XXX. Из записок плац-майора Петра Храмова
⇐ ПредыдущаяСтр 5 из 5
«Лето 1831 года было необыкновенно жаркое, так что в первых числах июля жнитва и сенокос начинались одновременно. В воздухе постоянно держалась какая-то мгла; часов с трех дня солнечный диск представлял резко очерченный желто-красноватый круг без лучей. В народе говорили, что это не к добру, а старики уверяли, будто бы тоже самое было «перед французом». Хотя в старорусских округах холера не появлялась, но как она уже обнаружилась около Новгорода, то начальство поселений принимало против нее всевозможные меры, между которыми было немало очень странных, порождавших толки и ропот в народе. Например, в каждой деревне приказано было заготовить известное число гробов, а на кладбищах вырыть несколько могил, дабы, с появлением эпидемии, умершие погребались немедленно. В избах ведено было иметь в готовности чистое белье для покойников и т. д. Все это исполнялось со скрытым неудовольствием, и не могло не повлиять на общее настроение поселян. Это впервые было заметно в воскресенье 12 июля, по выходе из церкви. В другое время, по окончании службы, народ расходился не вдруг, образовывались на паперти группы, слышался говор; одни подходили к священнику, другие к соседнему помещику. В этот же раз все молча уходили в свои дома и деревни. Помню, что в тот же день вечером, мне с матушкой приходилось проходить через погост, где мы встретили только священника, отца Иоанна Парвова, задумчиво стоявшего у колодца. Ни обычных в праздничные дни хороводов, ни песен, ни даже игр ребятишек не было. Следующий день, 13 июля, был необыкновенно знойный. Так как полевые уборки были в полном разгаре, то в нашей усадьбе, кроме семидесятилетнего старика Димитрия, бывшего слуги моего деда, никого не оставалось. Матушка и все дети занимались на балконе чисткою ягод для варенья. За садом, на версту, шло вспаханное поле, за ним река с крутым противоположным берегом. На нем-то и была наша приходская церковь, на краю поселенного большого села Коломны. Около трех часов дня, несколько поселян, появясь на берегу, начали что-то кричать вниз женщинам, занимавшимся у реки стиркою. Бросив работу, они поспешно взбирались в гору. В то же время несколько групп поселян, одна за другой, почти бегом направились берегом к соседним деревням. Все это казалось нам необыкновенным, особенно, когда увидели, что кто-то бежит полем, по направлению к нашему саду. Издали трудно было различить, кто это, но по мере приближения, мы узнали священника Парвова. Не постигая причины подобной поспешности, матушка послала к нему навстречу Димитрия. Но пока его отыскивали, пока он, пройдя сад, вышел в поле, мы видели, что на нашу сторону успели перейти вброд несколько поселян. Они, имея в руках кто палку, кто грабли, кто топор, гнались за священником. Вскоре эту толпу опередил верховой. С огромной дубиною в руке, он подскакал к священнику в тот самый момент, когда наш посланный сошелся с ним. Сильным ударом дубиною по голове отец Иоанн был сбит с ног. Тотчас подоспели другие, и не прошло пяти минут, как несчастный был избит до полусмерти: голова его пробита, рука сломана, лицо представляло одно окровавленное пятно. Все это произошло в 100 шагах от нашего сада, на наших глазах. Матушка моя была до того испугана происходившим, что всех нас поставила возле себя на колени и заставила молиться. Из толпы нам кричали: «Счастье ваше, что поп не добежал до дома; а то мы не оставили бы бревна на бревне».
Этим далеко не кончились истязания отца Парвова. Обмотав ноги веревкою, его потащили по полю, так что он бился головой о камни и кочки; потом перевели на ту сторону реки, и у разграбленного его дома, били каменьями, допрашивая после каждого удара, где у него спрятан яд и зачем он накануне сыпал его в колодезь.
