Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Претензии на формулирование государственной идеологии, будь то в форме конкретных позиций или «госзаказа», как раз и являются вопиющими примерами такого превышения.




4. Отмена запрета на госидеологию: обстоятельства, принципы и перспективы

 

В нынешних условиях гипотетическая отмена конституционного запрета на госидеологию в первую очередь сказалась бы на всей системе исторического знания и памяти о прошлом. Отмена такого запрета – прямой путь к установлению официального «исторического канона». Однако идеи разрешить Конституцией государственную идеологию сталкиваются с целым рядом крайне сложных, строго говоря, теоретически и морально неразрешимых проблем:

 

а) Суждения о том, что «не бывает государства без идеологии», не вполне по делу и совсем не по адресу. Государственная идеология в России есть, и важнейшая ее позиция – запрет на огосударствление идеологии, то есть на введение какой-либо одной из частных идеологий в качестве «официальной» и «обязательной». Это классический акт метаидеологии – идеологического высказывания о принципах сосуществования в сфере идеологического (подобно классическому сюжету с «полным отсутствием убеждений» в «Рудине»: «Стало быть, по-вашему, убеждений нет? — Нет — и не существует. — Это ваше убеждение? -Да. - Как же вы говорите, что их нет? Вот вам уже одно на первый случай»).

 

б) В России нет «обязательной» идеологии, которая вводилась бы как таковая всей мощью государства, но этого и не должно быть. Здесь достаточно осмыслить, что в действительности может означать применительно к идеологии слово «обязательная». В программе-минимум оно может означать, что такая идеология является обязательной для исповедования и трансляции во всех органах государственной власти и во всех инстанциях, имеющих отношение к государству. Но поскольку сколько-нибудь строго и полно формализовать такой контент не представляется возможным, данное нововведение будет означать лишь возможность идеологического произвола со стороны чиновника вопределении того, что государственной идеологии соответствует, а что нет. В программе-максимум введение такой идеологии означало бы ее обязательный статус для всех граждан Российской Федерации, что еще более фантастично. Поскольку сделать всех адептами какой-либо одной идеологии невозможно, все сведется к произволу в санкциях за отклонение от некой условно понимаемой идейной чистоты и мы получим еще один инструмент точечных репрессий, подобных наказание штрафами – «штрафную идеологию».

 

в) Проекты отмены конституционного запрета на огосударствление идеологии должны сопровождаться развернутыми представлениями о том, каким образом такая идеология будет продуцироваться, транслироваться и видоизменяться, какие для этого потребуются новые, дополнительные институции и органы власти. Иначе идеологии как государственные (в собственном и строгом смысле этого слова) не работают. В наших условиях такой институционально-организационный проект либо обречен, либо выльется во что-нибудь заведомо непотребное.

 

г) Предложения ввести в Россию государственную идеологию, а еще лучше – сразу национальную идею, практически все без исключения содержательно пусты и конкретных версий не предлагают даже в первом приближении. Однако достаточно странно выглядит человек, а тем более целая фракция, заявляющие: мы хотим государственной идеологии, но какой именно, не только не знаем, но даже помыслить не можем. Тем не менее, такая стыдливость в формулировании огосударствляемых идей обычна. Подобные попытки хронически производят на свет не более чем изделия идеологической самодеятельности, более или менее убогие и самостоятельной ценности не имеющие. Это идеологии, которые без эпитета «государственная» никому не интересны и не нужны. Получается либо набор благочестивых банальностей, который легко может быть заменен множеством себе подобных в давно известном ассортименте – либо нечто настолько вкусовое, личностное и «авторское», что все претензии на общегосударственный статус сами собой отпадают. Если же в стране и в самом деле вдруг появляются сильные и благотворные идеи, реально «овладевающие массами», им и вовсе не нужен статус госидеологии – они и без того сильнее и выше всего официального. Если же такие идеи слабы и сами по себе на общенациональный статус не тянут, подставлять под них государственные подпорки бесполезно и вредно: это ублажает причастных, но дискредитирует государство, да и сами идеи.

