V (Что такое поэзия). VI (Заключительный тур)
V (Что такое поэзия)
Я не всегда очень ясно объясняю. Но сначала я думал, что поэзия - это не больше, чем жизнь. Что это свист налившихся льдинок. Но это до конкурса. Теперь я вижу все иначе. Теперь я понимаю, что поэзия это не тогда, когда пишут в рифму. Поэзия - это ветер с моря. Поэзия - это убить Менделевича. Потому что она такая маленькая, такая беззащитная, как корюшка, жопа вся в родинках, - вот что такое поэзия. Стих бьет стих.
- Жидовочке, знамо, не вручамо! - говорит старец Н.
" Какое на хер " не вручамо", Андрей Дормидонтович! Это не жиды, это ваше время кончилось! Вот что такое поэзия! Это гладиаторский бой на литературную смерть! Когда вся страна живет маккавейскими буднями, когда горят костры духовной свободы и последние заблудшие овцы робко примеряют на себя маккавейские знаки отличия, в этот момент, в последнем зале на Земле, кучка убогих, слепых и хромых творцов уводит нас в такие дали, в которых мы просто никогда не были! И не приведи Бог там когда-нибудь побывать, такая там жуть и мизерабль - вот что такое поэзия".
ВЕДУЩИЙ. Слушайте, почему бывает Дед Мороз, но никогда не бывает Бабы Мороз или как там от феи мужской род?!
ВСЕ ПОЭТЫ. Фей!
ВЕДУЩИЙ. Не бывает такого, " фей"!
ВСЕ ПОЭТЫ (с удивлением переглядываются).
ВСЕ ПОЭТЫ. Мы-поэтический процесс!
Они - поэтический процесс!
Ты - поэтический процесс!
Вы - поэтический процесс!
Он - поэтический процесс!
Она - поэтический процесс!
Оно - поэтический процесс! (Уходят. )
ГОЛОСА ИЗ-ЗА СЦЕНЫ (речитативом). Мы все - нобелевцы! Весь поэтический процесс! Весь процесс -поэтический! Поэтический процесс - весь! Процесс весь -поэтический! Поэтический весь - процесс! Больше ни хера не придумать - уже глубокая ночь! За окном бряцают маккавеи!
VI (Заключительный тур)
Когда зал был уже практически полон, в ложе жюри начали появляться люди в желтых тогах. Первым по проходу шел министр культуры Перес, просто, без чинов, и под руку с ним шел подсохший старик в несвежей тоге, прибывший на конкурс из самой белокаменной Новой Москвы. Представляя его, профессор Сигаль слегка запнулся - и не мудрено! Эти жесткие ефрейторские усы, маленькую выбритую голову легко узнавал на улице каждый школьник! По репродуктору объявили, что присутствующие присутствуют при историческом моменте для маккавейской культуры - выборе кандидата на самую престижную премию прошлого. У старика дико болел желудок. Он проклинал себя за острую арабскую пищу, которой он налопался в гостях у главного раввина, но неудобно было отказываться. Кроме того, ему опять пришлось изображать из себя военного грузина н даже плясать что-то с носовым платком. От стихов его сильно тошнило. " Сидай, Булат, сидай, у ногах правда немае", - сказал ему Перес с сильным польским акцентом. Старик машинально сел.
Из полных израильтян, кроме маккавеев, был еще какой-то обветренный дедушка из киббуца с протезом, зато русский эстеблишмент на этот раз был представлен неплохо, были даже женщины, но совершенно маккавейского толка. Один за другим в тогах шли по проходу Маргарита Семеновна из издательства " Алия", три самолетчика, рав Фишер в тоге и желтой шляпе, Азбели-Воронели, шел рав Максимов, совершенно сбитый с толку происходящим, шла Алла Русинек-старшая, чьих темных связей побаивались даже маккавеи, семенящей походкой промчался комиссар-инспектор из ковенской структуры, несколько приезжих академиков, но центр ложи, красное плетеное кресло председателя, все еще пустовал. Наконец зал начал завывать, и я заметил, что по проходу идет старец Ножницын. Он прошел, не поднимая головы, сосредоточенно глядя в пол. Видно было, что на ходу он что-то пишет. Это был крепкий еще, злой старик, видимо, страшный деспот.