Нужно заметить, что священник Парвов, как человек умный и приятный в обществе, был любим всеми офицерами и соседними помещиками, что не вполне нравилось поселянам. Хотя они и ничего не имели против него особенного, но считали его как члена комитета участником всех распоряжений начальства. В описанный день, он, ничего не предвидя, переехал на нашу сторону реки удить рыбу, что составляло его любимое занятие. Услыша шум в селе, он хотел возвратиться, но жена одного из причетников крикнула ему с того берега: «Спасайтесь, дом грабят и ищут вас». По какому поводу и по чьему наущению был подвергнут описанным истязаниям священник, и при самом строгом расследовании установить не удалось. Дня через три сделалось только известным, что в ночь на 13 июля в Старой Руссе произошел бунт в военно-рабочем батальоне, где убили почти всех офицеров. Войска в это время в городе не было, потому что все посланные батальоны находились в лагере под Княжим двором, до которого было два перехода. Каким образом случившееся ночью в Старой Руссе могло быть поутру узнано за 50 верст и принято за сигнал к мятежу на пространстве нескольких округов — не объяснимо. Ни телеграфов, ни почтового тракта в этих местностях не было, между тем, весть о случившемся в рабочем батальоне, как молния, прошла в округе и 13 июля, почти в один и тот же час, совершены страшные убийства в Перегине, в Великом селе, в Коростыне и в Залучьи, хотя расстояние между этими штабами было от 30 до 70 верст. Мне подробно известно лишь то, что происходило в первом из этих сел, а потому скажу только о Перегине. Случившееся в других пунктах имело совершенно тот же характер. Начальником 12-го округа был подполковник Кржевоблодский, человек семейный и гостеприимный. 13 июля, по случаю именин, у него обедали почти все офицеры округа, аудитор, доктор, — всего человек более 12-ти. В конце обеда несколько поселян заглянули в открытые со стороны сада окна, не снимая шапок. Один из офицеров встал, чтобы узнать, зачем они в саду; но только что он высунулся из окна, как удар топором раздвоил ему голову. Это было сигналом. Пораженные ужасом, хозяева и гости едва успели вскрикнуть, как человек 20 вскочило в окна, другие вбежали со двора, и началось общее избиение. Офицеры все до единого были тут же убиты. Избитые — доктор Шестаков с женой, хозяйка дома, ее дочь и жена капитана Войнеловича, оставлены были живыми для допросов. Шестакова целым кагалом повели в аптеку, где заставили пить всевозможные лекарства, в доказательство того, что «в них нет холеры».
Целую ночь и последующий день продолжались неистовства над теми, кого не нашли в штабе. Их искали по деревням, в лесах и оврагах; кого находили — подвергали всевозможным мучениям. Одну из офицерских жен, после битья розгами, несмотря на последние дни беременности, привязали за косу веревкою к лодке и потянули топить в реке. Не найдя глубокого места, ее перевели вброд и бросили на другом берегу. Найдя приют у помещичьих крестьян деревни Старища, она в следующую ночь, переодетая в сарафан и лапти, пришла к нам, где и была укрыта. Как могла человеческая натура дойти до описанных зверств, а с другой стороны, как несчастные жертвы могли перенести эти зверства, — понять трудно. Как, например, понять, что священник Парвов, после того, что мы описали, был брошен в телегу и привезен для суда на волостной двор, в деревню Остратово, где разъяренная толпа, подобно евреям на суде Пилата, кричала: «убить, убить его». Один из бунтующих уже приставил заряженное ружье к груди приговоренного, как раздались новые крики: «повесить его»! Тогда обвязали ноги несчастного веревкою и повесили на подтоке избы, вниз головой. Это совершилось уже поздно вечером. Несмотря на наступившую ночь, обезумевшая толпа, с криками: «пойдем добивать господ», бросилась в другие деревни. Между тем, сын Парвова, следивший за происходившим, прибежал в Остратово и умолил какого-то старика снять отца его. Воспользовавшись отсутствием соседей, старик этот снял священника еще с признаками жизни, хотя кровь текла у него изо рта, из ушей и даже из глаз, обмыл его, привел в чувство и к рассвету отвез в село. Боясь держать умирающего в чьем-либо доме, где поселяне могли отыскать его, жена и сын, рассчитывая на то, что бунтующие не посмеют войти в храм Божий, перенесли священника в притвор церкви. Питаясь тем, что сын ночью передавал в окно, отец Иоанн две недели прожил в церкви и настолько оправился, что, когда пришли войска, мог выйти из заключения. Спустя два месяца он был вытребован в Новгород, где архиерей во время служения торжественно возложил на него пожалованный синодом наперстный крест, а 1-го октября, в день Покрова Пресвятой Богородицы, он впервые, можно сказать, после своего воскресения служил в своей церкви. Багрового цвета лицо его было покрыто шрамами и отеками, но сам он сделался здоровее прежнего. Разве в том, что человек, с проломленною головою, с перебитою рукою, человек избитый до того, что на нем не было человеческого облика, наконец, висевший вниз головою, выздоровел без всякой медицинской помощи и жил потом двадцать лет, — не виден явный Промысел Божий?
