Кис-Кис и ее исповедь. Батюшка
Следующий день было немецкое дежурство. Fraulein Hening — добродушная, толстенькая немочка, которую мы столько же любили, сколько ненавидели Пугача-Арно, — еще задолго до звонка к молитве пришла к нам в дортуар и стала, по своему обыкновению, «исповедовать», то есть расспрашивать, девочек о том, как они вели себя в предыдущее французское дежурство. Мы никогда не лгали Кис-Кис, как называли нашу Fraulein, и потому Краснушка в первую же голову рассказала о вчерашней «истории», Миля Корбина присовокупила к этому рассказу и свое злополучное происшествие. Fraulein внимательно выслушала девочек, и лицо ее, обыкновенно жизнерадостное и светлое, приняло печальное выражение. — Ах, Маруся, — произнесла она с глубоким вздохом, — золотое у тебя сердце, да буйная головушка! Тяжело тебе будет в жизни с твоим характером! — Дуся-Fraulein, — пылко вскричала Краснушка, — ей-Богу же, я не виновата. Она придирается. — Ты не должна говорить так о твоей классной даме, — сделав серьезное лицо, произнесла Кис-Кис. — Право же, придирается, Fraulein-дуся! Ведь из-за пустяка началось: зачем я поцеловала Влассовскую после звонка. — Ну и промолчала бы, смирилась, — укоризненно произнесла Fraulein, — а то ноль за поведение. Fi, Schande![15]Выпускная — и ноль… Ведь Maman может узнать, и тогда дело плохо… Слушай, Запольская, ты должна пойти извиниться перед mademoiselle Арно… Слышишь, ты должна, дитя мое! — Никогда, — горячо вскричала Маруся, — никогда! Не требуйте этого от меня, я ее терпеть не могу, ненавижу, презираю! — Глаза девочки так и заблестели всеми своими искорками. — Значит, ты не любишь меня! — произнесла Кис-Кис, укоризненно качая головою. — Я не люблю? Я, Fraulein? И вы можете говорить это, дуся, ангел, несравненная! — И она бросилась на шею наставницы и вмиг покрыла все лицо ее горячими, быстрыми поцелуями.
— А Пугача я все-таки ненавижу, — сердито поблескивая глазами, шепнула Краснушка, когда мы становились в пары, чтобы идти вниз… Первый урок был батюшки. Необычайно доброе и кроткое существо был наш институтский батюшка. Девочки боготворили его все без исключения. Его уроки готовились дружно всем классом; если ленивые отставали, — прилежные подгоняли их, помогая заниматься. И отец Филимон ценил рвение институток. Чисто отеческою лаской платил он девочкам за их отношение к нему. Вызывал он не иначе как прибавляя уменьшительное, а часто и ласкательное имя к фамилии институтки: Дуняша Муравьева, Раечка Зот, Милочка Корбина и т. д. Случалось ли какое горе в классе, наказывалась ли девочка, — батюшка долго расспрашивал о «несчастье» и, если наказанная страдала невинно, шел к начальнице и «выгораживал» пострадавшую. Если же девочка была виновата, отец Филимон уговаривал ее принести чистосердечно повинную и загладить поступок. Во время своих уроков батюшка никогда не сидел на кафедре, а ходил в промежутках между скамейками, поясняя заданное к следующему дню, то и дело останавливаясь около той или другой девочки и поглаживая ту или другую склоненную перед ним головку. Добрый священник знал, что в этих холодных казенных стенах вряд ли найдется хоть одна душа, могущая понять чуткие души девочек, вырванных судьбою из-под родных кровель с самого раннего детства… И он старался заменить им лаской хоть отчасти тех, кого они оставляли дома, поступая в строго дисциплинированное учебное заведение. — Ну, девоньки, — обратился он к нам после молитвы, которую при начале его класса всегда прочитывала дежурная воспитанница, — а херувимскую концертную вы мне выучили к воскресенью? — Выучили, батюшка, выучили! — радостно ответили несколько молодых, сочных голосов.
