Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке RoyalLib.ru 23 глава




Рикардо Рейс теперь встает поздно. Он перестал завтракать, научившись перебарывать утренний аппетит, и так преуспел в этом, что воспоминаниями о чьей-то иной жизни кажутся ему те заставленные снедью подносы, которые вносила Лидия в его номер в изобильные времена отеля «Браганса». Он спит чуть не до полудня, просыпается и вновь задремывает, как со стороны наблюдая за собственной дремой, и с нескольких попыток удается ему сосредоточиться на одном-единственном и одном и том же сне, и ему снится, что ему не хочется видеть сон, и сон укрывает сон, как человек заметает следы, уничтожает предательские отпечатки своих ступней, а это ведь очень просто — достаточно протащить за собой ветку дерева или пальмы, и ничего не останется, кроме листочков или остроконечных узких стрел, которые скоро иссохнут, смешаются с дорожной пылью. А когда он встает, время — к обеду. Мытье, бритье, одевание — все это совершается механически и машинально, почти без участия сознания. Лицо, густо покрытое мыльной пеной, — это просто маска, которую можно надеть на любое лицо, и когда бритва постепенно стягивает ее, Рикардо Рейс смотрит на себя с беспокойным любопытством, словно тревожась, не обнаружится ли там чего дурного. Он внимательно вглядывается в то, что показывает ему зеркало, пытается определить черты сходства между этим лицом и тем, которое он давно уже перестал видеть, и о том, что этого быть не может, говорит ему разум, хватит и уверенности в том, что он бреется каждое утро и каждое утро видит эти вот глаза, этот рот, этот нос, этот подбородок, эти бледные щеки, эти сморщенные забавные отростки, именуемые ушами, и вместе с тем — кажется, будто он много-много лет не смотрел на себя, будто жил там, где зеркал не бывает, а сегодня наконец взглянул — и не узнал себя. Он идет пообедать и иногда встречает спускающихся по склону стариков, и они приветствуют его: Добрый день, сеньор доктор, а он отвечает: Добрый день, тем и ограничиваясь, поскольку до сих пор не знает, как их зовут, что за имена они носят, деревья они или пальмы. Изредка он отправляется в кино, но чаще сразу после обеда — возвращается домой, пустынен сад, придавленный тяжкой плитой зноя, слепя глаза, блестит река, вот-вот испустит оглушительный крик прикованный к своей скале Адамастор — крик ярости, если судить по выражению лица, которое придал ему скульптор, а если судить по резонам, известным нам со времен Камоэнса, то — крик боли. Как и старики, Рикардо Рейс пережидает зной в полумраке квартиры, куда мало-помалу вновь возвращается прежний запах затхлости, несмотря на все старания Лидии, которая, когда приходит, настежь распахивает все окна, и кажется, что запах этот источают сами стены и мебель, так что борьба неравная, да и Лидия, по правде говоря, появляется теперь пореже. Ближе к вечеру, с первым дуновением прохлады, Рикардо Рейс снова выходит на улицу, садится в скверике на скамейку, не слишком близко, не слишком далеко от стариков, отдает им утреннюю, уже прочитанную газету, это его единственное милосердное деяние, деяние, а не подаяние, потому что они не просят у него милостыни, протягивает листы бумаги с известиями и новостями, также непрошенными, и судите сами, какой из двух поступков был бы великодушней, если бы и первый был совершен. И мы бы спросили Рикардо Рейса, что он делал столько часов дома, в одиночестве, чем занимался, а он, не сумев нам ответить, пожал бы плечами. Должно быть, запамятовал, что читал, сочинял стихи, бродил по коридору, вышел на зады дома поглядеть на огородик, на развешанную сушиться одежду, белые простыни, полотенца, на курятник и на домашних животных, представленных исключительно кошками, которые дремлют на заборе в тени, и ни одной собаки, представьте, ибо не такое это добро, чтобы надо было его охранять. А потом он снова берется за чтение, сочиняет стихи или правит сочиненное, рвет в клочья то, чего нет смысла хранить — видите, корень один, а слова разные и смысл — тоже. Потом, дождавшись, когда спадет зной, повеет бриз, спускается по лестнице, встречая на площадке соседку с первого этажа, а поскольку течение времени уняло злоязычие, сделав обыденностью причины, его породившие, весь дом теперь являет собой торжество добрососедства и мир с ближним. Ну, что, получше мужу? — спрашивает он, а соседка отвечает: Спасибо вам, сеньор доктор, полегчало, просто чудо какое-то, счастье, и не этого ли, не чудес ли вкупе со счастьем мы неустанно просим, хотя по чистейшей случайности в час засорения желудка оказался у нас в соседях и случился дома врач: Пронесло? Да, сеньор доктор, слава Богу, прочистило сверху и снизу на славу, да-с, такова жизнь: одна и та же рука выписывает рецепт слабительного и возвышенные стихотворные кренделя.