Вот еще один из эпизодов народного террора. Месяца за два до бунта, из 2-го кадетского корпуса был произведен в военные поселения прапорщиком Корецкий, юноша лет 18-ти. Три дня денщик скрывал его в ближайшем лесу, был за это бит поселянами и все-таки не указал, где его барин. Затем, предполагая, что все утихло и народ образумился, Корецкий возвратился домой. Ka-кой-то пастух, видя, как он прошел к деревне, сказал об этом поселянам, которые тотчас бросились к квартире Корецкого. Он успел выскочить через окно в огород и лечь между грядами; там нашли его, избили до полусмерти и, видя, что несчастный юноша бежать уже не может, вытащили на середину улицы и привязали к перилам мостика. Всю ночь он не подавал признака жизни, покуда свежесть утра не привела его в чувство. Покрытый запекшимися кровью ранами и пылью, страдающий от палящего солнца и массы мух, около полудня он имел еще силы сказать проходившей мимо него с ведрами женщине: «Голубушка, ради Христа, хоть каплю воды». Вместо того, чтобы исполнить просьбу страдальца, эта мегера взяла горсть песку, засыпала им рот Корецкого и прижала ногою. Как объяснить подобное варварство в отношении человека ни к чему не причастного, и никогда не знавшего этой ужасной женщины? Такие же зверства происходили и в других округах, с тою разницею, что там несколько офицеров успели скрыться, другие приняли некоторые меры к обороне. Но были случаи, когда начальство своим нравственным влиянием успевало кое-где, хоть на время, образумить народ. Так, начальник одного из округов, полковник Поссиет, пользовавшийся между поселянами репутацией человека хотя и строгого, но в высшей степени честного и справедливого, вышел к толпе, собравшейся у его дома.
— Вы пришли убить меня, — обратился он поселянам, — видите, на мне нет оружия; убивайте, если я сделал зло кому-либо из вас. — Нет, тобой мы, ваше высокоблагородие, довольны, — отозвался один из толпы. — Так зачем же вы хотите совершить не христианское дело, противное Богу и царю? — Да мы сами-то и не желали бы, да вишь кругом избивают начальство, значит, и нам нече отставать, — загудело несколько голосов. Поссиету удалось убедить толпу разойтись. Несмотря на советы не только своих домашних, но даже и некоторых стариков из поселян скрыться куда-нибудь, он не соглашался оставить свой округ. Через несколько дней, узнав о прибытии в Старую Руссу генерала Леонтьева, Поссиет поехал к нему за приказаниями и был убит при въезде в город. В артиллерийском округе, которым командовал полковник Малевский, последний успел наскоро запрячь какую-то хранившуюся в сараях пушку и, захватив ее с собой, вместе с бывшим у него в гостях помещиком Балкашиным выехал в коляске из своего штаба, Залучья, в поле. Оставив дома жену и двух взрослых дочерей, он целую неделю переезжал с одной позиции на другую. Во время этого маневрирования, толпы поселян несколько раз догоняли своего командира, бросались на занятый им пригорок или опушку леса, но достаточно было одного, хотя бы холостого, выстрела, чтобы преследование прекращалось. За неимением снарядов, Малевский заряжал свое орудие песком и мелкими камнями, которые не убивали, но кровянили атакующих, что помогло потом открытию участников бунта. В отмщение за то, что им не удалось схватить своего командира, поселяне несколько раз секли его жену и дочерей, и одной из них вырвали даже косу. Из всех округов Старорусского удела, только один Медведский не принимал участия в бунте, благодаря ловкости и распорядительности своего начальника. Верстах в тридцати от села Медведя, среди болот и казенных лесов, находились обширные казенные сенокосы, отдаваемые в аренду. Как только окружной услышал о начавшемся за Новгородом бунте, он немедленно объявил по волостям, что получил Высочайшее повеление заготовить возможно более сена для идущей будто бы из Малороссии в Польшу кавалерии, поэтому он скупает у арендующих все луга, по какой угодно цене, и приказывает поселянам, не исключая и жен их, забрав с собою провизию, отправиться на косьбу сена и сам отправляется с ними. Цель этой выдумки была та, чтобы удалить поселян дней на десять, прервать их сношения с соседями и в то же время занять их работою. Замысел вполне удался. Покуда разгорался бунт и совершались зверства в других округах, медведские поселяне, ничего не зная, усиленно работали и, таким образом, были спасены от тех тяжких наказаний, которым подверглись