— Ну спасибо вам! — ласково улыбнулся батюшка. — Нелегкая задача — петь на клиросе… Справитесь ли, Варюша? — обратился он к Чикуниной, на что та ответила своим сильным, звучным голосом: — Постараемся, батюшка. — Бог в помощь, деточки! А вот псаломщика у нас нет! И батюшка внимательным взором обвел класс, как бы не решаясь, на ком остановиться. «Псаломщиком» называлась та воспитанница, которая читала за дьячка всю церковную службу в институтской церкви. Быть «псаломщиком» было далеко не легко. От «псаломщика» требовалось знание славянского языка, звучный голос и крепкое здоровье, чтобы не уставать в продолжение долгих церковных служб. После шумных рассуждений была выбрана Таня Петровская, отчасти за ее благочестие, отчасти за ее здоровье и выносливость. — Батюшка, а у нас в 17-м номере появилась черная женщина! — неожиданно выпалила сидевшая на последней скамейке Иванова. — Что вы, Манюша, Бог с вами! — произнес батюшка и, сдвинув на лоб очки, пристально посмотрел на говорившую. — Иванова, глупая, молчи! Ведь это «тайна», — дернула ее за рукав сидевшая поблизости Кира. Но было уже поздно. Батюшка услышал «тайну». — Что вы, девочки, — прозвучал его ласковый, голос, — никакой черной женщины не может быть в музыкальной комнате! Ведь незнакомых не допускают в институт, а всех ваших дам вы знаете в лицо. — Да это была не дама, батюшка, это было «оно»… — начала робко Бельская. — Что? — не понял батюшка. — «Оно»… привидение… — подхватила Миля Корбина, и зрачки ее расширились от страха. — Галочка, пусти, пусти меня! — послышалось со всех сторон… — Да Господь же с вами, девоньки, чего только не выдумаете! — ласково усмехнулся отец Филимон… — Ничего тайного, сверхъестественного не может быть на земле. Есть таинства, а не тайны: таинства обрядов, таинство смерти и другие. — Ах, батюшка, — прошептала Миля, — а как же мертвецы встают из гробов… и являются к живым людям? — Все это неправда, девочка… Либо неуместная шутка досужих людей, либо просто выдумка… Тело подлежит тлению после смерти, как же оно явится?.. А душа, насколько вы знаете, не может воплощаться, — пояснил батюшка. — Да и кто видел из вас черную женщину?
Мы невольно оглянулись на Вольскую. Она сидела бледная и спокойная, по своему обыкновению, и на вопрос священника отвечала твердо: — Я ее видела, батюшка. — Вы, Анночка? — удивился тот. — Но, деточка, вы, наверное, ошиблись, приняв кого-нибудь из музыкальных дам, делавших обход нумеров, за привидение… Успокойтесь, дети, — обратился он ко всем нам, — знайте, что все усопшие спокойно спят в своих могилах и что привидений не существует на земле!.. Анна, грешно и нехорошо верить в них. Анна молчала, только легкая судорога подергивала ее губы. Вольская славилась между нами своим авторитетом. Ей верили больше всего класса, ее уважали и даже чуточку боялись. И в правдоподобии ее рассказа о черной женщине никто не усомнился ни на минуту. Объяснение батюшки сорвало покров таинственности с происшествия Вольской, и мы сидели теперь разочарованные и огорченные тем, что «оно» оказывалось только музыкальной дамой. Какое прозаическое и обыкновенное пояснение! Какая жалость! — Я иду экзерсироваться в семнадцатый нумер, — решительно заявила Белка, когда батюшка, благословив нас по окончании урока, вышел из класса. — И я! — И я! — И я! — послышалось со всех сторон. Семнадцатый нумер брался теперь чуть ли не с бою. Надо доказать, что Анна ошиблась вчера. Надо решить эту загадку. — А я и не подозревала, Анна, твоей способности к «сочинительству», — проходя мимо Вольской, съязвила Крошка. Последняя ответила презрительной улыбкой. Анна слишком ценила свое достоинство, чтобы входить в какие-либо объяснения и пререкания с подругами, которых в глубине души считала ниже и глупее себя. Все последующие уроки, завтрак и обед мы просидели как на иголках; ожидая того часа, когда нам прочтут распределение нумеров для часа музыкальных упражнений. Наконец час этот настал. В 7 часов вечера Fraulein Hening взошла на кафедру и, взяв в руки тетрадку с расписанием, прочла распределение селюлек. Бельская — 10, Иванова — 11, Морева — 12, Хованская — 13 и т. д., и т. д. вплоть до 17-го, последнего нумера, который предназначался мне.
В первую минуту мне показалось, что я ослышалась… — Какой? — помимо моей воли вырвалось у меня. — Семнадцатый, семнадцатый!.. Галочка, пусти, пусти меня! — послышалось со всех сторон. Но я не согласилась: мне во что бы то ни стало захотелось попасть туда самой, чтобы подтвердить слова батюшки или… убедиться в предположении Анны.