Старики читают газету, и мы уже знаем, что один из них грамоте не обучен и потому особенно щедр на комментарии, особенно охотно высказывает свое мнение, ибо нет иного способа сохранить равновесие — если один знает, то другой объясняет: Полоумный Шестьсот — это все же занятно, Я уже давно его знаю, еще с той поры, когда он служил в трамвайной компании «Каррис» вагоновожатым, у него тогда была блажь сшибать вагонами телеги, Тут говорится, что из-за этого его тридцать восемь раз забирали в участок, а потом уволили из «Каррис» без выходного пособия, Да, брат, это была форменная война, но и возчики тоже виноваты, скотину свою не подгоняли, пусть идет как идет, а Полоумный Шестьсот звонит-звонит, прямо до посинения, чуть пена изо рта не идет, не вытерпит, двинет вагон, ну и готово — наезд, скандал, полиция тут как тут, всех тащат в участок, А теперь Полоумный Шестьсот пошел в ломовые извозчики и собачится с прежними своими коллегами. Недаром же давным-давно было сказано: Не рой другому яму, и эта сентенция принадлежала, разумеется, тому старику, который читать не умел и потому испытывал нужду в формулах концентрированной мудрости, предназначенных — на манер слабительного — для немедленного употребления и моментального эффекта. Рикардо Рейс, сидевший на той же скамейке, случай нечастый, но сегодня все остальные оказались заняты, понял, что пространный диалог этот ведется для его просвещения, и спросил: А откуда же это прозвище у него такое — Полоумный Шестьсот? — на что неграмотный старик отвечает: Рабочий номер его в компании был 600, ну, а сам он из-за своей придури прослыл полоумным, вот и получилось — Полоумный Шестьсот, да и прилипло. Да уж. Старики снова взялись за чтение, мысли же Рикардо Рейса приняли иное направление: Любопытно, а какое прозвище подошло бы мне — Поэтический Медик, Туда-и-Обратно, Спирит, Виршеплет, Шахматист, Соблазнитель Служанок, Серенада Лунному Свету, и тут тот старик, что читал, произнес: Непруха, такова была кличка одного мелкого карманника, пойманного на краже бумажника, что называется, за руку, и вовсе не исключено, что уголовника этого звали по-настоящему Рикардо Рейс, имена себе судьбу не выбирают. По-настоящему стариков интересуют именно эти подробности жгуче-живописного повседневья, всяческие страсти-мордасти, правонарушения и насилия, сумерки души, деяния, продиктованные отчаяньем, преступления, порожденные страстью, тень от кипариса, которая, как известно, далеко падает [55], умерщвленный в утробе матери плод, автокатастрофы, теленок о двух головах, сука, выкормившая котенка, по крайней мере, ее хоть звали не Уголина — та и собственных-то детенышей пожирала [56]. Теперь настал черед некоей Микас Салойа, настоящее имя — Мария да Консейсан, воровке, имевшей сто шестьдесят приводов в полицию и добиравшейся даже до Африки, а также некоей Жудиты Мелесас, выдававшей себя за графиню де Кастело-Мельор, обманом выманившей две с половиной тысячи эскудо у лейтенанта Национальной Гвардии, ныне, спустя полвека после этого происшествия, сумма кажется незначительной, но в те давние дни это были огромные деньжищи, вы скажите это женщинам из Бенавенте, которые за день работы от зари до зари получают десять миль-рейсов, вот и подсчитайте, получается, что оная Жудита, липовая графиня де Кастело-Мельор в обмен неизвестно, а верней — известно за что, положила в карман двести пятьдесят дней жизни и работы Микас из деревни Бордас-д'Агуа, не считая дней бесхлебья и безработицы, а их тоже наберется немало. Все прочее — не так интересно. Ну, состоялся, как и было ранее объявлено, праздник Жокей-клуба, где присутствовало несколько тысяч человек, и нечего удивляться такому многолюдству: нам ли не знать, до каких крайних пределов простирается любовь португальского народа к празднествам и паломничествам — уж на что язычник Рикардо Рейс, а и тот отправился в Фатиму — а особенно там, где дело касается благотворительности, как в данном случае, когда речь идет о помощи ближним, пострадавшим от наводнения в Рибатежо, а среди них, кстати сказать, и Микас де Бенавенте, которая получит свою долю от собранной суммы в сорок пять тысяч семьсот пятьдесят три эскудо, пять сентаво и полтостана, но это подсчет предварительный, ибо предстоит еще выплатить налоги — изрядные, добавим. Но все равно — дело того стоило: празднество вышло изысканным и пышным, духовой оркестр Национальной Республиканской Гвардии дал концерт, два кавалерийских эскадрона той же гвардии показали свое искусство в выездке и стрельбе, вольтижировали питомцы кавалерийского же училища из Торрес-Новас, nuestros hermanos [57]были представлены — небезвозмездно, то есть не без мзды — пикадорами из Севильи и Бадахоса, специально приехавшими в наше отечество, а чтобы поговорить с земляками и получить вести с далекой родины, сошли на арену герцог Альба и герцог Мединасели, постояльцы отеля «Браганса», и был явлен нам впечатляющий пример иберийской солидарности, ничего нет лучше, чем быть в Португалии испанским грандом.