 

д) Кроме того подобные попытки неотвратимо порождают конфликты со всеми конкурирующими идеологиями и их носителями. Всплывает банальное: почему не мы, не наше? Это равносильно тому, чтобы ввести государственную религию в многоконфессиональной стране (идеологию иногда и определяют как «секулярную религию», как «веру в упаковке знания»). Если же претендовать на предельно высокий, надконфессиональный уровень интегративности, неизбежно получается нечто выхолощенное и абстрактное, например, «патриотизм». При этом централизованное огосударствление идеологии в наших условиях будет означать такое же централизованное огосударствление истории. Это и вовсе гибельный путь в ситуации, когда реально уже существует модель «различных историй», в которой истории этно-национальные, региональные, местные, локальные и приватные сплошь и рядом являются единственно востребованными, живыми и влиятельными при игнорировании и даже отторжении централизованного исторического официоза.

 

е) В действительности призывы к введению госидеологии большей частью вовсе не имеют в виду какого-либо содержательного наполнения: это пустышки, функциональный смысл которых много проще – верноподданнейше преподнести власти право на введение государственной идеологии в любой удобной для нее форме и интерпретации. Соответственно, предвыборный адресат таких заявлений вовсе не общество: массы этим не соблазнишь и рейтинг не поднимешь. Зато появляется еще одна роспись в лояльности в форме письменного заявления наверх с просьбой о поддержке, символической и не только мы вам дарим инициативу госидеологии, но в обмен на административный ресурс. Поэтому в таких предложениях обходится даже проблема формата: «государственная идеология» – это что? Где и как она (с историческим каноном в качестве своего ядра) будет прописана, в каких жанрах изложена, где будет храниться и каким образом транслироваться? Как будут устроены ее взаимоотношения со школой, начальной, средней и высшей, с армией и флотом, с наукой и церковью, с пионерией и пенсионерами, с системой госслужбы, с гражданскими инициативами и политическими партиями, с экономикой и домохозяйствами, с адептами и оппозицией?

 

Предложения менять конституцию под введение госидеологии, обязаны хотя бы в самом общем виде иметь ответы на эти вопросы.

 

ГРУЗ ПРОШЛОГО…

 

Описывая коллективную память о массовом терроре, систематически осуществлявшемся большевиками в сталинские годы и ранее, с момента прихода к власти в 1917-м и до начала 1950-х годов, различные авторы часто использует понятие исторической травмы. Однако можно согласиться с Александром Эткиндом, что говорить о травматической памяти применительно к сегодняшним поколениям не вполне корректно. Испытываемое постсоветскими поколениями скорее в другом – это страдание, горе, но не травма.

 

1. Память о советском терроре. Травма и горе

 

Для того, чтобы получить травму, ее нужно пережить непосредственно, быть собственно жертвой. Большинство тех, кто живет сегодня в России, не переживали террора как такового. Жертвы давно в могилах, во многих случаях безымянных. Долгое время тема, связанная с жесткостью и массовыми смертями в сталинские и более ранние годы, оставалась в зоне умолчания. Не только в силу известных запретов и ограничений. За редким исключением сами жертвы ушли немыми, сгинув в лагерном небытие, как поэт Осип Мандельштам. Вернувшиеся не находили слов, чтобы рассказать. Те, кто все же отважился, были обречены на непонимание, не имея возможности описать случившееся в терминах нормальной жизни.

«Такого не может быть!» – восклицает сторонний наблюдатель, глядя в глаза страшным фактам. Он может испытывать искреннюю боль от утраты близких, от несправедливости, он может сострадать к чужим мучениям, но знать и осознавать, как это было, не в состоянии, по крайней мере полностью. По одной очевидной и безжалостной причине: сам он «там» не был.

