет истории, Маркс отвечал, что предметом истории является рост производительного потенциала людей, и он предвидел время, когда основные потребности всех будут полностью удовлетворены: только тогда человечество сможет реализовать себя и полностью раскроет свой потенциал во всех сферах[208]. Утверждая, что единственный правдивый, объективный взгляд на исторический процесс основан на материальных условиях жизни, Маркс резко дистанцировался от основных течений историографии XIX в., избравших национализм, свободу или религию в качестве главных тем исторической науки. Взглядам Маркса полностью соответствует название «исторический материализм», принадлежащее его соратнику и интеллектуальному наследнику Фридриху Энгельсу. Этой базовой теории, впервые намеченной в «Немецкой идеологии» (1846), Маркс неизменно оставался верен. С тех пор значительная часть его работ была посвящена выявлению её значения для истолкования структуры общества, этапов социальной эволюции и природы общественных изменений. Согласно Марксу, общество состоит из трех базовых уровней. В основе всего лежат производительные силы: орудия труда, технологии и сырье вместе с рабочей силой, реализующей их производительный потенциал. Производительные силы оказывают определённое воздействие на производственные отношения, под которыми Маркс понимал разделение труда и формы кооперации и подчинённости, необходимые для поддержания производства – другими словами, экономическую структуру общества. Эта структура в свою очередь составляет основу или базис, который венчает надстройка, включающая в себя юридические и политические институты, а также поддерживающую их идеологию. В наиболее сжатой форме взгляд Маркса на структуру общества выражен в предисловии к работе «К критике политической экономии» (1859):
«В общественном производстве своей жизни люди вступают в определенные, необходимые, от их воли не зависящие отношения – производственные отношения, которые соответствуют определенной ступени развития их материальных производительных сил. Совокупность этих производственных отношений составляет экономическую структуру общества, реальный базис, на котором возвышается юридическая и политическая надстройка, и которому соответствуют определённые формы общественного сознания. Способ производства материальной жизни обусловливает социальный, политический и духовный процессы жизни вообще. Не сознание людей определяет их бытие, а, наоборот, их общественное бытие определяет их сознание»[209].
Это, однако, отнюдь не та примитивная детерминистская модель, за которую столь часто принимают концепцию Маркса. Во-первых, производительные силы ни в коей мере не ограничиваются средствами производства и мускульной силой рабочих. Технические изобретения и научные знания (от которых во времена Маркса столь явно зависело дальнейшее развитие производительных сил; тоже входят в их состав: в полной мере учитывается творчество людей, не будь которого мы бы оставались рабами окружающего нас мира природы. Во-вторых, хотя из мысли Маркса ясно следует, что политику и идеологию – традиционные объекты интереса для историков – можно понять лишь в связи с экономическим базисом, Маркс учитывал и противоположное влияние. Например, ни одна система экономических отношений не может утвердиться без предварительного создания системы прав собственности и юридических обязательств; то есть, надстройка не просто отражает производственные отношения, но и сама воздействует на них. Таким образом, вся трехступенчатая модель предусматривает взаимовлияние её элементов. И, в-третьих, Маркс не утверждал, что всякая внеэкономическая деятельность определяется базисом. Вопрос о том, можно ли вообще включать художественное творчество в состав надстройки, является спорным. Но даже те сферы, которые, несомненно, принадлежат к надстройке, не определяются исключительно базисом. Как политические институты, так и религия имеют собственную динамику развития, что Маркс и Энгельс признавали в своих исторических трудах, и экономические факторы, особенно в краткосрочной перспективе, могут играть второстепенную роль в объяснении событий; как отмечает Бродель, Маркс был, по сути, теоретиком долгосрочной перспективы (см. с. 145)[210]. Духу Марксова учения, возможно, больше соответствует точка зрения, что экономическая структура устанавливает ограничительные условия, а не определяет элементы надстройки во всем их своеобразии. Энгельс недвусмысленно высказался по этому вопросу. В одном из писем через несколько лет после смерти Маркса он заметил:
«Согласно материалистическому пониманию истории в историческом процессе определяющим элементом, в конечном счете, является производство и воспроизводство действительной жизни. Ни я, ни Маркс большего никогда не утверждали. Если кто-нибудь искажает это положение в том смысле, что будто экономический момент является единственно определяющим моментом, то он превращает это утверждение в ничего не говорящую, абстрактную, бессмысленную фразу. Экономическое положение – это базис, но на ход исторической борьбы также оказывают влияние и во многих случаях определяют преимущественно форму её различные моменты надстройки...»[211].
Очевидно, метафора «базис/надстройка» поддается детерминистскому истолкованию, и некоторые высказывания Маркса могут быть истолкованы таким образом, но его труды в целом не дают основания предполагать, что он рассматривал её в таком узком понимании. Одной из отличительных особенностей учения Маркса является его периодизация истории. Он выделял три исторические эпохи, вплоть до современного ему периода, каждую из которых характеризовал способ производства более прогрессивный, чем в предыдущую эпоху. Античное общество (Греция и Рим), сменило феодальное, возникшее после падения Римской империи, и соответственно капиталистическое (или «современное буржуазное») общество появилось сначала в Англии в XVII в., и затем восторжествовало повсеместно в Европе, особенно в результате Французской революции. Политическую остроту этой периодизации придавало убеждение Маркса, что на смену капиталистическому обществу со временем придёт социалистическое, а вместе с ним и полная самореализация человечества: действительно, когда Маркс впервые начертил эту схему в 1846 г., он верил, что пришествие социализма – дело недалекого будущего. Маркс утверждал, что эта периодизация возникла в результате его исторических изысканий, а не догматического теоретизирования, и это подтверждается изменениями и уточнениями, которые он внёс в свете дальнейших исследований. Позднее он выделил еще один способ производства – германское общество, современное античному и ставшее одним из источников феодального общества. Азию он вынес в отдельную категорию, отличную от Европы; по Марксу, азиатский способ производства не обладал достаточной внутренней динамикой исторических перемен, и капитализм (а значит, и социализм) на Востоке мог быть создан лишь в результате колониализма. В отношении России он за 40 лет до Октябрьской революции отказался от своей прежней точки зрения, что полное развитие капитализма является необходимой предпосылкой социализма. Маркс упрекал тех критиков, которым непременно нужно «превратить мой исторический очерк возникновения капитализма в Западной Европе в историко-философскую теорию о всеобщем пути, по которому роковым образом обречены и<
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|