потом их соседи за свои ужасные преступления. Мало этого, император Николай Павлович приказал освободить Медведский округ от всяких повинностей, которые должны были нести другие, и оставить ему все, чем пользовались военные поселения до бунта. Такое исключительное положение одного округа дало впоследствии повод к следующему факту. Когда, в 60-х годах, военные поселения были обращены в удельных крестьян, Медведский округ тоже был обращен в уделы. Это показалось его населению величайшею несправедливостью. На все подаваемые им прошения, об оставлении в прежнем положении, удельное начальство отвечало отказом. Тогда население отправило с тою же целью депутацию в Петербург, которую, конечно, до дворца не допустили а возвратили на место жительства, со строгим подтверждением не повторять впредь ничего подобного. Но население не унялось, и на следующий год ходоки были отправлены вторично. Их возвратили, продержав несколько месяцев в тюрьме. Видя, что надо покориться, население, сделавшись удельным, ради утешения себя и в память данных императором Николаем милостей, определило: поставить ему в селе Медведе памятник. На собранные 25 тысяч рублей был заказан бронзовый монумент, изображающий Императора, в натуральный его рост, в шинели, спущенной с одного плеча, и в фуражке. Этот памятник, на гранитном пьедестале, украшает и теперь площадь села у церкви. Причины описанных зверств и злодеяний, совершенных одновременно на пространстве нескольких сот квадратных верст, населением, до того времени вполне покорным, до сих пор остаются гадательными. Одни полагали, что мятеж был последствием обращения свободного населения в военных поселян, с подчинением их военной дисциплине и строгостям графа Аракчеева. Если бы это было единственной причиною бунта, то почему же он не возгорелся в то время, когда обращение совершалось, а десять лет спустя, когда Аракчеев не имел уже никакого влияния. Другие говорили, что причиною мятежа были безрассудные меры против холеры. Но раздражение, произведенное ими, могло вспыхнуть при появлении эпидемии, как это произошло в Петербурге, — в Старорусских же округах не было ни одного холерного случая. Наконец, существовало мнение, что подстрекателями к мятежу были высланные поляками эмиссары, которые возбуждали народ рассказами о его притеснениях и лживыми надеждами о полной свободе в будущем; однако никто из подобных эмиссаров не был взят или уличен в подстрекательстве. Когда первый чад от невинно пролитой крови стал проходить и жертвы мятежа были, большей частью без христианского обряда, похоронены их убийцами, на все население напал какой-то неопределенный страх. Народ как бы понял, что совершено нечто чудовищное. Поселяне не могли оставаться на ночь в домах. Каждый вечер, с женами, с детьми, они уходили за р. Ловать, в помещичьи леса, а утром возвращались в свои деревни. На вопрос, зачем они это делают, женщины отвечали, что их мужьям по ночам слышатся стоны со стороны кладбищ. Несколько опомнясь, бунтовавшие поняли, что вовсе без начальства оставаться нельзя. На шестой день убийств они собрались на волостные сходки, для выбора старшин и тысяцких. Тогда же обнаружились и первые признаки раскаяния, так как на сходках уже говорилось о выборе депутатов, для отправления их в Петербург, просить прощения у Государя. В отдаленных от Старой Руссы округах мятеж не возобновлялся. В некоторых деревнях даже не были тронуты семейства тех офицеров Гренадерского корпуса, которые, уходя в польскую кампанию, оставили их в местах квартирования. Жизнь этих семейств во все время бунта была ужасна. Они ежеминутно ждали той же участи, которая постигла семьи поселенных офицеров. Не смея выйти из дома, не смея послать за провизией, чтобы не напомнить о своем существовании, они по нескольку дней голодали, сидели, попрятавшись на чердаках и в подполицах. Выше было сказано, что в Польшу ушли только действующие батальоны гренадерских полков, резервные же находились в лагерном сборе, при Княжем дворе. Как только вспыхнул мятеж, последовало распоряжение выступить из лагеря в Старую Руссу, занять ее 4-мя батальонами, прочие же направить по одному в каждый штаб поселенных округов. Просим читателя вспомнить, что эти батальоны состояли из рекрут, взятых из местных жителей. Только унтер-офицеры и человек по 15 в каждой роте были из старых солдат, преимущественно уроженцев окрестных деревень, остальное