Тем, кому посчастливилось остаться в живых и в еще большей степени их потомки, не имеют исчерпывающего знания о совершенных преступлениях, тем более не в состоянии это знание рационализировать. Надежда Мандельштам описывала свой мучительный сон, в котором она не может получить ответа от мужа на один единственный волнующий ее вопрос, что они «там» с ним делают. Незнания и непонимания в связи с террором в России по-прежнему больше всего. В этом источник не пережитой травмы, но боли и горя.

Горе за чужие страдания усиливается чувством бессмысленности случившегося. Большевистский террор не происходил сам по себе из одного желания убивать. Он был средством чудовищной социальной селекции, предпринятой ради коммунистического эксперимента. Миллионные жертвы черного рабства и колониальной эпохи можно объяснить банальной жаждой наживы. Холокост и другие случаи геноцида обусловлены радикальным национализмом, предрассудками и ненавистью в отношении других этнических и религиозных групп. Целью убийц в СССР было общество свободы, равенства и справедливости – важнейшие ценности гуманизма и просвещения. Их преступления во много раз продолжительнее и масштабнее довольно быстро остановленного якобинского террора. Результатом «строительства коммунизма» стали горы трупов в расстрельных ямах, слегка присыпанные песком, миллионы людей, умершие от голода, эпидемий, войны и тюрьмы.

Коммунистическая идея оказалась ложным мифом. Альтернативный мировому капитализму путь к мировой гармонии обернулся железнодорожной колеей к воротам ГУЛАГа. «Ради чего?» – восклицает потомок, живущий на развалинах бессмысленного и людоедского «красного проекта», изнасиловавшего и лишившего привычных способов социальной жизни его страну, оставившего после себя руины промышленных гигантов и бескрайние поля могил «строителей светлого будущего». Отсутствие, невозможность рационального ответа усиливает чувство безысходности и боли. Таково «кривое горе».

 

2. Жертвы и палачи

 

Советский террор не ограничивается политикой Сталина, хотя и неотделим от его имени, он продолжался не одно десятилетие и не имел какой-то одной четко обозначенной адресной группы. Беспрецедентная продолжительность, разнонаправленность и ситуативность волн репрессий, где аресты и расстрелы были рабочим инструментом решения управленческих задач, создало весьма неоднозначную и неясную ситуацию с описанием террора и его жертв.

Кто жертвы, а кто палачи? В случае с советской историей вопрос не столь прост, как может показаться. Будущий академик Дружинин, арестованный по «делу историков» в Ленинграде в начале 1930-х, давал ложные признательные показания на своих коллег, способствуя тем самым новым арестам и тюремным срокам для невинных людей. В обмен на эту «сделку» допрашивавшая Дружинина следователь-женщина отпустила его на свободу, но сама была арестована в годы последовавшего вскоре большого террора и погибла в лагере.

Палачи и жертвы менялись местами – таков советский опыт XX века. Это была «охота без правил», устроенная тоталитарной властью, где каждая новая жертва не знала ответа на вопрос: «Почему именно меня?» Основания для того, чтобы быть подвергнутым террору, не имели никакой ясной рациональной рамки. Евреи, оказавшиеся в нацистских лагерях смерти, не были согласны умирать,но по крайней мере в одном они не расходились с лагерной администрацией, они действительно евреи, и именно поэтому стали жертвами нацистского террора. Их собственная идентичность не входила в противоречие с творящимся против них преступлением. В случае с советским террором все было далеко не всегда столь же очевидно.

Советский зэк мог оказаться в лагере по доносу, что он троцкист, но при этом быть вовсе не троцкистом, а верным сталинцем, готовым убивать настоящих «врагов народа». Сына дворянина могли отправить на смерть по доносу поповича, его завистливого соседа по студенческому общежитию. Арестованный как «кулак» сам мог быть уверен, что его оговорили настоящие «кулаки», засевшие в правлении колхоза. Чекисты 1920-х в большом числе оказались в итоге в подвалах Лубянки, как и те, кто их пытал в 1930-х. Собственно, ни один из руководителей ГПУ-НКВД-МГБ, возглавлявших это карательное ведомство после Дзержинского, до Берии включительно, не закончил жизнь естественной смертью. Суд над КПСС начала 1990-х отказался признавать коммунистов палачами, т.к. выяснилось, что среди жертв репрессий члены ВКП (б) составляли большинство. Но многие палачи благополучно выжили и умерли в номенклатурном достатке, кто-то доживает свой век и сейчас.