ГЛАВА VIII Й нумер. Недавнее прошлое
В институте было 20 нумеров музыкальных комнат, или селюлек, как мы их называли. Часть их была за залой, часть в нижнем темном коридоре, неподалеку от лазарета и по соседству с квартирой начальницы. Они помещались одна подле другой в два этажа, и из нижних селюлек в верхние вела узенькая деревянная лесенка. В нижних селюльках, «лазаретных», давались уроки музыкальными дамами, в верхних, зазальных, — исключительно экзерсировались. Окна всех селюлек выходили в сад, прямо на гимнастическую площадку, находящуюся перед крыльцом квартиры начальницы. Я вошла в 17-й нумер, не ощущая никакого страха, и открыла окно. Струя свежего сентябрьского воздуха ворвалась в крошечную комнатку, где мог только поместиться старинный рояль с разбитыми клавишами и круглый табурет перед ним. Потом вынула из папки толстую тетрадь шмитовских упражнений, положила ноты на пюпитр и, придвинув табурет, уселась за рояль. Газовые рожки, вделанные в стену, ярко освещали крошечный нумер. Из соседнего 16-го нумера слышались тщательно разыгрываемые чьей-то нетвердой рукой гаммы под монотонное выстукивание метронома. Это Раечка Зот, рябоватенькая, худосочная блондиночка, разучивала музыкальный урок к следующему дню. 17-й нумер был последним в нижних селюльках и упирался в стену соседней с ним комнаты музыкальной дамы. Скоро и верхние и нижние селюльки огласились самыми разнообразными звуками из разных мотивов; получилось какое-то ужасное попурри. Одна воспитанница играла гаммы, другая — упражнения, третья — пьесу, и все это сопровождалось громким отсчитыванием на французском языке и стуком метронома: — Un, deux, trois, un, deux, trois![16] Свежий осенний вечер уже давно окутал природу… Деревья, еще не лишенные вполне осеннего убранства, казались громадными гигантами, протягивающими неведомо кому и неведомо зачем свои гибкие мохнатые ветви-руки… Луны не было… Только звезды, частые, золотые звезды весело мигали с неба своими зеленоватыми огоньками, как бы ласково заглядывая в окно селюльки… Они словно притянули меня к себе… Остановившись на полутакте, я вскочила с табурета, подошла к окну и стала с жадностью вдыхать в себя свежую струю чудесного, чистого вечернего воздуха.
Я не могу равнодушно смотреть на звезды, не могу оставаться наедине с ними, чтобы они не навевали моему воображению милые, далекие картины моего детства… И сейчас эти картины встали передо мною, сменяясь, появляясь и исчезая, как в калейдоскопе. Жаркий июньский полдень, такой голубой, нежный и ясный, какие может только дарить самим Богом благословенная Украина… Вот белые, как снег, чистые мазанки, затонувшие в вишневых рощах… Как славно пахнут яблони и липы!.. они отцветают, и аромат их сладко дурманит голову… Я сижу в громадном саду, окружающем наш хуторской домик… рядом со мною чумазая Гапка — дочь нашей стряпки Катри… Она жует что-то, по своему обыкновению, а тут же на солнышке греется дворовая Жучка… Я сижу на дерновом диванчике и сладко мечтаю… Я только что прочла историю о крестовых походах, и мне не то грустно, не то сладко на душе, хочется неясных подвигов, молитв, смерти за Христа. Вот раздвигаются ближайшие кусты сирени, и молодая еще, очень худенькая и очень бледная женщина, с громадными выразительными глазами, всегда ласковыми и всегда немного грустными, появляется, словно в раме, среди зелени и цветущей сирени. — Мама! — говорю я лениво… и ничего не могу сказать дальше, потому что язык немеет от жары и лени, но глаза договаривают за него. Она присаживается рядом со мною, и я прошу ее поговорить о моем отце. Это мой любимый разговор. Отец — моя святыня, которую — увы! — я едва помню: когда он умер, мне было только около пяти лет! Мой отец — герой, и имя его занесено на страницы отечественной истории вместе с другими именами храбрецов, сложивших свои головы за святое дело. В последнюю турецкую войну отец мой был убит при защите одного из редутов под Плевной. Он схоронен далеко на чужой стороне, и мне с матерью не осталось даже в утешение дорогой могилы… Но зато нам оставались воспоминания об отце-герое… И мама говорила, говорила мне без конца о его храбрости, смелости и великодушии. И Гапка, разинув рот, слушала повествование о покойном барине, и даже Жучка, казалось, навострила