составляла молодежь: сыновья, племянники и братья поселян. С войсками такого состава усмирять край было не совсем надежно; но других войск под рукою не было. До Старой Руссы отряд генерала Леонтьева дошел благополучно. На следующий день батальоны, назначенные в штабы, отправились своими дорогами, а четыре, с артиллерийскою батареей, разместились биваками на площадях города. Орудия были выставлены впереди моста, на шоссе, ведущем в Новгород. Вскоре получено было сведение, что громадные толпы поселян приближаются к предместьям. Вместо того, чтобы выслать им навстречу несколько рот, генерал Леонтьев решился оставаться в оборонительном положении. Это ободрило мятежников; они подходили все ближе и ближе и, наконец, заняли окраины города. Наутро толпа тысяч в десять, с топорами и кольями, была уже в шагах пятистах от орудий. Батальоны стали в ружье. По лицам нижних чинов офицеры видели, что настроение их духа меняется: многие смотрели невесело и даже угрюмо. Командовавший батареей капитан обратился к Леонтьеву с просьбою дать залп из орудий, хотя через головы мятежников. Робкий генерал нашел подобную меру ненужною, говоря, что это только ободрит толпу, а проливать кровь народа он не решается. Через полчаса толпы были настолько близко, что солдаты могли узнавать в ней родных; некоторые даже переговаривались с ними. Положение офицеров становилось критическим. Капитан вновь умолял генерала дозволить дать хоть один выстрел картечью, представляя, что через пять минут будет поздно и все погибнет. Ему снова было отказано. «Если так, — ответил командующий батареей, — то я все беру на себя», и, подскакав к орудиям, скомандовал «взвод, пли». Вместо исполнения, нумера, стоявшие с пальниками, бросили их на мостовую и затоптали фитиль. Взводный командир бросился на одного из них, желая сам произвести выстрел, но получил пальником по голове. Видя и поняв это, поселяне ринулись на мост, солдаты передали им ружья, выдали начальников, и началось общее избиение офицеров. Некоторые из ротных командиров обратились к своим частям с напоминанием о присяге, но при первых же словах были заколоты. В батальоне, стоявшем у гауптвахты, капитан Колонтаров успел накинуть на себя шинель одного из унтер-офицеров, надел амуницию и, взяв ружье, стал на часы. Несколько минут он оставался неузнанным; но один из молодых солдат, указывая на него землякам-поселянам, сказал: «Гляди, братцы, какой рекрутик! Это наш капитан». Колонтаров был тут же изуродован до того, что денщик его только по метке на белье мог узнать его труп. Ночью, втиснув в мешок, он привез его молодой капитанше, оставшейся в своем имении неподалеку от лагеря. Нерешительный Леонтьев не избег общей участи. Хотя он успел на дрожках ускакать от моста, но несколько верховых нагнали его у гостиного двора и тут же изрубили топорами. В этот же день один из поселян, при разграблении квартиры Леонтьева, надел его мундир, ордена и ленту, сел на лошадь генерала и, имея в руках лист бумаги, свернутый в трубку, разъезжал по деревням, кричал народу, что прислан Государем с приказанием уничтожить дворянство. Так кончилось второе действие ужасной драмы — бунта в военных поселениях. Эпилог ее, как увидим ниже, вполне ей соответствовал. Батальоны, направленные из Старой Руссы прямо в округа, не посрамили себя, подобно оставленным в городе. Благодаря силе воли, энергии и знанию народного духа их командиров, они не только не приняли участия в бунте, но напротив, удержали занятые ими районы в полном повиновении. Батальоном 5 карабинерного полка командовал полковник Толмачев, опытный офицер несколько женственной наружности, что, однако, не умаляло его решительности и мужества. Во время трехдневного похода от Старой Руссы до штаба 12 округа Перегино, он вел батальон таким способом: не доходя до деревни, посылал в нее трех расторопных унтер-офицеров объявить жителям, чтобы к месту привала было немедленно доставлено столько-то пудов хлеба и разной провизии, с предварением, что если приказание не будет моментально исполнено, то деревня будет сожжена, что в двух местах и было сделано с несколькими домами. Если в деревне оказывались офицерские семейства, то они присоединялись к батальону, для чего брались подводы. Для того, чтобы молодые солдаты не могли входить в сношения с жителями, место биваков окружала цепь аванпостов, причем в каждой паре был один из старослужащих. Как последние, так