Сегодняшний день " десятка" начинала с переводов. Читали на трех сценах, и чтобы всех услышать, приходилось много побегать. Ведущий Сигаль зачитал письмо от короля Португалии - о влиянии бухарки Меерзон на современную христианскую литературу, потом показали слайды, как она едет с королем на водном велосипеде.
Белкер-Замойский переводился в Германии, я сам его переводов никогда не читал, но говорили, что немцам это очень и очень! И Белкера ценил сам Бродский. Он входил в ту легендарную ахматовскую четверку вместо опростевшего Димы Бобышева. Бродский сказал: ты будешь " фактически четвертым, как апостол Павел", хотя его к Ахматовой при жизни так ни разу и не пустили. Из этой же четверки сегодня читал Евгений Рейн. " Мы и она", - замогильным голосом произнес Рейн. Там в таком смысле, что " она" сидит перед ними в Комарове на оттоманке, перед всей четверкой, но еще без Белкера, и постепенно белеет и превращается в голубой мрамор. Ему похлопали, но не слишком. А шмакодявка обычно начинала с " Зимой в Челябе", потом она читала " Русские девушки Люся и Тася", и этот порядок в течение всех трех туров практически не менялся. Только сегодня еще добавили переводы. В обе стороны, кто в какую может. Менделевич переводился формально меньше всех, собственно, он успел покорить еще только русский восток и израильскую публику, но в Европе его до сих пор еще знали мало. Ведущий профессор-маккавей Сигаль, представляя Мен-делевича, сообщил, что это преемник Хикмета, и тоже для достоверности показал фото.
С преемником творилось что-то непонятное. Читал он из рук вон плохо. Слишком много с ним все носились, только и слышишь " Менделевич, Менделевич, улица Менделевич, кинотеатр Менделевич", и в результате Михаил совершенно перестал себе доверять. Я думаю, что в глубине души у него было предчувствие, что даже если всех отравят - и шмакодявку Меерзон, и Губермана, в общем - всех, даже в этом случае что-нибудь помешает ему выиграть. Он все читал плохо, даже " Цепи". Я заметил, что Григорий Сильвестрович несколько раз поморщился. И не он один. Белкер-Замойский между тем срывал шквал за шквалом. " На котурнах" он читал в греческом стиле, сидя на корточках, парализуя громадный зал своим тревожным голосом. И на его фоне Менделевич со своими трогательными галстуками был как уточка в рассказе " Серая шейка". Полынья сжималась, сердце мое заныло от нехорошего предчувствия. Пока первой по очкам все-таки шла бухарка, и Григорий Сильвестрович захрипел мне на ухо, что пора с этим что-то делать. Я прошелся по залу и вызвал всех наших в фойе на летучее совещание. В зале сегодня были Аркадий Ионович, исполнительный Вайскопф и мой старинный знакомый Борис Федорович Усвяцов. Все трое сидели в первых рядах и изображали из себя харьковских физиков. Бориса Федоровича после маккавейского переворота я встретил в первый раз, выглядел он неплохо, может, чуть заторможенным. При инструктаже он тоже вел себя странно. Решено было послать всю тройку за кулисы, а там будь что будет! Григорий Сильвестрович несколько раз повторил Усвяцову: " Ты должен изолировать шмакодявку! "
-Ликвидировать?! - тупо произнес Борис Федорович, глядя в одну точку.
- Да нет, изолировать, идиот! - заорал доктор Барский, - не могу же я все делать сам. Вот тебе и христианский кибуц! - недовольно процедил он мне. - Угробили парня.