Известия, приходящие со всего прочего мира, не сильно изменились за последнее время: продолжаются забастовки во Франции, где число тех, кто принял в них участие приближается к полумиллиону, и, значит, в самом скором времени падет кабинет Альбера Сарро, а на смену ему Леон Блюм сформирует новый. Тогда, словно очередное правительство удовлетворит тех, кто сейчас недоволен, пойдут забастовки на убыль. Однако в Испании, а сказать наверное, вернулись ли туда севильские и бадахосские пикадоры после беседы с герцогами, которые предложили им: Здесь к нам относятся так, будто мы — португальские гранды, а может, и еще лучше, оставайтесь-ка лучше с нами, вместе будем быков колоть, мы затрудняемся, так вот, в Испании, говорю, забастовки растут как грибы, и Ларго Кабальеро уже произносит угрозы, в переводе звучащие примерно так: Стихийные выступления, не исключающие насилие, неизбежны до тех пор, пока власти не поддержат трудящиеся классы, он сказал — с него и спрос, но сказал чистую правду и добавил: И потому мы обязаны готовиться к худшему. Пусть и не совсем вовремя, но как кто-то некогда сказал, жертвы только тогда хороши, если есть настоящая ширь у души [58], каковая ширь обнаружилась у англичан, оказавших восторженный прием абиссинскому негусу, что лишний раз подтверждает правоту старинных речений относительно того, сколь дорого яичко к Христову дню и пользительны мертвому припарки — не так давно британцы бросили эфиопов на произвол судьбы, повернувшейся весьма печально, а теперь вот рукоплещут их императору, и если желаете знать, сударь мой, мое мнение по поводу всего этого, то я вам скажу: все это — чистой воды мошенничество. И потому стоит ли нам удивляться, что старики на Санта-Катарине ведут приятную беседу, а доктор-то уже ушел домой, беседу о животных — о том, что в окрестностях Риодадеса, что в окрестностях Сан-Жоан-де-Пескейра, объявился белый волк, прозванный Голубем, или о том, что львица Надя повредила ногу факиру Блакаману, и дело было в нашем «Колизее», на глазах у восхищенной публики, убедившейся, что цирковые артисты подвергаются всамделишному риску. Повременил бы Рикардо Рейс немножко со своим возвращением домой, смог бы вполне кстати и к месту вспомнить историю суки Уголины, и таким образом составилась бы недурная коллекция хищников — гуляющий пока на воле волк, львица, получившая лошадиную дозу наркотика, и наконец, собачка-детоубийца — у каждого из которых своя кличка: Голубь, Надя и Уголина, не может быть, чтобы только этим отличались звери от людей.

Однажды, ранней ранью, с точки зрения новообретенной склонности Рикардо Рейса к неге, когда он еще пребывал в полусне, его разбудил орудийный салют — вошедшие в Тежо военные корабли с торжественной расстановкой дали двадцать один залп, от которых задребезжали стекла, и он подумал сперва, что началась новая война, но тотчас вспомнил — нынче десятое июня, накануне об этом и в газетах было, День Нации, повод вспомянуть наши прошлые великие свершения и задуматься о грядущих. Он сонно осведомился у своего организма, хватит ли энергии вскочить с измятых простынь, настежь распахнуть окна, чтобы последние отзвуки торжественной канонады без помехи проникли в жилище, бестрепетно распугивая обитающих в нем призраков, стирая незаметную глазу плесень, прогоняя тлетворный ее запах — но покуда он все это обдумывал и сам с собою обсуждал, окончательно прекратились колебания воздуха, снова воцарилась на Алто-да-Санта-Катарина всеобъемлющая тишина, и Рикардо Рейс снова закрыл глаза и задремал, все у нас в жизни не так, все как не надо: спим, когда следует бодрствовать, переминаемся с ноги на ногу, когда должно маршировать, закрываем окно, хотя лучше бы держать его открытым. Уже днем, возвращаясь домой после обеда, он заметил у пьедестала памятника Камоэнсу цветы, возложенные какими-то патриотическими союзами как дань благодарной памяти нашему великому эпическому поэту, воспевшему, как никто, благородные свойства португальской нации, и с намерением ясно дать понять всем и каждому, что мы более не имеем ничего общего с той мерзостной и тусклой грустью, которой терзались в шестнадцатом столетии, а теперь мы — очень даже всем довольные, уж вы поверьте, и сегодня вечером включим здесь на площади сколько-то прожекторов, дабы вся фигура сеньора Камоэнса была освещена, да что я говорю?! — не освещена, а преображена ослепительным сиянием, без вас знаю, что поэт был крив на правый глаз, ну и что с того, левый-то у него остался, вполне достаточно, чтобы нас увидеть, недаром же говорится «Хоть бы одним глазком взглянуть», вот он и взглянет, а если слишком ярким и резким покажется ему этот свет, нам не составит труда притушить его или вовсе выключить, погрузить площадь в полу— или в полный мрак, в беспросветную первоначальную тьму, мы к ней привычные. Вышел бы Рикардо Рейс сегодня вечером из дому, повстречал бы на Площади Луиса де Камоэнса Фернандо Пессоа, который присел на одной из скамеек с видом человека, пожелавшего подышать морским воздухом, а рядом ищут прохлады еще несколько семей и одиночек, и светло как днем, и кажется, что лица сияют восторгом, и сразу делается понятно — вот он, День Нации. Может быть, захотел бы Фернандо Пессоа мысленно прочесть при сей, как говорится, верной оказии те строки своего «Послания», которые посвящены Камоэнсу, и потребуется известное время, чтобы осознать — нет в «Послании» ни строчки о Камоэнсе, да как же такое возможно, однако же нет — и все, невероятно, но факт, от Улисса до короля Себастьяна всем нашлось место, помянуты и пророки — Бандарра и Виейра [59]— а про Камоэнса, вообразите, ни полслова, и от этого упущения, зияния, пробела затрясутся у Фернандо Пессоа руки, и совесть, воззвав к его сознательности, спросит: Отчего же так? — бессознательное же затруднится с ответом, и тогда бронзовые уста Луиса де Камоэнса, дрогнув во всепонимающей улыбке, присущей тем, кто давно уже почил, произнесут: От зависти, дорогой Пессоа, но бросьте, не терзайтесь, там, где мы с вами сейчас, ничего уже не имеет значения, придет день — будете сто раз отринуты, придет другой — сами пожелаете, чтобы вас отринули. И в это самое время, в квартире на втором этаже дома по улице Санта-Катарины пытается Рикардо Рейс сочинить стихи к Марсенде, чтобы завтра нельзя было сказать, что напрасно появлялась в его жизни Марсенда: Это лето уже оплакиваю и во вспять опрокинутой памяти по цветам, что утрачу вновь, слезы горькие лью [60], так эта ода будет начинаться, до этого места никто и не догадается, что речь пойдет о Марсенде, хотя известно, что часто мы начинаем говорить о горизонте, ибо это — кратчайший путь к сердцу. Спустя полчаса или час, или много часов — согласимся, что при занятиях стихотворством время то летит, то вовсе замирает — обрела форму и смысл средняя часть оды, и теперь это не жалоба, как казалось прежде, а мудрое признание в том, что нет средства спасения: Через двери годов, мною прожитых, проходя, представляю густую тьму бездны, гулом наполненной, где не будет цветов. Весь город объят рассветным сном, погасли, лишившись смысла, ибо не для кого светить, прожектора вокруг статуи Камоэнса, вернулся к себе Фернандо Пессоа, промолвив: Бабушка, я уже здесь, и в этот миг стихотворение завершается, завершается с трудом, и, против обыкновения, есть в нем точка с запятой, поставленные с большим неудовольствием, ибо мы-то знаем, как боролся с ними Рикардо Рейс, не хотел он здесь этого знака, да пришлось поставить, и давайте угадаем, куда именно, угадаем, чтобы создать иллюзию сопричастности к творчеству: Розу утром сорвав случайную, не бросаю, Марсенда, пусть вянет со мною, пока не свершит поворота в ночь вместе с нами земля. Рикардо Рейс, как и в чем был, лег на кровать, положив левую руку на листок бумаги, если бы, не просыпаясь, заснул он вечным сном, подумали бы люди, что это — его завещание, духовная, прощальная предсмертная записка, и не сумели бы понять, что это, даже если бы прочли, ибо женщины не носят имени Марсенда, это слово из другого мира, из другого края, женского рода, но герундиальной породы, такое же, например, как Блимунда [61], потому что это имя ждет женщину, которая будет его носить, в случае с Марсендой — дождалось, да только слишком далеко она.

