Песня Соловушки. По душе. После спуска газа
Около девяти часов мы поднялись в дортуар. Пугач, предоставив нам полную свободу раздеваться, причесываться и умываться на ночь вне ее присутствия, ушел к себе. Это было лучшее время изо всего институтского дня. Ненавистная Арно безмятежно распивала чай в своей комнате, находившейся по соседству с дортуаром, а мы, надев «собственные» длинные юбки поверх институтских грубых холщовых и закутавшись в теплые, тоже «собственные» платки, сидели и болтали, разбившись группами, на постелях друг друга. Варюша Чикунина заплетала на ночь свои длинные — «до завтрашнего утра», как про них острили институтки — косы и вполголоса напевала какую-то песенку. — Спой, Соловушка! — обратилась к ней умильным голоском Корбина. — Пожалуйста, спой, Чикуша, милая! — подхватили и другие. И Варюша, никогда не ломавшаяся в этих случаях, перебросила через плечо тяжелую, уже доплетенную косу и, скрестив на груди полненькие ручки, запела. Никогда, никогда уже в жизни я не слыхала более приятного, более нежного голоса. Хорошо, дивно хорошо пела Варюша! Эти за душу хватающие звуки вырывались словно из самых недр сердца! Они плакали и жаловались на что-то, и ласкали, и нежили, и баюкали… А большие, всегда грустные, не по летам серьезные глаза девушки были полны, как и голос ее, той же жалобы, той же безысходной тоски! Она пела о знойном лете, о душистых полевых цветах и о трели жаворонка в поднебесной выси. Несложный то был мотив и несложная песня. А как ее передавала, как бесподобно передавала ее Варюша! И лицо ее, обыкновенно невзрачное, простоватое русское лицо, преображалось до неузнаваемости во время пения… Громадные тоскливые глаза горели как два полярных солнца… Рот заалел, полуоткрылся, и из него глядели два ряда мелких и сверкающих, как у белочки, зубов. Положительно, она казалась нам в эти минуты красавицей, наша скромная Чикунина.
Песня оборвалась, а мы все еще сидели, словно зачарованные ею. Кира Дергунова очнулась первою. Со свойственной ее южной натуре стремительностью, она вскочила со своего места и, повиснув на шее Варюши, вскричала: — Душка Чикунина! Позволь мне обожать тебя! — Она будет знаменитой певицей! Увидите, mesdam'очки, — шепотом произнесла Валя Лер, сама втихомолку бредившая сценой. — Вот увидите! Она прогремит на целый свет своим голосом!.. Варюша молчала… Она смотрела вперед затуманенными, странными, полными вдохновения глазами и, казалось, не видела ни этой казенной высокой комнаты, освещенной рожками газа, ни этих стен с рядами кроватей по ним, ни смешных, восторженных и пылких девочек!.. Может быть, в ее воображении уже мелькала тысячная толпа зрителей, богатая сцена, дивная музыка и она сама, как непобедимая владычица толпы, в шелку, бархате и драгоценных уборах! Она все еще смотрела не отрываясь в одну точку и не видела и не слышала, как дверь из комнаты Арно приотворилась и классная дама появилась на пороге. — Влассовская! Venez ici, ma chere, j'ai a vous parler![11] Я покорно поднялась и пошла на зов. — Надень кофточку, кофточку надень! — шепнула мне по дороге Краснушка, и чьи-то услужливые руки набросили мне на плечи грубую ночную кофту. — Chere enfant! — торжественно произнес Пугач, как только я перешагнула порог ее «дупла», как прозвали институтки комнату классной дамы, разделенную на две половины дощатой перегородкой, — chere enfant, я хочу поговорить с вами серьезно. Садитесь! О, это уже было совсем новостью! Никогда еще Арно не приглашала садиться в своем присутствии, и никогда ее голос не выводил таких сладких ноток. Я машинально повиновалась, опустившись на первый попавшийся стул у двери.
— Не здесь! Не здесь! — улыбаясь, произнесла «синявка». — К столу садитесь, милочка! Вы не откажете, надеюсь, выпить со мною чашку чаю? На круглом столике у дивана совсем по-домашнему шумел самовар и лежали разложенные по тарелкам сыр, колбаса и масло. Я, полуголодная после институтского стола, не без жадности взглянула на все эти лакомства, но прикоснуться к чему-либо считала «низостью» и изменой классу. Арно ненавидели дружно, изводили всячески, она была нашим врагом, а есть хлеб-соль врага считалось у нас позорным. Поэтому я только низко присела в знак благодарности, но от чая и закусок отказалась. — Как хотите, — обиженно поджимая губы, произнес Пугач, — как хотите! Помолчав немного, она подошла ко мне и, взяв мою руку своей худой, костлявой рукой, произнесла насколько могла ласково и нежно: — Милая Влассовская, я хотела с вами поговорить «по душе». По душе? Вот чего я никак уже не ожидала… Да и вряд ли кто-либо из моих одноклассниц подозревал о присутствии «души» у этого бессердечного, сухого и педантичного Пугача. — Я вас слушаю, mademoiselle, — ответила я покорно. — Chere enfant, — произнесла Арно теми же сладенькими звуками, — я хочу поговорить с вами о вашей дружбе с Запольской. — С Марусей? — воскликнула я изумленно. — Да, mon enfant, эта дружба, не скрою, вредит вам. Вы первая ученица и примерная воспитанница. Запольская — отъявленная шалунья. Вы не могли не слышать ее дерзкого обращения со мною. В субботний отчет я поговорю о ней с Maman. Чем это кончится — не знаю… Но если Maman узнает еще две-три дерзости Запольской, я нисколько не удивлюсь, если конференция настоит на исключении ее из института. Вам нечего дружить с нею, ma chere. Знаете французскую пословицу: «Dis moi avec qui tu es, et je te dirais qui tu es».[12]Хорошая девушка должна избегать дурных, и я надеюсь, что вы, Влассовская, измените свой взгляд на Запольскую и найдете себе более достойную подругу вроде Муравьевой, Марковой, Чикуниной, Зот и других. Надеюсь, вы поняли меня, mon enfant. А теперь ступайте спать… Я не задерживаю вас больше! Bonne nuit, ma chere.[13] — Bonne nuit, mademoiselle! Я сделала традиционный книксен и «вылезла из дупла». Так вот оно что! Вот он, разговор по душе! О, противная Арношка! Гадкий Пугач! Неужели хоть на минуту могла она подумать, что я «продам» мою Марусю за противные закуски и отвратительные речи «по душе»? Никогда, никогда в жизни, mademoiselle Арно, запомните это! Людмила Влассовская не была и не будет изменницей…
— Что ты делала в «дупле»? Что тебе говорил Пугач? — послышались расспросы моих подруг, лишь только я снова очутилась в дортуаре. Но я не отвечала им ни слова, а стремительно кинулась к постели Запольской. Маруся сидела на ней скорчившись, поджав под себя ноги по-турецки. В одной руке она держала карандаш, а другой размахивала по воздуху клочком бумаги и что-то быстро-быстро шептала. Я поняла, что Маруся «сочиняла» и что на нее напал один из ее порывов вдохновения. Ее алый ротик улыбался, а в глазах, там, за этими яркими искорками, в самой глубине блестящих зрачков, горело и переливалось что-то. Рыжие кудри спутанными прядями падали на грудь, и все ее разом побледневшее личико светилось теперь каким-то внутренним светом. — Маруся! Маруся! Золото мое! — бросилась я к ней в неудержимом порыве. — Знаешь ли, что проповедовала Арно?! Но она была теперь далека и от Арно, и от ее проповедей, и даже от меня самой, ее лучшей, самой дорогой подруги. — Не мешай, Галочка, — шепотом произнесла она, — я пишу стихи… Помнишь мой сон, Люда? Цветы… Нерон… песни… Я облеку этот сон в поэзию… Чикунина своим пением вдохновила меня! Мне всегда хочется писать, когда я слышу песни, музыку… Не мешай, Люда, постой… как это? Ах, да…
И вот он встал, властитель Рима, Он лютню взял и подал знак… Пред ним, бледна и недвижима… —
продекламировала с пафосом Маруся и вдруг, неожиданно сорвавшись с места, кинулась со всех ног к Додо Муравьевой, крича во все горло: — Душка Додоша, дай рифму на «знак», ты так много читаешь! — «Дурак»! — неожиданно выпалила Бельская, всегда скептически относившаяся к таланту Краснушки. — Ты сама дура, Белка, и в тебе нет ни на волос ни поэзии, ни чувства! И Маруся, с тем же блуждающим взглядом, снова метнулась к своей постели. — Mesdam'очки, какие мы все талантливые! — восторженно взывала Миля Корбина, вскарабкавшись на ночной столик: — Валя Чикунина — певица, Краснушка — поэт… Зот картины пишет… Вольская — музыкантша… Ах, mesdam'очки, поцелуемтесь, пожалуйста! — заключила она неожиданно.