 

«Слишком много памяти», как пишет об этом Александр Эткинд. И слишком мало понимания. Политика советского террора в значительной мере носила характер самоуничтожения. И потому, что палачи становились жертвами. И потому, что жертвы были совершенно бессмысленными, ненужными, вредными.

 

 

3. Апология выживших

 

Парадоксы и неопределенность с маркировкой палачей и жертв, а также невозможность объяснить рациональный смысл совершенных преступлений порождает не меньшие парадоксы в сегодняшней коллективной памяти россиян. Самая простая из метаморфоз, когда сами потомки жертв сталинских репрессий становятся апологетами эпохи Сталина – такие случаи, увы, не единичны. В то же время среди прямых потомков палачей есть воистину смелыеи сильные люди, кто осознает преступность деянийдедов и даже приносит публичные извиненияза них. Никто при этом уже не может отрицать сам факт преступления. Нельзя сказать, что перед нами лишь очередная попытка отрицать очевидное – факт преступления признан, об оправдании преступников не может быть речи. Другое дело поиск неуместных смыслов.

«Жертвы были необходимы», – фактически говорят нам искатели подобных смыслов. Потому ли, что это было искупление прежних грехов, как считают, некоторые, и поэтому якобы 1937-й год уничтожил старую большевистскую гвардию. Потому ли, что «иначе было нельзя», что в условиях конкретной исторической эпохи репрессии были единственно возможным средством управления, что благодаря этому удалось произвести ускоренную технологическую модернизацию и выиграть войну. Все подобные рассуждения сами по себе выглядели бы преступлением против морали и разума в случае с историей Холокоста, с рамками памяти о других примерах этноцида и демоцида в европейской истории XX века.

В случае с советским террором сам поиск смысла выглядит если не подлостью, то безумием. Репрессии были не «зачем», они не имели никакой цели, кроме страшного эксперимента над человеческой природой, эксперимента, обреченного изначально, а потому обернувшегося катастрофой. Все, что происходило параллельно, включая строительство заводов и победу в войне, происходило не «потомучто», а несмотря на – не благодаря, но вопреки. В рамках той сохранившийся человеческой природы, которую советский эксперимент не смог затронуть.

Личная трагедия тех, кто ищет смыслы в советском терроре, заключается в том, что они пытаются объяснить то, что не может быть объяснено в отрыве от всей той системы, которую представляла теория и практика большевизма. Внутри этой забытой ныне системы все было логично и оправдано – за ее пределами нет никакого смысла, кроме голого насилия и бессмысленного террора. Это требует лишь однозначного осуждения как самое изуверское преступление против человечности, произошедшее в силу страшного соблазна и страшной аберрации, связанной с попыткой не просто построить новое общество, но ради этого создать новую, неведомую и невозможную человеческую природу.

Советская власть на позднем этапе своего существования предложила концепцию советского человека как «особой исторической общности» людей, строивших коммунизм. Нынешняя постсоветская власть всерьез размышляет об издании закона о российской нации, объединяющей, стало быть, тех, кто коммунизма так и не построил.

Меж тем, если взглянуть на данный вопрос в исторической ретроспективе, то советский народ 1960-1970-х годов действительно мог составлять особую общность довольно счастливых людей – тех, кому повезло выжить в условиях практически непрерывных волн репрессий против отдельных социальных групп и тотально без разбору, искусственно организуемого голода в деревне, массовых депортаций народов, нескольких кровопролитных войн, как с внешним миром, так и внутри страны. Этот «переходный период», начавшийся сразу после захвата власти в октябре 1917 года продолжался более 35 лет (1917-1953), что составляет едва ли не половину всей 74-летней истории советского режима в России (1917-1991).