и все унтер-офицеры имели ружья заряженными, а у тех молодых солдат, которые были уроженцами 12-го округа, были вынуты кремни из курков. Если жители какой-либо деревни оказывались скрывшимися в леса, как это и случалось, то она отдавалась в полное распоряжение батальона, причем солдатам предоставлялось брать в свою пользу все, что они найдут, со строгим приказом, по прошествии часа, по сбору, явиться на свое место. Поразительно то, что это не только не ослабило порядка, но напротив, батальон с каждым днем делался надежнее. Проходя деревню Остратово, Толмачев узнал о мученической смерти Корецкого. Женщина, засыпавшая его рот песком, была на том же месте наказана розгами так, что уже не встала, и дом ее разрушен. Толмачев довел свой батальон до штаба, не имея ни одного беглого. В Перегине он расположился биваком на площади, со всеми предосторожностями военного времени. Туда было свезено до 18 семейств убитых и бывших в походе офицеров. С них сняты были показания о всем, что они видели и испытали; это послужило путеводной нитью для первых действий следственных и судебных комиссий. Со стороны поселян не было даже попыток к возобновлению буйства, напротив, все приказания исполнялись чрезвычайно точно и быстро. Те самые люди, которые неделю назад были, как разъяренные звери, сделались вполне покорными. Видя, что нового мятежа опасаться нечего, Толмачев отделил небольшие команды в ближайшие имения для охраны помещиков. Подобная мера была далеко не лишнею, потому что поселяне, в первые дни своих неистовств, старались перенести возмущение в помещичьи имения. Видя, что на нашей стороне крестьяне работают на прибрежном поле, они не раз из-за реки кричали им: «Чего вы работаете на своих бар. Видите, как мы расправились с начальством; бейте и вы господ, тогда избавитесь от барщины и оброков». Было несколько таких дней, что можно было серьезно опасаться за спокойствие в помещичьих имениях. Проявлялось уже некоторое неуважение: крестьяне являлись в село пьяными, некоторые не снимали шапок перед господами. Однажды старый наш слуга Димитрий посоветовал моей матери на ночь припрятывать меня, как старшего в семье, потому — говорил он — что в народе болтают, будто приказано убивать все мужское дворянское поколение. Вследствие подобных слухов, пишущий эти воспоминания провел три ночи в пустой картофельной яме, вместе со своим сверстником, сыном Димитрия. Такое сомнительное настроение помещичьих крестьян длилось не более трех-четырех дней, но нигде никаких беспорядков не было. Не доказывает ли это, что далеко не везде помещичья власть была так тяжела, как это потом доказывали. Одна река отделяла военные поселения от Демянского и Холмского уездов; там всевозможные неистовства и полная анархия, а на помещичьей стороне — тихо и спокойно. В половине августа прошла весть, что в Старую Руссу прибыл граф Орлов и с ним несколько судных комиссий, для производства суда и расправы над бунтовщиками. Вслед за этим в округа вступило несколько казачьих полков. Рослые и сильные сыны Урала, недовольные тем, что их потревожили из-за поселян, возненавидели их, и на каждом вымещали свою досаду. В числе имений, в которые даны были в виде охраны по три казака, было и наше. Они должны были сопровождать нас во всех поездках. Бывало, завидит только казак поселянина, не свернувшего заранее в сторону, как уже летит вперед отпустить встречному десяток нагаек. Расправа с виновниками мятежа была сурова до жестокости. Положим, что нет кары, которая могла бы равняться с ужасами, сделанными поселянами; но если закон требовал казни виновных, то лучше было прямо казнить их, чем применять наказания, которых почти никто выносить не мог и умирал под ударами. К таким наказаниям были приговорены все непосредственные участники убийств и истязаний. Виновные в грабеже, после тяжкого телесного наказания, ссылались на каторжные работы, для чего достаточно было, чтобы в доме виновного нашли чашку или платок, принадлежащий офицеру. Затем почти третья часть населения тех деревень, которые участвовали в бунте, была, после прогнания сквозь строй, сослана в Сибирь. До самой зимы длилась кровавая расправа, после чего военные поселения были переименованы в округа пахотных солдат. Описанные события произвели столь сильны на меня впечатления, что я, забыв многое, что было потом, до сих пор, спустя с лишком пятьдесят лет, совершенно ясно помню каждый эпизод».