— Mesdames, couchez vous![14] — произнесла Арно, снова появляясь на пороге. — Корбина, слезайте сейчас же со шкапчика. Вы, верно, привыкли лазить с мальчишками по забору у себя дома. — У-у, противная, — поворачиваясь спиной к Пугачу, протянула Корбина, — не смеет домом попрекать!.. Анна, Анна, а твоя новость? — увидя проходившую с полотенцем через плечо Анну, бросилась она к ней. — После спуска газа, — шепнула звонким шепотом та, — mesdam'очки, соберитесь все на моей постели после спуска газа! Дортуарная девушка Акулина подставила табуретку под висящие под потолком газовые рожки и уменьшила в них свет. Дортуар тонул в полумраке. Краснушка, прерванная на полустрочке своего писания, со злостью швырнула карандаш на пол и заявила сердитым шепотом: — И дописать не дали, что за свинство! — Запольская, будьте сдержаннее в ваших выражениях, — зашипела на нее Арно. — Незачем, — проворчала Краснушка, — я «нулевая» по поведению. Значит, с меня взятки — гладки. — Не дерзить! Или я отведу вас к Maman! — прикрикнул окончательно выведенный из себя Пугач. — Господи, жизнь-то наша, — комически вздохнула на своей постели Кира, — каторга си-бир-ская! Маруся долго взбивала подушки, потом встала на колени перед образком, привешенным к ее изголовью, и стала усердно молиться, отбивая земные поклоны. Потом она снова влезла на постель и, перевесившись в «переулок», как у нас назывались пространства между кроватями, шепнула мечтательно: — Я бы хотела быть поэтом! Большим поэтом, Люда! Ее лицо было еще бледно от экстаза, рыжие кудри отливали золотом в фантастическом полуосвещении дортуара. Губы улыбались восторженно и кротко. Я безотчетным движением обняла ее и тихо прошептала: — Никогда, никогда не «продам» я тебя, милая моя Краснушка! Она или не расслышала, или не поняла меня, потому что губы ее снова зашевелились, и я услышала ее восторженный лепет: — Цветы… и кровь… и круглая арена, и музыка, и дикий рев зверей… — Маруся! Маруся! Да полно тебе… Спокойной ночи. Она не отвечала, машинально поцеловала меня и, отпрянув на свою постель, зарылась головой в подушки. Я полежала несколько минут в ожидании, пока Пугач снова не влезет в свое дупло; потом, когда дверь ее комнаты скрипнула и растворилась, осветив на мгновение яркой полосой света дортуар с 40 кроватями, и затем затворилась снова, я быстро вскочила с постели, накинула на себя юбку и поспешила в гости на кровать к Анне Вольской, где уже белели три-четыре фигурки девочек в ночных туалетах.
Анна Вольская лежала на своей постели, Кира Дергунова, Белка, Иванова, красавица Лер, Мушка и я расселись кто у нее в ногах, кто на табуретках, в переулке. Вольская, на бледном, интеллигентном и изящном лице которой ярко горели в полутьме дортуара два больших серых глаза, казавшихся теперь черными, обвела всех нас испуганно-таинственным взглядом и без всякого вступления сразу «выложила» новость: — Я видела в 17-м номере «ее»!.. — Ай! — взвизгнула Мушка. — Анна, противная, не смей, не смей так смотреть, мне страшно! — Пошла вон, Мушка, ты не умеешь держать себя! — холодно проговорила Анна, награждая провинившуюся девочку уничтожающим взглядом. — Пошла вон! Мушка, сконфуженная, присмиревшая, молча сползла с постели Анны и бесшумно удалилась, сознавая свою вину. — Ну? — притаив дыхание, так и впились мы в лицо Вольской. — В 17-м номере появилась черная женщина! — торжественно и глухо проговорила она. — Анна, душечка! Когда ты «ее» видела? — прошептала Белка, хватая холодными, дрожащими пальцами мою руку и подбирая под себя спущенные было на пол ноги. — Сегодня, во время экзерсировки, перед чаем. Я сидела в 17-м номере и играла баркароллу Чайковского, и вдруг мне стало так тяжело и гадко на душе… Я обернулась назад к дверям и увидела черную тень, которая проскользнула мимо меня и исчезла в коридорчике. Я не заметила лица, — продолжала Анна, — но отлично разглядела, что это была женщина, одетая в черное платье… — А ты не врешь, душка? — так и впиваясь глазами в Вольскую, шепотом произнесла Кира. — Анна никогда не врет! — гордо ответила Валя Лер, подруга Вольской. — И потом, будто ты не знаешь, что 17-й номер пользуется дурной славой… — Ах, душки, я никогда не буду там экзерсироваться! — в ужасе зашептала Иванова. — Ну, Вольская, милая, — пристала она к Анне, — скажи: смотрела она на тебя? — Я не заметила, mesdam'очки, потому что страшно испугалась и, побросав ноты, кинулась в соседний номер к Хованской. — А Хованская не видела «ее»? — Нет. — Хованская парфетка, а парфетки никогда не видят ничего особенного! — авторитетно заметила Кира. — И Вольская парфетка, — напомнила Белка. — Анна — совсем другое дело. Анна совсем особенная, как ты не понимаешь? — горячо запротестовала Лер, питавшая какую-то восторженную слабость к Вольской. — Mesdam'очки, — со страхом зашептала снова Бельская, — а как вы думаете: кто «она»? — Разве ты не знаешь? Конечно, все та же монахиня, настоятельница монастыря, из которого давно-давно сделали наш институт. Ее душа бродит по селюлькам, потому что там раньше были кельи монахинь, и ее возмущает, должно быть, светская музыка и смех воспитанниц! — пояснила Миля Корбина, незаметно подкравшаяся к группе. — Mesdam'очки, а вдруг она сюда к нам доберется да за ноги кого-нибудь! Ай-ай, как страшно! — продолжала Бельская, окончательно взбираясь с ногами на табуретку. — Знаете, душки, если мне выйдет очередь экзерсироваться в 17-м номере, я в истерику и в лазарет! — заявила Кира. — А Арношка тебя накажет! Она ведь истерик не признает… — Пусть наказывает… а я все-таки не пойду! Этакие страсти! — Ты боишься, Влассовская? — обратилась ко мне Анна, когда мы, перецеловавшись и перекрестивши друг друга, стали расходиться по своим постелям. — Нет, Вольская, я не боюсь, — отвечала я спокойно, — ты прости меня, но я не верю всему этому. — Мне не веришь? — И большие глаза Анны ярко блеснули в полумраке. — Слушай, Людмила, — зазвучал ее сильный, грудной голос, — я сама не верила своим глазам, но… слушай, это было… я ее видела… видела черную женщину, клянусь тебе именем моей покойной матери. Веришь ты мне теперь, Люда? Да, я ей поверила. Я, впрочем, ни на минуту и не задумалась над тем, что это была ложь, — нет, Анна Вольская была в наших глазах совсем особенною девушкою. Она никогда не лгала, не пряталась в своих провинностях и была образцово честна, но ее нервность доходила иногда до болезненности, и я в первую же минуту ее рассказа подумала, что черная женщина была только плодом ее расстроенной фантазии. Но когда Вольская поклялась мне, что действительно видела черную женщину, — я уже не смела сомневаться больше в ее словах, и мне разом сделалось страшно.
ГЛАВА VII
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|