 

Те, кто сумел выжить, забыв старую, упоминаемую Булгаковым «норму», приспособившись к нормам новым, зачастую плохо согласуемым с самой природой человека, и составили ту самую «новую общность», которую всячески пропагандировали позднесоветские идеологи. Потомки выживших со сдвигом в одно поколение составляют большинство тех, кого можно назвать постсоветскими людьми. Это – телезрители, читатели и избиратели, которые определяют лицо современной России, выбирая то, что они выбирают. Другой электорат, другая Россия – в расстрельных и лагерных могилах, вместе с не родившимися потомками.

 

4. Молчание руин

 

Сегодняшняя Россия не имеет не только общих рамок памяти в отношении советского террора, аналогичных тем, которые выработаны в большинстве бывших коммунистических стран, но и весьма бедна местами памяти, особенно учитывая масштабы случившейся исторической катастрофы. Большинство существующих монументов жертвам созданы в качестве общественной инициативы. Государственная политика памяти в отношении террора фактически свернута с момента окончания президентского срока Дмитрия Медведева.

Отсутствие памятника жертвам политический репрессий – вот тот факт, который трудно не заметить и который бросается в глаза любому стороннему наблюдателю. Соловецкий камень на Лубянке, как и аналогичные поклонные камни и кресты в других местах России выполняют роль молчаливого и незаметного свидетельства того, что трудно отрицать, но о чем по-прежнему принято скорее молчать, чем говорить во всеуслышание.

Почему российское общество, преодолев, пусть не до конца, собственное тоталитарное прошлое, предпочитает молчать о терроре, имевшем место более половины столетия назад? Почему в отличие от Германии, воспоминания о совершенных преступлениях и их жертвах не стало общим гражданским ритуалом для современной России? Можно попытаться объяснить это «разницей в возрасте» немецкого тоталитаризма и советского.

Имея общую тоталитарную природу, гитлеровская Германия и сталинский СССР отличаются друг от друга, «как подросток от старика». Советский Союз не потерпел поражения в войне, как Германия, его руководство и карательные службы не были осуждены за совершенные преступления, победившая сторона не установила порядка, при котором факт этих преступлений признан официально, а отрицание чревато правовыми последствиями. Нет, СССР состарился, выжил из ума и умер собственной смертью. С момента его кончины прошло не так много времени, смена постсоветского поколения на новое начинается только сейчас. В этом плане нынешняя Россия больше похожа на Западную Германию 1960-х годов: первые памятники уже установлены, преступления отрицать невозможно, но вспоминания о совершенном не приветствуются, общество избегает их как неприятного разговора, а реваншисты все меньше стесняются заявлять о себе и своей позиции.

Российская ситуация, однако, усугубляется еще одним важным препятствием. Удивительным образом сталинская эпоха, будучи учредительным моментом для СССР и всей советской системы, продолжает играть фактически ту же самую роль и для России сегодня. Многое из того, что нас окружает от мавзолея и рубиновых кремлевских звезд до построенной трудом заключенных высотки Московского университета и кормящей страну нефтегазовой отрасли, даже 500-рублева купюра с изображением Соловецкого лагеря особого назначения – все уходит корнями туда, с чего по-прежнему начинается Родина: Сталин, Берия, ГУЛАГ.

Глядя на текущее состояние российской правоохранительной и пенитенциарной системы, на судьбы Сергея Магницкого и Ильдара Дадина, современный, вполне «упакованный» россиянин должен бы помнить, что от судьбы жертв сталинской «зоны» его отделяет разве что шестой айфон в кармане. Как явление, как институт, как несущая конструкция системы, Сталин совсем не умер, и его никто не тащит из могилы. Просто он по-прежнему с нами.

Обратная сторона сложившейся реальности состоит в том, что места памяти террора находятся практически повсеместно. Фундамент той устаревшей и ветхой цивилизационной среды, в которой существует постсоветский человек, особенно в крупных промышленных городах, где проживает большая часть населения России, был возведен в сталинские пятилетки и сразу после, часто в прямом смысле на костях жертв системы.