уши и была не совсем безучастна к этой беседе. Скоро к нам присоединилось кудрявое, прелестное существо, с ясными глазенками и звонким смехом: мой маленький пятилетний братишка, убежавший от надзора старушки няни, вынянчившей целых два поколения нашей семьи… Чудные то были беседы в тени вишневых и липовых деревьев, вблизи белого, чистенького и небольшого домика, где царили мир, тишина и ласка! Но вот картина меняется… Я помню ясный, но холодный осенний денек. Помню бричку у крыльца, плач няни, слезливые причитания Гапки, крики Васи и бледное, измученное и дорогое лицо, без слез смотревшее на меня со страдальческой улыбкой… Этой улыбки, этого измученного лица я никогда не забуду! Меня отправляли в институт в далекую столицу… Мама не имела возможности и средств воспитывать меня дома и поневоле должна была отдать в учебное заведение, куда я была зачислена со смерти отца на казенный счет. Последние напутствия… последние слезы… чей-то громкий возглас среди дворни, провожавшей меня — свою любимую панночку… и милый хутор исчез надолго из глаз. Потом прощание на вокзале с мамой, Васей… отъезд… дорога… бесконечная, долгая; в обществе соседки нашей по хутору, Анны Фоминичны, и, наконец, институт… неведомый, страшный, с его условиями, правилами, этикетом и девочками… девочками… без конца. Я помню отлично тот час, когда меня — маленькую, робкую, новенькую — начальница института ввела в 7-й, самый младший класс. Вокруг меня любопытные детские лица, смех, возня, суматоха… Меня расспрашивают, тормошат, трунят надо мною. Мне нестерпимо от этих шуток и расспросов. Я, точно дикий полевой цветок, попавший в цветник, не могу привыкнуть сразу к его великолепию. Я уже готова заплакать, как предо мною появляется ангел-избавитель в лице черноокой красавицы грузиночки княжны Нины Джавахи… Я как сейчас вижу пленительный образ двенадцатилетней девочки, казавшейся, однако, много старше, благодаря недетски серьезному личику и положительному тону речей. «Не приставайте к новенькой», — кажется, сказала тогда девочка своим гортанным голоском, и с той минуты, как только я услышала первые звуки этого голоса, мне показалось, что в институтские стены заглянуло солнце, пригревшее и приласкавшее меня. Я и Нина стали неразлучными друзьями. Если бы у меня была сестра, я не могла бы ее любить больше, нежели любила княжну Джаваху… Мы не расставались с ней ни на минуту до тех пор, пока… пока… Я вижу этот мучительный, ужасный день, когда она умирала от чахотки… Я никогда, никогда не забуду его… Это до неузнаваемости исхудалое личико будет вечно стоять передо мною, с двумя багровыми пятнами румянца на нем, с громадными, вследствие худобы лица, глазами… Я никогда не перестану слышать этот за душу хватающий голосок, шептавший мне, несмотря на страдания, слова нежности, дружбы и ласки… Господи! Чего бы только не сделала я тогда, чтобы отклонить удар смерти, занесенный над головою моего маленького друга! Но она умерла! Все-таки умерла, моя маленькая черноокая Нина! Мне остался только дневник покойной, все прошлое ее недолгого отрочества, записанное в красную тетрадку, да фамильный медальон с портретом Нины в костюме мальчика-джигита. И день ее похорон я тоже никогда не забуду… ясный, весенний, солнечный день, роскошный катафалк под княжеской короной, белый гроб с останками княжны и статного красавца генерала — отца Нины, с безумным взглядом шагавшего впереди нас за гробом дочери на монастырское кладбище. Он не застал в живых Нины, которую любил до безумия. Новая картина… новые впечатления. Внезапный приезд мамы за мною перед летними каникулами… мамы и Васи с нею… Сумасшедшая радость свидания… Поездка в Новодевичий монастырь на могилу Нины и нежданный-негаданный приезд ее родственника князя Кашидзе, явившегося к нам в номер гостиницы перед самым нашим отъездом! Он привез сердечную благодарность князя Георгия Джавахи, отца Нины, благодарность мне за мою беспредельную любовь к его дочери. Затем отъезд из Петербурга, радостный, счастливый, под милое небо милой сердцу Украины… Лето… дивное, роскошное… с прогулками в лес, с вечным праздником природы, с соловьиными трелями, с заботливой любовью мамы, с ласками Васи… няни… Не то сон… не то действительность… Зачем он промчался так скоро? Снова осень… институтки, начальница, учителя, классные дамы… и тоска, тоска по своим… И вот она — новая подруга — пылкая, необузданная, экзальтированная девочка с рыжими косами и восприимчивым сердцем. Она не заменит мне никогда моего усопшего друга, но она мила и добра ко мне, и я люблю ее горячо, искренно! Меня, впрочем, любит не она одна. Меня любят все и балуют как могут; я нахожу второй дом в институте, сестер — в лице подруг, заботливую попечительницу — в лице начальницы… Я способна, послушна, толкова… я первая ученица… я представительница класса и его надежда… Счастье улыбается мне… И вдруг снова ночь, мрак, пустыня и ужас! Все, что было бесконечно дорого, для кого я старалась учиться, для кого отличалась в прилежании и поведении — того не стало. Мама умерла так неожиданно и скоро, что тяжелое событие пронеслось ужасным кошмаром в моей жизни… Брат Вася заболел крупом, и моя мать заразилась от него… Это было в год моего перехода в четвертый класс. Я узнала о печальном событии только через неделю после него. Письма с Украины идут долго. Три дня проболели мама с братом, и оба скончались один после другого, в тот же день… Это было мучительное, стихийное горе… Главное, ужасно было то, что я не видала их в последние минуты… Их схоронили без бедной Люды… Я помню день, когда Maman прислала в класс за мною. К Maman призывали только в исключительных случаях: или когда надо было выслушать выговор за провинность, или когда с институтками случалось какое-нибудь семейное горе… «Выговоров я не заслужила, значит, надо было ожидать другого»… — решила я по дороге в квартиру княгини-начальницы, и смертельная тоска сжала мне сердце. — Дитя мое, — сказала Maman, когда я вошла в ее роскошную темно-красную гостиную, — твоя мама и брат серьезно занемогли! Что-то точно ударило мне в сердце… Я бросилась с воплем к ногам начальницы и сквозь рыдания пролепетала: — Умоляю… не мучьте… правду… одну только правду скажите… Они умерли, да? Мучительно протянулась секунда в ожидании ответа. Мне она показалась по крайней мере часом. Я слышала, как маятник часов выстукивал свое монотонное «тик-так», или то кровь била в мои виски, я не знаю. Все мое существо, вся жизнь моя перешла в глаза, так и впившиеся в лицо начальницы, на котором страшная жалость боролась с нерешительностью. — Да говорите же, говорите, ради Бога! — вскричала я исступленно. — Не бойтесь, я вынесу, все вынесу, какова бы ни была эта ужасающая правда! И Maman сжалилась надо мною и сказала свое потрясающее «да», сжав меня в объятиях. Это было ужасное горе. Когда умерла Нина Джаваха, я могла плакать у ее гроба и слезы хотя отчасти облегчали меня. Тут же не было места ни слезам, ни стонам. Я застыла, закаменела в моем горе… Ни учиться, ни говорить я не могла… Я жила, не живя в то же время… Это был какой-то тяжелый обморок при сохранении чувства, что-то до того мучительное, страшное и болезненное, чего нельзя выразить словами. И в такую минуту милая рыжая девочка пришла мне на помощь. Маруся Запольская взяла меня на свое попечение, как нянька берет больного, измученного ребенка… Она бережно, не касаясь моей раны, переживала со мною всю мою потрясающую драму и облегчала мое печальное существование, насколько могла. Милая, добрая, чуткая Краснушка! Я благословляю тебя за твое чудное сердечко, за твою тонкую, восприимчивую, глубокую натуру! С той минуты, как я осиротела, я поступила в полное ведение института. У меня уже не было семьи, дома, родных… Это мрачное здание стало отныне моим домом, начальница должна была заменить мне мать, подруги и наставницы — родных. Я не могла бы просуществовать на мою скромную пенсию после отца, и потому институтское начальство должно было взять на себя хлопоты по устройству моего будущего… А это будущее было теперь так близко от меня… Я смотрела на темное небо и ласковые звезды, а с души моей поднимались накипевшие вопросы: «Что-то будет со мною? Куда попаду после выпуска? У кого начну мою трудную службу в гувернантках? И будет ли судьба ласковой в будущем к бедной, одинокой девушке, не имеющей ни родных, ни крова?» Но небо молчало и звезды тоже… И весь этот осенний вечер был нем и непроницаем, как мое закрытое будущее, как сама судьба…
ГЛАВА IX
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|