XXXI
Они еще гремят во мне, эти барабаны того усмирения, когда действительность врывается в меня тягостным полукриком: — Холера в поезде!.. Подхваченный внезапным порывом, я вскакиваю и, увлекаемый общим, густеющим в коридорах потоком, устремляюсь к выходу. По пути со всех сторон меня обтекают тревожные голоса: — Влипли. — Теперь пойдет! — Главное, не выпускать из купе детей. — Убережешься тут, как же! У всех уже и так понос, а клозеты на запоре. — Что же теперь будет? — Гроб с музыкой. — Пускай прививки делают! — От глупости? — Не острите, тошно. — Как говорится, спасайся, кто может. — Кладбищенские шутки! — Какие есть. — Где она? — Смотрите… Вдалеке, посредине полосы отчуждения, почти у самого хвостового вагона уже гомонит панически взбухающая толпа, центр которой, по мере наплыва зевак, раздвигается все шире и шире. Прибитый к ней людским потоком, я протискиваюсь сквозь плотно сбитую толпу и, оказавшись в первом ряду внутри круга, ошарашенно замираю: «Надо же!» Передо мной, на медленно расползающемся в стороны травяном пятачке, с искаженным мучительной судорогой лицом корчится моя вчерашняя соседка по застолью, ельцовская партнерша из романтических кинобоевиков. — Господи, да помогите же кто-нибудь! — Актрису беспрерывно рвет, выворачивает наизнанку, тушь вокруг ее ожесточенных глаз стремительно линяет, стекая к вискам темными разводами. — Чего же вы смотрите, помогите же, наконец!.. Скоты, скоты, скоты!.. Трусливые скоты, грязное быдло! — Яростный взгляд ее неожиданно останавливается на мне и все внутри у меня падает и холодеет. — Ты-то хоть подойди… Или тебя тоже на одно пьянство хватает?.. Дрянь гарнизонная!.. Первый порыв мой — броситься ей на помощь — сникает, едва оперившись. Вязкий цепенящий страх пригвождает меня к месту. Страх перед возможностью оказаться завтра в ее положении, быть вот так же унизительно опрокинутым навзничь, умереть, исчезнуть с лица земли. Я чувствую, как он — этот страх — зябко щекочет мне душу, ватной истомой стекая к кончикам пальцев. Мне знакомо это ощущение предельной близости бездны и гибели. Поднявшись из самой глубины памяти, в моем сознании со всеми подробностями обозначается промозглая мартовская ночь голодного сорок седьмого года: жуткий провал подо мною и там, в стылой темени этого провала, в фанерном ящике, прикрепленном к подоконнику, под мерзлой рогожкой желанная добыча — сало дантиста Меклера. О это сало дантиста Меклера! Оно манило нас, дворовых волчат, своей добротной упаковкой и сытостью, которую таило в себе. Устремляя тоскующий взгляд на подоконник третьего этажа, мы, казалось, осязали не только вкус, но и запах. Мы жаждали его, как взрослые жаждут женщину. Мы стремились к нему, как парии к земле обетованной. Мы видели свое ближайшее будущее лишь в неразрывном с ним единении и прямой связи. Если бы кому-нибудь из нас предложили отказаться от него в пользу личного бессмертия, любой — это я знаю наверняка — предпочел бы для себя полное небытие. Первым не выдержал Володька Гуревич, носатый блондин из флигеля по кличке Шило. «В керосинной, — напряженно зевнул он, — есть лошадиные вожжи». «Ну? — отозвался Левка-Боксер с первого этажа и еще раз лениво повторил. — Ну?» «Хорошие вожжи, — нехотя пояснил тот, — длинные.» О это сало Меклера! Судьба моя была решена. Ночью меня, как самого щуплого и легкого, опутали на чердаке лошадиной сбруей и, словно на помочах, стали спускать через слуховое окно вниз. Мать моя родная, святые угодники, в те считаные мгновения я впервые подумал о бренности жизни и существовании Всевышнего! Томясь и цепенея, я плыл сквозь стылую тьму и тусклые созвездья струились вокруг меня нескончаемой чередой. Мне до сих пор кажется, что человеку нужен всего лишь один миг, чтобы состариться, и миг этот может наступить в любом возрасте. Думаю, что я состарился именно в ту мартовскую ночь на полпути к злополучному салу Меклера. Едва ноги мои коснулись подоконника, а рука нырнула в сторону заветной рогожки, окно передо мной ослепительно вспыхнуло и там, за стеклом я увидел грузного волосатого дантиста в одних кальсонах, с видавшей виды ракетницей в руке: «Застрелю-ю-ю!» В его глазах я, наверное, выглядел этакой, опутанной водорослями рыбой в аквариуме, из которого уже нет выхода. Но исторгнутый мною шепотный крик был воспринят моими партнерами наверху безошибочно: путы мгновенно ослабли и, раздирая ладони о страховочную веревку, я бесшумно устремился вниз, во тьму, в земное спасение. Но ветер того, свистящего у меня в ушах, страха так и остался во мне на всю жизнь…
Освобождаясь от воспоминаний, я огромным усилием воли беру себя в руки и даже делаю шаг вперед, но в это мгновение с противоположной стороны круга к женщине, выделившись из толпы, направляется почти невесомая фигурка Марии, следом за которой решительно поспешает Жора Жгенти. В ней сейчас что-то от встревоженной наседки в минуту грозной для потомства опасности. Даже цветы на ее сарафане, кажется, разгневанно топорщатся, словно перышки, и в сизых глазах стекленеет доподлинное птичье безумие. Вдвоем с Жорой они бережно поднимают женщину, та затихает в их руках, толпа широко раздается, и, минуя образовавшийся проход, трое медленно удаляются в сторону поезда, сопровождаемые угрюмым молчанием окружающих. Издалека они глядятся эдакой цельной гидрой о трех головах, одна из которых, безжизненно свисая, уже смирилась со своей участью. «Успел-таки и здесь! — закипает во мне все против Жгенти. — Где ты пройдешь, там еврею делать нечего». Сзади на плечо мне ложится ладонь. По массивному перстню на безволосом пальце я узнаю руку Ивана Ивановича. — Ну, — не оборачиваясь, нехотя отзываюсь я, — что скажете? — Хотите выпить? — Не хочу. — Вы не в духе? — Это касается только меня. — Я вас обидел? — Этого еще не хватало. — Не будем ссориться. — Идите к чёрту! — Вот это другое дело… Так и не обернувшись к нему, я стряхиваю его руку со своего плеча и подаюсь вперед без всякой цели и направления, в зной и хлопотливый стрекот августовского полдня. Отходя, я ощущаю тихий смех за спиною, именно не слышу, а ощущаю: затылком, лопатками, кожей. Но в смехе этом не чувствуется ни вызова, ни обиды, а только вздох и как бы даже облегчение. Да, да — облегчение.
XXXII
Когда Мария узнала о случившемся, ей и в голову не пришло, что вскоре, а точнее, через каких-нибудь полчаса она окажется в самом центре происходящего. Какая сила толкнула ее в тот роковой круг, к совершенно чужой для нее женщине? Где источник ее решимости? Что руководило ею в минуту выбора? Сочувствие, душевный порыв, жалость или протест против трусости окружающих? Всего этого она не могла бы объяснить теперь даже самой себе. Чувство, дотоле незнакомое Марии, коснулось ее и озарило ей душу долгим светом, широко раздвинувшим вокруг нее тьму опасности и смерти. Восхитительное состояние это было для Марии внове, и она, с упоением заполняясь им — этим состоянием, не переставала про себя удивляться: «Надо же, вот уж и вправду; не знаешь, где найдешь, где потеряешь!» Глядя в осунувшееся, просветленное страданием лицо спящей перед ней женщины, Мария невольно проникалась к ней доверием и благодарностью. Мария не испытывала ни малейшей боязни заразиться, страх смертельной болезни даже отдаленно не напоминал ей о себе, бездумная вера в свою неуязвимость не оставляла ее с того самого мгновения, когда она сделала первый шаг навстречу опасности. Все в ней сосредоточивалось сейчас лишь на том, чтобы спасти, уберечь доверившуюся ей жизнь от снедавшей ее гибельной порчи. «Лишь бы до вечера продержалась, — томилась надеждой Мария, — к вечеру врачи должны быть». Время от времени в купе появлялся озабоченный Жгенти. Между ними происходил безмолвный обмен взглядами и он тут же исчезал, чтобы вскоре появиться вновь. Но и его короткие визиты не смущали ее душевного равновесия. Она словно бы уже поднялась над своей недавней слабостью и короткая связь их виделась ей теперь, может быть, и неизбежной, но странной прихотью, оплаченною ею слишком дорогой ценой. Предчувствие иной, новой жизни прорастало в ее душе, и там, за тем пределом Жоре места не оставалось. Она еще ясно не представляла себе, что ждет ее впереди, но невозможность возврата к прошлому была осознана ею окончательно и навсегда. «Будь, что будет, — подвела Мария итог, — как говорится, перезимуем…» — Прошу извинить! — Появление Ивана Ивановича не столько удивило Марию, сколько озадачило: что понадобилось здесь этому стареющему хлюсту, годному, по ее мнению, лишь чтобы путаться под ногами и показывать сомнительные фокусы? — Я, простите, немножко еще и доктор… Разрешите? — Словно по-щучьему веленью, в руках его возник стетоскоп. — Больная, кажется, спит? Прекрасно… Так… Так… Отлично. — Термометр выскользнул у него чуть ли не из рукава. — Посмотрим температуру… Вы не боитесь, — он посмотрел на нее в упор и впервые, когда взгляды их встретились, ей стало не по себе, — нет? — Нет, — собралась она с духом и еще раз повторила. — Нет. — Вы с ней знакомы? — Нет. — Где ее попутчики? — Меня это не касается. — Вы смелая женщина. — Не знаю. Может быть. — Вам не боязно заболеть? — А вам? — Ну, я другое дело! — Это почему же? — Я болел. — Холерой? — Да, и холерой. — Когда вы только успеваете? — У меня хватало времени. — Сколько же вам лет? — Порядком. — Кок<
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|