 

В этом плане почти вся сегодняшняя Россия может быть представлена как одно единое, бескрайнее, неотрефлексированное место памяти и горя. Где те, кому повезло избежать участи жертв, не могут не помнить, но и не знают, как говорить. Молчание служит универсальным ответом текущих поколений, смиряющим горе, но не утоляющим боль.

 

...И ВЫЗОВЫ БУДУЩЕГО

 

Прошлое имеет свойство поворачиваться к человеку разными своими гранями – в зависимости от того, какие задачи ставит перед ним будущее. Текущие проблемы, а тем более вызовы времени обычно меняют и акценты в прочтении истории (отчасти это имеет место и в исторической науке).

В этой динамике заложены конфликты интересов. Нередко «злоба дня» забирает все внимание, и тогда в истории ищут то, что снимает напряжение сегодня, но отвлекает от решения проблем более общих и глубоких. Болезнь загоняют внутрь в историческом анализе, а одновременно и в реальной политике. В этом конфликте есть и социальный план: группы, контролирующие историю и память, преследуя свои собственные интересы и решая групповые проблемы, акцентируют в прошлом совсем не то, что было бы необходимо видеть в нем обществу в интересах его выживания или развития в целом. Это еще один довод против монополизации истории, идеологии как таковой. Сейчас в России эти проблемы обострены и в официальной версии заблокированы даже для постановки, хотя без их разрешения невозможен сколько-нибудь осмысленный разговор о будущем.

 

1. Мания стабильности и теории заговора

 

В текущих и тактических задачах власти все большее место занимает проблема самосохранения – любой ценой и с абсолютной гарантией. Перелом наступил несколько лет назад, когда в стране начали обостряться внутренние коллизии, а во внешнем мире произошла серия обвалов ряда «несокрушимых» режимов. Трагические события по соседству происходили на фоне падения рейтинга российской власти и подъема протестной волны, связанной с общим недовольством и манипуляциями на выборах.

Страх перед нарастающим кризисом и образами падения режима породил интенсивное переосмысление истории идеологическим официозом. В том, в чем еще совсем недавно виделись славные страницы нашего общего прошлого, стали видеть исторические прототипы «цветных революций». В понимании причин политических кризисов стала преобладать конспирология, особую популярность приобрели концепции злонамеренного вмешательства извне. В трудные времена созидания советской России ряд острых идеологических задач решала теория «обострения классовой борьбы», якобы нарастающей с успехами социалистического строительства. Теперь эту же схему, хотя и в несколько иной модификации, повторяют в новейшей российской идеологии. Здесь пропагандируется принцип «чем лучше, тем хуже»: согласно этой теории феноменальные достижения вставшей с колен России вызывают паническую озлобленность и ожесточенное сопротивление ее мировых конкурентов. В этом видятся главные причины нарастающего кризиса во всех его проявлениях, включая падение качества жизни российских граждан.У этой логики есть и свой финал: если договаривать до конца, свидетельством полного и окончательного триумфа России будет обрушение ее экономики, техносферы и социальной системы на фоне максимального обострения конфликтности во внешней и внутренней политике.

 

 

2. Проблемы исторической ответственности и внутренняя политика

 

В интересах этой идеологии кризисы и катаклизмы в отечественной истории представляются преимущественно рукотворными. За революции ответственны революционеры, но никак не власти, доводящие страну до революционных ситуаций. В предчувствии серьезных осложнений заранее назначают виновных – и их же превентивно маргинализуют. Политическая граница переносится вовнутрь страны, выделяя в ней своего рода протестную резервацию. За эту границу выдворяется вся сколько-нибудь радикальная оппозиция: «пятая колонна», «иностранный агент» и т.п. по определению и есть внешний враг. Подтверждением правильности такой политики власти становится весь исторический опыт страны, а во многом и других государств.

Такие представления вкупе с искусственно сконструированными теориями и нарративами мешают, во-первых, пониманию реальных исторических бед России, а во-вторых, выработке стратегий, которые могли бы снизить остроту кризиса не паллиативными, но более адекватными мерами. Это классический случай, когда, вместо того чтобы пытаться извлечь уроки из прошлого, пытаются учить саму историю – со всеми тяжкими последствиями, вытекающими из такой «педагогики».

 

3. Школа кризисов и катастроф

 

Россия явно входит в полосу экономической турбулентности и политической волатильности. При всем идеологическом оптимизме власти это видно даже по официальным оценкам положения и перспективы, а тем более по ее системным подготовительным действиям, не говоря о судорожных реакциях. В этой ситуации правильнее не превращать историю в бесконечный нарратив о безгрешности и славе власти, но озадачиться уроками истории, из которых можно было бы усвоить:

а) причины наиболее значимых российских (и не только российских) кризисов и политических катаклизмов;

б) основные не закономерности их подготовки и протекания;

в) типовые ошибки власти и реальные, исторически апробированные возможности купирования или по крайней мере смягчения такого рода кризисов в интересах развития.

В этой связи, особенно учитывая символику предстоящего столетия революций 1917 года, представляется возможным местным комплексно проработать в рамках исторической науки и политической теории всевозможные аспекты, связанные с кризисной исторической динамикой – с такими явлениями, как модернизации, кризисы и катастрофы, революции и контрреволюции, глубокие эволюционные изменения, реформы, псеводореформы и контрреформы, срывы в реакцию и их близкие и отдаленные исторические последствия. В рамках такой работы Вольное историческое общество завершает подготовку проекта «Реформа, революция, реакция. Развилки и тупики российской истории», который планируется реализовать в следующем году совместно с Комитетом гражданских инициатив, а также рядом других заинтересованных исследовательских и общественных организаций.

 

4. Модернизация в эпоху постмодерна: долг прошлого, вызов будущего, императив настоящего

 

Лозунг модернизации появился в новейшей истории России примерно в середине 2000-х годов. Именно тогда началась разработка разного рода стратегий, призванных дать стране осмысленные представления о задачах и перспективе. Это происходило накануне первой рокировки – местоблюстительства Дмитрия Медведева. Временному преемнику необходимо было оставить не просто внятный исторический наказ, но план, который должен был реализовываться под авторским надзором лидера нации. Поэтому накануне предвыборной кампании Медведева лучшими экспертами и аналитиками страны в разных вариантах и на разных площадках разрабатывался... план Путина.

Модернизация оказалась свернутой, так толком и не начавшись, в том числе в плане ее концептуальной, исторической проработки. Идеология резко развернулась как «по вертикали» метафизики – от материального к идеальному, от земного к духовному, так и «по горизонтали» времени – от будущего к прошлому. Обстоятельства и последствия такого разворота в подробностях описаны в предыдущих разделах Доклада.

Однако какими бы тактическими, а тем более ситуативными мерами ни удавалось оттянуть решение проблем, связанных с необходимостью модернизации в России, эти проблемы не исчезают, но лишь загоняются внутрь и тем самым усугубляются.

В 2008 году, выступая на расширенном заседании Госсовета, Владимир Путин заявил:

«Однако и сейчас - на фоне благоприятной для нас экономической конъюнктуры - мы пока лишь фрагментарно занимаемся модернизацией экономики. И это неизбежно ведет к росту зависимости России от импорта товаров и технологий, к закреплению за нами роли сырьевого придатка мировой экономики. А в дальнейшем может повлечь за собой отставание от ведущих экономик мира, вытеснение нашей страны из числа мировых лидеров.

Следуя этому сценарию, мы не добьемся необходимого прогресса в повышении качества жизни российских граждан. Более того, не сможем обеспечить ни безопасность страны, ни ее нормальное развитие. Подвергнем угрозе само ее существование. Говорю это без всякого преувеличения».

Проблемы эти не решены и угрозы не сняты. Более того, попытки решения этих проблем приостановлены. Тем более актуальным становится исторический анализ перипетий российской модернизации, ее успехов и провалов. При всех пробуксовках этой истории и при всей ее видимой цикличности нельзя не видеть и суммарного исторического результата, сделавшего Россию страной современного мира – при всех ее хронических болезнях, рецидивах и срывах в архаику. Для понимания этого процесса крайне важно отслеживать и понимать, как Россия на каждом из этапов, перед каждым тупиков и каждой развилкой все же находила возможность движения к будущему. При всем критическом отношении к историческому прогрессизму Модерна, этот опыт сохраняет свою актуальность и нуждается в новом осмыслении.

На фоне «большой истории» не менее важным является осмысление близкой исторической перспективы, прежде всего скромного позитива и глубинных причин провалов большинства реформ и прочих модернизационных начинаний последнего времени. Большой циклизмроссийской истории сейчас воспроизводится в малых циклах и даже на микроуровне, когда одни и те же реформы либо начинаются, либо планируются с повторением всех тех ошибок, которые привели к их краху буквально несколько лет назад. Это «хождение по граблям и по кругу» тратит драгоценное время в условиях его крайнего исторического дефицита, деморализует общество, разрушает остатки доверия между ним и властью даже в самых благих намерениях государства. Критическое осмысление этой близкой истории сейчас крайне необходимо и является начальным условием разработки любых стратегий.

 

5. Полнота и свобода истории – свобода и полнота будущего

Все эти конъюнктурные (в хорошем смысле слова) акценты не должны отменять главного принципа – осмысления истории во всей ее полноте и во всей непредвзятости такого отношения. Это отнюдь не означает «принятия» всей полноты отечественной истории, о котором так часто говорится в последнее время отдельными представителями власти и самодеятельными претендентами на госидеологию. Политически и психологически этот заказ понятен: сакрализация и некритичное принятие приукрашенной истории становится прообразом столь же некритичного, сакрализованного отношения к любым действиям власти в настоящем. Эта «полнота принятия» неизбежно оборачивается вопиющими флюсами и изъятиями, когда Победы вытесняют поражения, а реальные или мифические заслуги отдельных исторических персонажей если не вытесняют, то во всяком случае сильно микшируют ошибки и даже преступления. В этом видны достаточно очевидные и столь же неуклюжие попытки создать для власти вечное и универсальное алиби – как в прошлом, так и в настоящем и в будущем. Если можно убивать и насиловать, если можно заливать непокорные города реками крови, если можно репрессировать безвинных сограждан миллионами и при этом удостаиваться монументов в славном пантеоне Родины, значит нынешние почти травоядные прегрешения власти и вовсе ничего весят на весах величественной истории Отечества.

Апелляции к тому, что в других странах в те времена имели место не меньшие зверства, выглядят беспомощными. В других странах с цивилизованным отношением к собственной истории эти зверства не замалчиваются и никому не списываются. И в собственной стране правителей-извергов надо сравнивать не с их иностранными аналогами, а с другими деятелями отечественной истории, до таких зверств не опускавшимися. Только тогда мы сможем стать подлинными наследниками традиции, даже в эпоху самодержавия отводившей сомнительным фигурам соответствующее место. Когда же аппаратные деятели берутся поправить вековые ошибки царизма и советской власти в формировании исторического пантеона, это и есть не более чем самонадеянное и не знающее своего места «переписывание истории».

В современной истории тем более принято осуждение преступлений против человечности и не имеющих срока давности. Поэтому такого рода исторические алиби сейчас тем более не срабатывают.

Ответственное отношение к прошлому – необходимое условие политической ответственности в настоящем и будущем. Свободное, не регулируемое властью отношение к истории – неотъемлемый элемент свободы познания и оценки, мысли и слова.

Поэтому история страны – достояние не власти и государства, а свободных людей, объединенных гражданским обществом, его инициативами и структурами.

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...