Зато совсем близко, на той же самой кровати, лежала Лидия, когда содрогнулась земля. Краткий, но сильный толчок — дом сотрясся от крыши до фундамента — ощутился и пропал, оставив по себе лишь вопли соседок на лестнице да раскачивающуюся на потолке люстру, маятниковые колебания которой постепенно замирали. Перед лицом великого страха непристойными казались голоса, звучавшие теперь уже и на улице, летевшие из окна в окно по всему городу, еще хранившему, должно быть, в своих камнях ужасную память о других землетрясениях, неспособному снести тишину, наступающую после толчка — тот миг, когда сознание замирает в ожидании и спрашивает себя: Неужели повторится? Неужели я погибну? Но Рикардо Рейс и Лидия не встали. Обнаженные, как поваленные статуи, они лежали на спине, не прикрывшись даже простыней, и если бы в самом деле настигла их смерть, они бы предались ей без сопротивления, ибо лишь несколько минут назад разомкнули объятия, и их плоть еще не успела обмякнуть и просохнуть от недавно пролитого пота и влаги сокровенных выделений, еще ловили они ртами воздух, еще колотилось сердце, отдаваясь где-то в животе, и именно в тот миг, когда невозможно было острее ощутить, что ты — жив, ходуном заходила кровать, зашатались шкаф и стол, заскрипели пол и потолок, и это не головокружение, присущее последнему мигу оргазма, это сама земля рычит из глубин своих, и: Мы погибнем, Мы погибнем, произнесла Лидия, но не стала цепляться за лежащего рядом мужчину, как следовало бы по обычаю поступить слабой женщине, что, как правило, и происходит, мужчины же, придя в ужас, бормочут: Ну, что ты, что ты, успокойся, уже все кончилось, обращаясь, главным образом, к самим себе, и именно эти слова проговорил, трясясь от страха, Рикардо Рейс и оказался совершенно прав, толчок ощутился и пропал, как уже было этими же самыми словами доложено выше. На лестнице еще галдят соседки, голоса их постепенно утихают, но дискуссия продолжается: одна из них спускается на улицу, другая устраивается у окна, но говорят они хором. И вот мало-помалу воцаряется прежнее спокойствие, и тогда Лидия поворачивается к Рикардо Рейсу, а он — к ней, они прикасаются друг к другу, он повторяет: Все кончилось, она улыбается в ответ, но взгляд ее обретает иное выражение, понятно, что не о землетрясении думает она, и некоторое время смотрят друг на друга они, пребывая рядом и так далеко друг от друга и думая каждый о своем, что становится вполне очевидно, стоит ей произнести: Я, кажется, беременная, десять дней задержки. На медицинском факультете открываются студенту тайны человеческого тела, органические мистерии, и потому Рикардо Рейс знает, как ведут себя сперматозоиды в лоне женщины, как плывут они вверх по течению, покуда не прибудут в прямом и переносном смысле к источнику жизни. Практика, как это ей свойственно, подтверждает вычитанное из книг, однако же он испытывает удивление, оказавшись внезапно в шкуре Адама, который не понимает, как такое могло случиться, и напрасны старания Евы объяснить то, что ей и самой не вполне ясно. И он пытается выиграть время, переспросив: Что ты сказала? Задержка у меня, я, кажется, беременна, и снова из них двоих она спокойней, целую неделю, каждый день, весь день она только об этом думает, может быть, думала и совсем недавно, две минуты назад, когда произнесла «Мы погибнем», и в связи с этим мы вправе усомниться, что множественное число относилось к Рикардо Рейсу. Он ждет, что она задаст ему вопрос, спросит, например, Что делать? — но она остается безмолвна и почти неподвижна: ни малейших признаков беременности, если не уметь постичь смысл того, что выражает ее взгляд — сосредоточенный, глубокий, устремленный в дальнюю даль, словно куда-то к горизонту. Рикардо Рейс подыскивает нужные слова, но не находит в душе ничего, кроме отчужденного безразличия — так, словно сознавая, что обязан внести свой вклад в решение проблемы, он непричастен к ее возникновению. Он чувствует себя доктором, которому пациентка, изливая душу, говорит: Аи, сеньор доктор, что же со мной будет, я — беременная, а доктор ведь не может ответить: Делай аборт, дурочку-то не строй из себя, наоборот, доктор должен ответить с важным и серьезным видом: Сударыня, если вы и ваш супруг никак не предохранялись, то вполне вероятно, что вы — и в самом деле беременны, но все же давайте подождем еще несколько дней, быть может, дело идет о задержке, это иногда случается. Рикардо Рейс не может позволить себе этот неестественно-нейтральный тон, поскольку он — отец, по крайней мере, фактический, ибо не допускает мысли о том, что Лидия спала с кем-нибудь еще, кроме него — того человека, который по-прежнему и явно не знает, что сказать. И вот наконец с тысячью предосторожностей, взвешивая каждое слово, начинает он отмерять доли ответственности: Мы не береглись, но Лидия не ловит его на слове, осведомляясь, как же, мол, она могла уберечься, если он никогда не извлекал инструмент в самый критический момент, никогда не пользовался этими резиновыми штучками, да, впрочем, и это тоже теперь неважно, а произносит всего лишь: Я — беременна, такое происходит почти со всеми женщинами, не землетрясение же, в конце концов, если даже и приведет к гибели человека. И тогда Рикардо Рейс, решившись, осведомляется, каковы же ее намерения, на диалектические изыски времени больше нет, его едва хватит на то, чтобы задать вопрос, подразумевающий только отрицательный ответ: Хочешь оставить ребенка? — и как славно, что здесь нет посторонних ушей, не хватало только, чтобы Рикардо Рейса обвинили в том, что он предлагает прервать беременность, и когда, окончив допрос свидетелей, встает судья, чтобы вынести обвинительный приговор, Лидия, выступив вперед, говорит: Да, хочу. И вот тогда впервые в жизни Рикардо Рейс ощутил, что как будто палец дотронулся до его сердца. Нет, оно не заболело, не оборвалось, не замерло, пропустив удар: возникло ощущение странное и ни с чем не сравнимое, словно произошел первый физический контакт между двумя обитателями разных галактик, оба — люди, однако не ведают о своем сходстве или, что еще хуже, знают лишь о своем различии. Что такое десятидневный эмбрион? — мысленно спрашивает себя Рикардо Рейс и не находит ответа, ибо за всю свою практику ни разу не представал его глазам этот микроскопический процесс клеточного роста, а поведанное книгами в памяти не сохранилось, а потому ему нечего увидеть, кроме этой серьезной, молчаливой женщины, по роду занятий прислуги, по семейному положению незамужней, по имени Лидия, с обнаженной грудью и животом, но с прикрытым, будто хранящим тайну межножьем. Он притянул ее к себе, и она прильнула, не противясь, как если бы вдруг обрела защиту от мира, и внезапно покраснев, счастливо, как стыдливая невеста — не перевелись еще такие — спросила: Вы не рассердились на меня? Что за глупости! почему бы я, с чего бы мне, но слова эти не были искренни, ибо в эту самую минуту охватила Рикардо Рейса сильная ярость: Вот вляпался, думает он, если она не сделает аборт, испытаю радость отцовства, мне придется усыновить ребенка, это мой моральный долг, что за чушь, вот уж не ждал, что со мной стрясется подобное. Лидия, приникнув к нему еще теснее, чтобы угнездиться поудобнее, чтобы он ее обнял покрепче, так просто, ни для чего, под наплывом чувств, обыденно и без малейшего нажима произносит невероятные слова: Если не захотите его усыновить, то и не надо, будет у него прочерк в метрике, как и у меня. Глаза Рикардо Рейс вмиг наполнились слезами стыда и жалости — кто может, пусть различит, где какие — и в безотчетном и наконец-то непритворном порыве он обнял ее и поцеловал, вообразите, поцеловал по-настоящему, в губы, словно сбросив с себя некое тяжкое бремя, бывают в жизни такие миги, мы-то полагаем, что это страсть нахлынула, а это всего лишь благодарность проявилась. Но животному телу дела нет до подобных тонкостей, и вот, глазом моргнуть не успеешь, Лидия и Рикардо Рейс со стонами и вздохами соединились вновь, пользуясь тем, что теперь-то уж что, раз ребеночка сделали, теперь уж все равно.

Славные настали дни. У Лидии — отпуск, почти все время она проводит с Рикардо Рейсом, домой к матери уходит только ночевать — из приличия, чтоб не давать соседкам пищу для пересудов, которые — соседки, а не пересуды — несмотря на полнейшую гармонию, установившуюся после приснопамятного медицинского вмешательства, не преминули бы пошушукаться о шашнях хозяина с прислугой, что, впрочем, совсем не диковина в нашем славном Лиссабоне, однако происходят втихомолку. Если же тот, у кого моральное чувство зудит нестерпимо, скажет, что и днем можно сделать то, что обычно делается ночью, всегда можно ответить — не было, мол, раньше времени для генеральной весенней уборки, по-пасхальному преображающей дом после долгой зимней спячки, и потому-то прислуга сеньора доктора приходит рано утречком, а уходит чуть не ночью, работает, не покладая рук, а также ведра, тряпки, скребка, швабры, чему есть свидетельства очевидцев, ныне подтверждаемые. Иногда закрываются окна, наступает тишина, порой внезапно становящаяся напряженной, но ведь и это вполне естественно — людям надо передохнуть между двумя усилиями, развязать косынку, оттянуть прилипшую к взмокшему телу одежду, вздохнуть от новой и сладостной усталости, именуемой истомой. Квартира переживает великую субботу, светлое Христово воскресенье — и все благодаря ревностным трудам этой смиренной работницы, у которой все в руках так и горит — по крайней мере, сверкает и блещет, и даже во времена доны Луизы и члена Кассационного Суда, когда суетился в доме целый полк прислуги живущей и приходящей, не считая кухарок, не бывало там такой кристальной чистоты, и во славе своей воссияли стены и мебель, благословенна Лидия в женах, а Марсенда, появись она здесь в качестве законной супруги, ничего подобного бы сделать не смогла — куда ей, сухорукой. Еще несколько дней назад пахло здесь сыростью, затхлостью, пылью, потягивало и залежавшимся мусором, а сегодня солнце гуляет по самым отдаленным углам, искрится в оконных стеклах и в хрустале да, пожалуй, из всей квартиры делает сплошную хрустальную вазу, расстилает на навощенных и натертых полах полотнища света, покрывает, врываясь в окна, подрагивающими звездами потолок, обращая его в небесный свод, не квартира, а райский сад, брильянт, заключенный внутрь брильянта, и — подумать только, что всеми этими превосходными степенями и возвышенными образами обязана она такой прозаической, чтобы не сказать — вульгарной вещи, как уборка. Но не этим же объяснить многократно усилившуюся обоюдную тягу Рикардо Рейса и Лидии, с таким наслаждением дающих и берущих — неизвестно что сделало эту пару такой жадной, такой щедрой: может быть, летний зной горячит их плоть, может быть, крохотный фермент, заведшийся в утробе женщины вследствие иного, не столь пылкого соития, стал причиной возродившейся страсти, забавно: мы еще никто в этом мире, а уже принимаем участие в управлении им.

Впрочем, как известно, хорошенького понемножку. Кончился отпуск у Лидии, все стало по-прежнему, как раньше, будет она приходить в свой выходной, раз в неделю, и теперь, даже когда солнце находит открытое окно, свет становится другим — он мутный какой-то, матовый, тусклый, и сквозь шелковое сито времени снова сеется неосязаемая пыль, размывающая черты и очертания. И когда 'Рикардо Рейс ночью откидывает одеяло, собираясь лечь в постель, он едва может различить подушку, на которой упокоит главу, а утром не может встать, покуда не удостоверится, пядь за пядью ощупав себя собственными руками, что кое-что от него еще осталось, словно дактилоскопический отпечаток, изуродованный широким и глубоким рубцом. В одну из таких ночей постучал в двери Фернандо Пес-соа: он не тогда появляется, когда нужно, а становится нужным, когда появляется, и: Совсем пропали, я уж думал, больше вас не увижу, так сказал Рикардо Рейс гостю, а тот ответил: Редко выхожу, мне теперь ничего не стоит заблудиться, как потерявшей память старушке, меня спасает только то, что еще узнаю памятник Камоэнсу и могу ориентироваться. Бог даст, не снесут, а то ведь у того, кто это решает, просто шило в одном месте, достаточно взглянуть, во что превратилась Авенида де Либердаде, сущий погром. Я больше там не бываю, потому ничего не могу сказать. Снесли или вот-вот снесут памятник Пиньейро Шагасу [62]и некоему Жозе Луису Монтейро, мне неведомому. Монтейро не знаю — тоже, но вот Пиньейро Шагасу — так и надо. Молчите, раз не знаете, за какие заслуги он увековечен. А вот мне, например, никогда не поставят памятник, если только совесть в них не проснется, я негож для изваяний. Совершенно с вами согласен, нет ничего печальней, чем стать памятником. Пусть их воздвигают полководцам и политикам, им это придется по вкусу, а мы с вами — люди слова, слова же не могут быть отлиты в бронзе или высечены из мрамора, слова есть слова, и этого вполне достаточно. Взгляните на Камоэнса — ну, и где же его слова? Потому из него и сделали придворного хлыща. Артачливого д'Артаньяна. Со шпагой на боку любая кукла будет хорошо смотреться. Не сердитесь, может быть, вы сумеете избегнуть проклятия, а если, подобно Риголетто, — не избегнете, то пусть вам греет душу надежда, что когда-нибудь снесут и ваш памятник, как снесли монумент Пиньейро Шагасу, поставят где-нибудь в тихом месте или вообще спрячут в запасник, так всегда и происходит, представьте, кое-кто до сих пор требует восстановления памятника Шиадо [63]. Ах, еще и Шиадо, он-то чем им не угодил? Тем, что вел себя непристойно и недостойно того изысканного места, где ему поставили памятник. Совсем наоборот — для него нет места лучше, невозможно представить себе Камоэнса без Шиадо, им хорошо вместе, тем более, что жили оба в одном и том же столетии, если что и нужно исправить, то лишь позу — монах должен стоять лицом к поэту, простирая к нему руку, но не прося, а даруя. Камоэнсу нечего брать у Шиадо. Я бы выразился иначе: поскольку Камоэнса нет, мы не можем его спросить об этом, а вы не можете себе представить, в чем он нуждался. Рикардо Рейс пошел на кухню подогреть кофе, вернулся в кабинет, сел напротив Фернандо Пессоа, сказал: Мне всякий раз делается неловко, что я вам не предложил. Налейте чашечку и поставьте передо мной, словно я пью с вами за компанию. Никак не сживусь с мыслью, что вы не существуете. Видите ли, прошло семь месяцев, срок достаточный, чтобы началась новая жизнь, о чем вы, как врач, осведомлены лучше моего. Следует понимать эти слова как тонкий намек? Откуда же у меня могут взяться тонкие намеки? Понятия не имею. Вы сегодня все принимаете чересчур близко к сердцу. Это, вероятно, оттого, что мы толковали про памятники, про то, как очевидно непрочны наши привязанности, вы ведь знаете, что случилось, к примеру, с Дискоболом? С каким дискоболом? Со статуей Дискобола, стоявшей на Проспекте. А-а, припоминаю, голый паренек, притворяющийся древним греком. Так вот его тоже убрали. Его-то за что? Обозвали женственным неполовозрелым эфебом, сочли, что в целях духовной гигиены полезно будет убрать с глаз долой столь неприкрытую наготу. Если этот юноша не поражал воображение необыкновенными размерами первичных половых признаков, если отвечал требованиям приличий и пропорций, то, право, не понимаю, что тут плохого. Что тут плохого, не знаю, но дело в том, что эти самые признаки, как вы изволили выразиться, хоть и не слишком откровенно выставлены напоказ, но все же более чем достаточны, чтобы дать наглядный урок анатомии. Но ведь власти говорили — «женственный, неполовозрелый», не так ли? Так. Следовательно, его грех — не в избытке, а скорей в недостаточности? Я всего лишь пересказываю вам в меру сил и способностей скандалы, происходящие в нашем городе. А вам не кажется, дорогой мой Рейс, что португальцы потихоньку сходят с ума? Что может на это вам, человеку местному, ответить тот, кто столько лет провел вдали от родины?

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...