Но я подозревал, что наш Шкловец не одинок и Борису Федоровичу тоже больше нравится шмакодявка Меерзон, во всяком случае, бороться против нее Борис Феродович не хочет. За кулисы для вида он побрел, но от него никакого прока я не ждал, и я не думал, что осторожная Меерзон его близко к себе подпустит. Чтобы справиться с Меерзон, правильнее было использовать своих людей, но из числа самих участников. Вместо Войнштейна, которого не пропустили в заключительный тур, потому что министр культуры Перес вообще не любил горбатых, вышло два кишиневских прозаика. Оба абсолютно надежные члены " Конгресса", одобренные лично старцем. Они пописывали стихи в основном для себя и на победу особенно не рассчитывали. И был еще Арьев, который шел пятым или шестым, но уже несколько раз предлагал свою кандидатуру добровольно снять. Григорий Сильвестрович объяснял это тем, что хороший партиец должен уметь приносить себя в жертву, но я-то знал, что дело в другом. Арьев все три тура шел немного выше Милославского, и с этим ему было не справиться. Даже по отношению к врагу Арьев не мог нарушить юношеских клятв! Зато пока читал сам Арьев, Юра Милославский просто-напросто уходил в сортир и внимательно разглядывал себя в зеркало. В монастыре по уставу не было зеркал, и Милославский по себе истосковался. " Подбородок хорош, - удовлетворенно подумал он, - видно, что мужчина! " Он сделал себе в зеркале несколько рож, наморщил лоб и плотнее сжал челюсти. Так его и застал Лимонов, демонстративно продефилировав к кабинке и по дороге с отвращением плюнув. Слышно было, что на стене туалетной кабинки он что-то со скрипом пишет. " Писатель! " - брезгливо крикнул Милославский, хлопнув за собой дверью. " Сплошной Харьков! - пробормотал он про себя, - не стоило так далеко уезжать! " Во второй половине дня я снова перебрался поближе к сцене, где читал Менделевич. Он немного выровнялся, но теперь он постоянно оглядывался назад, в глубь сцены, и победой тут, разумеется, не пахло. Григорий Сильвестрович приказал мне в перерыв пойти его подбодрить, но Менделевич только отмахнулся и сказал: " Подите к черту, не до вас, идите лучше послушайте эту дуру". Бухарка опять начала читать " русских женщин", а в зале началось что-то невообразимое. Я понял, почему министр Кузнецов жаловался, что она нервирует охранников. " Сделай что-нибудь! " - почти взмолился Григорий Сильвестрович. Но что тут можно было сделать! Это был триумф. Я заметил, что какой-то бесноватый выбросил на сцену розы, но не букет, а целый куст с бурой землей. У меня внутри все опустилось. Я вообще совершенно забыл про Шкловца, про то, что утром мы подвезли его к запасному входу и одним из первых запустили в нобелевский зал. До начала чтений он, видимо, прятался в оркестре. Цветы Шкловец выдернул из фарфоровой вазы в вестибюле. И счастливая Меерзон, такая маленькая, как конфетка, в кружевном платьице, без возраста, настоящая весна, ужасно мило сморщила носик и послала Шкловцу воздушный поцелуй. По правилам ее могли немедленно дисквалифицировать, я видел, что Григорий Сильвестрович понесся к маккавею-инспектору, и инспекторская ложа загудела, как настоящее осиное гнездо, но черта с два они могли сейчас решиться ее тронуть. Зал совсем обезумел.
После бухарки снова читал Белкер-Замойский, и его тоже зал слушал прекрасно. Зрители были уже основательно накалены. " Язона" он читал вместе со всей беснующейся толпой! А потом еще заставил себе дважды стоя бисировать. Я поймал себя на том, что тоже стою и тоже Белкеру хлопаю, но удержаться было невозможно! Молдаване выкинули белые полотенца и больше на сцену не выходили. Милославский раскланялся публике, и его пересадили в ложу жюри. Следом за ним сразу сошли Арьев и очень раздраженный Губерман. Слово было за Мишкой Менделевичем. Все решал последний раунд! И к чести сказать, Менделевич провел его безукоризненно! Казалось, что этот зал уже ничем пронять нельзя, все-таки и распоясавшийся Белкер-Замойский, и отчаянная бухарка - оба читали классно. Но неожиданно зал затих: в турецком костюме, в тюрбане, с голой грудью на сцене появился Менделевич! Последнее стихотворение он читал по-турецки:
Смерть и бессмертье - два близнеца,
Это усмешка второго лица...
Я до сих пор помню его наизусть. Он его полупел. Без лютни, без гитары, безо всего. Низким разодранным голосом. Я вообще раньше не верил, что он умеет по-турецки, то есть я слышал, что он закончил азербайджанский радиотехнический техникум, но и по-русски он говорил тоже очень чисто, как джентльмен. В зале снова наступила абсолютная тишина. Слышно было, как всхлипывает старый дедушка из кибуца, у которого свинтили протез, пока он ходил в мужскую комнату. Слышно было, как скрипят стальные зубы разочарованных харьковчан. Соискателей премии теперь оставалось только трое - очередь была за жюри.
Воспользуйтесь поиском по сайту: