Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке RoyalLib.ru 20 глава




Война в Эфиопии окончена. Так заявил с балкона своего дворца Муссолини: Сообщаю народу Италии и всего мира, что война окончена, и в ответ этому могучему голосу огромные толпы в Риме, в Милане, в Неаполе, во всей Италии отозвались тысячеустым: Дуче! — крестьяне бросили поля, рабочие — заводы, в упоении патриотизма танцуя и распевая на улицах, стало быть, верно сказал Бенито, стало быть, и впрямь жива имперская душа Италии, и в подтверждение этого восстают из исторических гробниц великие тени Августа, Тиберия, Калигулы, Нерона, Веспасиана, Нервы, Септимия Севера, Домициана, Каракалы и tutti quanti [50], после долгих веков ожидания и упования вновь обретя свое прежнее достоинство, становятся строем, окружают почетным караулом внушительнейшую фигуру своего преемника, горделивую стать Виктора-Эммануила III, провозглашенного на всех языках и всеми буквами императором Итальянской Западной Африки, а Уинстон Черчилль тем временем его благословляет: При теперешнем положении дел сохранение или усиление санкций против Италии способно привести к отвратительной войне, не сулящей ни малейшей выгоды эфиопскому народу. Вот и слава Богу, гора с плеч. Ну, будет война, но не отвратительная же, как не была отвратительной война против абиссинцев.

Аддис-Абеба — о, лингвистические красоты! о, поэтические народы! — означает в переводе Свежий Цветок. И эта самая Аддис-Абеба лежит в развалинах, улицы завалены трупами, разбойники врываются в дома, насилуют и грабят, режут женщин и детей, а на город тем временем надвигаются войска маршала Бадольо. Негус бежал во Французское Сомали, оттуда на британском крейсере — в Палестину и на днях, в конце месяца, обратился к торжественному аэропагу Лиги Наций с вопросом: Что мне сказать моему народу? — но ответа не дождался, зато был освистан присутствующими в зале итальянскими журналистами, будем терпимы, известно ведь, что пыл патриотизма застит глаза и затемняет рассудок, и пусть первым бросит камень тот, кто никогда не впадал в подобные искушения. Аддис-Абеба объята пламенем, улицы завалены трупами, разбойники врываются в дома, насилуют и грабят, режут женщин и детей, а на город тем временем надвигаются войска маршала Бадольо. Муссолини возвестил: Это крупнейшее событие решает судьбу Эфиопии, а мудрый Маркони предостерег: Те, кто пытается отторгнуть Италию, впадают в опаснейшее из безумий, а Идеи намекнул: Обстоятельства побуждают нас пойти на отмену санкций, а «Манчестер Гардиан», орган британского правительства, подтверждает: Есть целый ряд причин, по которым колонии должны быть переданы Германии, а Геббельс решает: Лига Наций — хорошо, а эскадрилья бомбардировщиков — еще лучше. Аддис-Абеба объята пламенем, улицы завалены трупами, разбойники врываются в дома, насилуют и грабят, режут женщин и детей, а на город тем временем надвигаются войска маршала Бадольо, Аддис-Абеба объята пламенем, горят дома, разрушены святыни, разграблены дворцы, несется стон по стогнам городским, и в лужах крови лежат убитые младенцы. Но тень набегает на отчужденно-смутное чело Рикардо Рейса: откуда это все и далеко ли заведет? ведь газета известила меня всего лишь о том, что Аддис-Абеба объята пламенем, что разбойники грабят, режут, насилуют, а на город тем временем надвигаются войска маршала Бадольо, и ни слова не говорит «Диарио де Нотисиас» о младенцах, воздетых на копья, и что на улицах горящих враг, овладевший городом, бесчестил жен и дев невинных, равно как ни из чего не следует, что в Аддис-Абебе в этот страшный час два шахматиста играли в шахматы.

Рикардо Рейс взял с прикроватного столика «Бога лабиринта», да, это здесь, на первой странице: Тело, обнаруженное первым игроком, лежало, раскинув руки, на клетках королевских пешек и на двух следующих, ближе к позициям противника, левая рука — на белой клетке, правая — на черной,' и нигде больше в этой книге, ни на одной из прочитанных им страниц мертвых тел больше не попадалось, из чего можно заключить, что войска маршала Бадольо проходили не здесь. И положив «Бога лабиринта» туда, откуда взял, Рикардо Рейс сознает наконец, что же он ищет, и открывает ящик письменного стола, принадлежавшего некогда члену Кассационного Суда, ящик, где в былые времена лежали от руки написанные комментарии к Гражданскому Кодексу, и достает оттуда папку со своими одами, с тайными стихами, о которых он никогда не говорил Марсенде, с рукописными листками — тоже ведь в своем роде комментарии, ибо все на свете — комментарии — и которые однажды обнаружит Лидия, когда время изменится непоправимо, и утрата будет невосполнимой. Вот они замелькали перед глазами: Сплети мне венок из роз, Великий Пан не умер, С неба скрылась упряжка Феба, а вот и уже известное нам приглашение: Лидия, сядем рядом, будем следить за теченьем, это сочинено было в жаркий месяц июнь, и война была не за горами, Ничего в руках не держи, Мудр поистине тот, кто доволен театром жизни. Новые и новые листки летят, словно прожитые дни, покоится море, стонут ветры, всему в свой срок придет свой срок, достаточно лишь упорства послюненного пальца, ах, вот наконец и оно: Я помню повесть древнюю, как некогда война сжигала Персию, вот она, эта страница, эта и никакая другая, вот она, шахматная доска, а мы — игроки, я — Рикардо Рейс, ты — читатель мой, горят дома, разрушены святыни, но, если выточенный из слоновой кости король оказался под ударом, какое значение имеют плоть и кости сестер, матерей, детей, если наша плоть и кость обратились в скалистую глыбу, превратились в шахматиста и в шахматы. Аддис-Абеба в переводе значит Свежий Цветок, все прочее уже было сказано. Рикардо Рейс прячет стихи в ящик, запирает на ключ, пусть падут во прах города, пусть страдают народы, пусть иссякает свобода и пресекается жизнь, мы притворимся персами из той давней истории или — если примемся насвистывать — итальянцами, помните абиссинского негуса в Лиге Наций? — или португальцами, если начнем тихонько, в тон легкому ветерку, напевать, выйдя из дому, чтобы сказала соседка с третьего этажа: Доктор нынче в духе, а соседка с первого добавила: Отчего ж ему грустить, чего-чего, а больных всегда в избытке, каждый выносит свое суждение насчет того, что ему кажется, а не относительно того, что известно на самом деле, на самом же деле неизвестно ровно ничего, просто доктор со второго этажа разговаривает сам с собой.

Рикардо Рейс лежит в постели, правой рукой обнимая Лидию, их влажные от пота тела чуть прикрыты простыней, доктор — гол, служанка — в сорочке, взбитой выше талии, и оба уже не помнят, а может, поначалу и помнили, но быстро успокоились и забыли про то утро, когда он понял, что бессилен, а она в толк не могла взять, в чем провинилась, за что отвергнута. На заднем дворе соседки ведут двусмысленный диалог, многозначительно прижмуривают глаза, жестами договаривают то, что выговорить язык не поворачивается: Опять, Куда ж это наш мир катится, Ни стыда, ни совести, Я бы вот ни за какие коврижки, Не надо жемчуга и злата, и, раз уж прозвучала строчка из детской песенки, следовало бы допеть: Не надо шали шерстяной, И без богатства я богата, Когда мой миленький со мной, да, следовало бы, будь эти соседки не старыми бабами, желчными и завистливыми, а теми девочками в коротких платьицах, что когда-то давным-давно водили в саду хоровод и в невинности своей распевали эту песенку. Лидия счастлива — женщину, которая с таким удовольствием ложится в постель, не могут задеть ни злобные голоса с заднего двора — собака лает, ветер носит — ни злобные взгляды, получаемые при встрече на лестнице от лицемерных и добродетельных соседок. Вскоре ей придется встать и приняться за дела — перемыть накопившуюся с прошлого ее посещения посуду, выгладить простыни и сорочки этого лежащего в кровати человека, не знаю, право, как его назвать, не ведаю, кем я ему прихожусь, кто я ему — подружка? полюбовница? — да нет, ни то, ни другое, об этой Лидии не скажут: Лидия-то наша спуталась с Рикардо Рейсом или: Знаешь Лидию, ну, ту, которая живет с Рикардо Рейсом, а если когда-нибудь и зайдет о ней речь, то скажут так: Рикардо Рейс нашел себе отличную прислугу, для уборки, для готовки и для всего иного-прочего, хорошо устроился, недорого ему это обходится. Лидия вытягивает подогнутые ноги, приникает к нему, ловя последние миги тихого удовольствия, но: Жарко, говорит он, и она отстраняется, высвобождая его руку, потом садится на краю кровати, нашаривает юбку, пора за уборку, Именно в эту минуту он произносит: Завтра еду в Фатиму. Куда? — переспрашивает она, решив, что ослышалась. В Фатиму. Я думала, вы не из тех, кто совершает паломничество. Я еду так просто, из любопытства. Я никогда там не бывала, у нас в семье плоховато с верой. Это удивительно, пробормотал Рикардо Рейс, вероятно, желая тем самым сказать, что простонародью сам Бог велел быть богобоязненным, а Лидия не сказала ни да, ни нет, она уже поднялась с кровати, стала быстро одеваться и пропустила мимо ушей добавленное Рикардо Рейсом: Прогуляюсь, проветрюсь, потому что думала уже о другом: И надолго собираетесь? Да нет, туда и обратно. А где ж вы ночевать-то будете, там народу — море, говорят, что люди в чистом поле ночуют. Там видно будет, но от ночевки под открытым небом никто еще не умирал. Может быть, повстречаете барышню Марсенду. Кого? Барышню Марсенду, она в этом месяце тоже туда собиралась. А-а. И еще она мне сказала, что больше не будет ездить к доктору в Лиссабон, не помогает ей лечение, бедняжке. Ты, я вижу, в полном курсе ее дел. Нет, я только и знаю, что она собирается в Фатиму, а сюда больше не приедет. Тебе ее жалко? Она всегда была ко мне добра. Маловероятно, что я встречу ее в такой толпе. Все может быть: я вот, например, сижу у вас в спальне, сказал бы мне кто об этом — не поверила бы, а ведь вы, приплыв из Бразилии, вполне могли бы остановиться в другом отеле. В жизни всякое случается. Это — судьба. Ты веришь в судьбу? На свете ничего нет вернее судьбы. Кроме смерти. Смерть — это тоже часть судьбы, а теперь я пойду гладить ваши рубашки и посуду мыть, может, успею все же мать навестить, а то она все жалуется, что я ее забыла.

Откинувшись на подушки, Рикардо Рейс открыл книгу, но не Герберта Куэйна — сомнительно, что когда-нибудь он ее одолеет — а «Исчезновение» Карлоса Кейроса, поэта, который, распорядись судьба иначе, мог бы стать племянником Фернандо Пессоа. Еще минуту спустя он понял, что не читает, а смотрит на страницу, упершись взглядом в одну-единственную строчку, смысл которой внезапно стал ему невнятен: Удивительная девушка эта Лидия, говорит о таких простых вещах, но при этом постоянно создается впечатление, будто краешком приоткрывается что-то куда более глубокое — просто об этом она не хочет или не может высказываться, если бы я не посвятил ее в свое намерение посетить Фатиму, неизвестно, сказала бы она мне о Марсенде или промолчала бы, обуреваемая ревностью и досадой, которые успела обнаружить тогда, в отеле, и если бы речь зашла обо мне, любопытно бы знать, какие разговоры повели две эти женщины, постоялица и горничная, богатая и бедная, причем ни одна из них не подозревала бы другую или, наоборот, обе подозревали бы друг друга, ох, какие бы начались тут финты и финтифлюшки, околичности и недомолвки, тонкие намеки и таинственные умолчания, игры Евы с Евой, и вполне вероятно, что в один прекрасный день Марсенда сказала бы просто: Доктор Рикардо Рейс поцеловал меня, но дальше мы с ним не пошли, а Лидия так же просто ответила бы: Я с ним сплю, и он сначала переспал со мной, а уж потом поцеловал, и тут потекла бы беседа о том, насколько важны и что означают эти различия: Он целует меня только перед и во время, ну, сами знаете чего, и никогда — после. А мне он сказал: «Я поцелую вас», а о том, про что ты, я ничего не знаю, знаю только, что так делают, а что это такое — нет. Ну, барышня, вот выйдете замуж, будет у вас муж, тогда все сами поймете. А ты, если знаешь, скажи — хорошо это? Когда человек тебе нравится — хорошо. А он тебе нравится? Нравится. И мне нравится, но больше я никогда его не увижу. Могли бы пожениться. Боюсь, что если бы поженились, он бы мне разонравился. А я вот думаю, он всегда мне будет нравиться, и разговор на этом не обрывается, но собеседницы начинают говорить вполголоса, а потом и шепотом — вероятно, речь пошла о сокровенном, о потаенных ощущениях, до которых так падки женщины, и теперь уж и вправду Ева говорит с Евой, и Адам принужден удалиться, делать ему тут больше нечего. Рикардо Рейс встал с кровати, набросил халат, на языке более цивилизованных французов именуемый robe de chambre и, ощущая, как его полы поглаживают голые икры, отправился на поиски Лидии. Она гладила на кухне, сняв блузку, чтобы было попрохладней, и Рикардо Рейс, увидев, какая она белая и румяная, счел, что задолжал ей поцелуй, нежно обхватив за голые плечи, притянул к себе и медленно, с толком поцеловал, пустив в дело и губы, и зубы, и язык, так что Лидия с трудом перевела дух — впервые, с тех пор, как они познали друг друга, случился подобный поцелуй, и теперь, если доведется ей снова увидеть Марсенду, она может с полным правом сказать: А мне он не сказал Я тебя поцелую, а взял да поцеловал, то есть сначала взял, а потом поцеловал.

На следующий день и в столь ранний час, что Рикардо Рейс счел благоразумным завести будильник, он уехал в Фатиму. Поезд отправлялся с площади Россио в пять пятьдесят пять, но уже за полчаса до того, как подали состав, платформа была битком набита громко перекликавшимися людьми всех возрастов, которые тащили корзины, мешки, одеяла, бутыли. Перед Рикардо Рейсом, ехавшим налегке — из багажа у него был всего-навсего один чемодан — и озаботившимся приобретением билета с плацкартой в вагон первого класса, проводник снял форменную фуражку, так что путешественник усомнился в правоте Лидии, напророчившей, что ночевать придется в чистом поле, ничего, на месте разберусь, наверняка найдутся там удобства для приезжих и паломников, если те — не последнего разбора. И удобно усевшись у окна, оглядывает Рикардо Рейс пейзаж, полноводную и широкую Тежо, низины, кое-где еще затопленные, пасущуюся там и сям скотину, фрегаты, плывущие по блистающей скатерти реки, за шестнадцать лет он успел позабыть, как все это выглядит, и теперь новые картины лепятся к тем, что воскресают в памяти, словно он не далее чем вчера проезжал здесь, заслоняют их, совпадают с ними. На станциях и полустанках лезут в поезд новые и новые пассажиры, в третьем классе ни одного местечка нет еще с самого Лиссабона, люди, уподобляясь сельдям в бочке, теснятся в проходах, и, должно быть, уже началось вторжение в вагоны второго класса, скоро прорвется народ и сюда, и никакие протесты не помогут, ибо кто желает покоя и комфорта, пусть добирается до места назначения автомобилем. После Сантарена начинается долгий подъем до Вале-де-Фигейра, и, пуская длинные струи пара, пыхтя и отдуваясь под непосильной ношей, дыша натужно и тяжело, ползет поезд так медленно, что можно соскочить, нарвать цветов на лугу, в три шага догнать свой вагон, вспрыгнуть на подножку. Рикардо Рейс знает, что из всех его попутчиков, только двое едут дальше Фатимы. Богомольцы говорят про обеты, отстаивают свое паломническое первенство: один утверждает, быть может, не привирая, что последние пять лет бывал в Фатиме ежегодно, а кто-то клянется, должно быть, бахвалясь, что совершает уже восьмую поездку, считая эту, и даже странно, что никто еще не похвастался личным знакомством с сестрой Лусией, а Рикардо Рейсу эти диалоги напоминают мрачные откровения больных в ожидании приема. На станции Мато-де-Миранда, где поезд, хоть и не принял новых пассажиров, неизвестно почему задержался, далеко окрест разносилось пыхтение паровоза, и умиротворение витало над оливковыми рощами. Рикардо Рейс опустил окно, выглянул наружу. Женщина преклонного возраста, босая, одетая в темное, обнимала худенького мальчугана лет тринадцати, говорила ему: Сыночек мой дорогой, они ждут, когда поезд тронется, и можно будет перейти через пути, а в Фатиму не едут, старушка встречает приехавшего из Лиссабона внука, а что говорит ему «сыночек», так это всего лишь свидетельство той любви, выше которой, как уверяют знатоки нежных чувств, нет ничего. Послышался свисток начальника станции, паровоз загудел, запыхтел — пф, пф, пф — сначала с расстановкой, а потом все чаще и чаще, теперь дорога ровная, и кажется, будто едем мы скорым. Утренняя свежесть возбуждает аппетит, и вскрываются первые корзинки, хотя до обеда еще так далеко. Рикардо Рейс сидит с закрытыми глазами, покачиваясь, как в колыбели, в такт вагонной тряске и видит сон, проживая с полным напряжением чувств все его перипетии, но, проснувшись, не может вспомнить, что же ему снилось, зато спохватывается, что не сумел — не представилось возможности — предупредить Фернандо Пессоа о своей поездке в Фатиму, и что же подумает он, появившись в доме и не застав там хозяина, не решит ли, что тот вернулся в Бразилию, не сказав перед последней разлукой ни слова на прощанье. Потом выстраивает он в воображении своем целую сцену, где главная роль отдана Марсенде: вот она стоит, преклонив колени, стиснув ладони, переплетя пальцы, так что правая рука поддерживает левую, мертвым грузом висящую в воздухе, проносят мимо образ Пречистой Девы, но Марсенда не замечает чуда, не удивляется ему, слаба в ней вера, и тогда подходит Рикардо Рейс к Марсенде, уже поднявшейся с колен, и двумя сложенными пальцами, указательным и средним, прикасается к ее груди, к тому месту, где сердце, больше ничего не нужно, и: Чудо! Чудо! — кричат паломники, позабыв про собственные недуги и хворости, им довольно и чуда, случившегося с кем-то другим, и вот уже льется поток — кого на носилках несут, кто сам ковыляет — увечных, калечных, расслабленных и параличных, чахоточных, чесоточных, бесноватых и слепых, толпою окружающих Рикардо Рейса, молящих его еще раз проявить милосердие, а Марсенда, отделенная от него этим морем голов с распяленными воющими ртами, машет ему — машет, вообразите, обеими руками — а помахав, исчезает, тварь неблагодарная, получила свое и пошла себе. Рикардо Рейс открыл глаза, не веря, что заснул, спросил у соседа: Сколько нам еще? — а тот отвечает: Почти приехали, а вы спали, и крепко так.

На станции Фатима поезд опорожнил нутро. Толкались локтями богомольцы, издалека почуявшие благоухание святости, перекликались родичи, в суматохе растерявшие друг друга, и станционная площадь стала подобна военному лагерю, взбудораженному командой «в ружье!». Большинство совершит двадцатикилометровый переход до пещеры, именуемой Кова-да-Ириа, пешком, другие же — те, кому такие подвиги не под силу, у кого дыхание покороче, кто на ногу нетверд — вереницей поползут к автобусам. Солнце с безоблачного неба светит ярко, греет жарко. Рикардо Рейс отправился на поиски пропитания. Кругом в изобилии снуют бродячие торговцы, предлагающие пирожки и творожники, печенье, сушеные фиги, воду из кувшинов, фрукты по сезону, груды кедровых орешков и миндаля, и семечек, и зернышек люпина, однако нет ничего, что заслуживало бы гордого имени ресторана, а есть лишь немногочисленные и мерзкого вида забегаловки, битком набитые харчевни — если и втиснешься, как следует запасись терпением, прежде чем добудешь вилку, нож и тарелку с чем-нибудь съестным. Впрочем, могучий прилив духовности, осенявшей здешние места, сыграл на руку Рикардо Рейсу: нашлись, как ни странно, посетители, которые при виде представительного, по-городскому одетого господина, протолкнули его с грубовато-добродушной непосредственностью вперед, и вот благодаря цивилизованному его облику перепало ему скорее, чем он надеялся, приправленной маслом и уксусом жареной рыбки с отварным картофелем, а потом еще и яичницы-болтуньи, ибо для прочих изысков не было у него ни времени, ни терпения. Он выпил вина, которое вполне могло бы оказаться церковным, вкусил доброго крестьянского хлеба, сырого и тяжелого, и, поблагодарив новых знакомых, вышел, озаботившись теперь разрешением проблем транспортных. Бешеная сутолока на станционной площади слегка, как показалось ему, улеглась — очевидно, пока не прибыл с юга или с севера очередной поезд — но поток пеших богомольцев не иссякал. Хрипло прогудел автобус, оповещая, что есть еще свободные места, и Рикардо Рейс подбежал, вскочил, пробрался, перешагивая через наваленные в проходе корзины, скатанные циновки и одеяла, отвоевал себе кусочек незанятого сидения, и для человека, занятого процессом пищеварения и разморенного зноем, все это было непросто и требовало усилий изрядных и даже чрезмерных. Автобус, немилосердно тряся и встряхивая своих пассажиров, тронулся и покатил, вздымая клубы пыли, по окаянной, гравием крытой дороге. Сквозь грязные стекла едва можно было различить пейзаж, волнистый и бесплодный, а кое-где — и диковатый, как в дремучем лесу. Водитель сигналил беспрерывно, оттесняя паломников на обочины, отчаянно вертел рулем, объезжая рытвины и выбоины, и каждые три минуты звучно и смачно сплевывал в открытое окно кабины. Дорога же являла собой разворошенный людской муравейник — шли колонны богомольцев, ползли — каждая в своем темпе — запряженные волами повозки и телеги, а иногда проскакивал, сдержанно рыча, роскошный лимузин с шофером в форменной тужурке и фуражке, провозил престарелых дам в черном, коричневато-пепельном или темно-синем, солидных, в строгих костюмах, господ, хранивших на лице сосредоточенное выражение, присущее лишь тому, кто сию минуту пересчитал деньги и обнаружил малость лишку.

Разумеется, наблюдать такие картины можно лишь в те минуты, когда стремительный автомобиль притормаживает, не в силах пробиться сквозь запрудившую шоссе густую толпу богомольцев во главе с приходским священником, который торит и указует им путь как в фигурально-духовном, так и в прямо-материальном смысле слова, заслуживая всяческих похвал за то, что несет все тяготы и глотает пыль наравне с паствой своей, постукивающей копытцами по неровной щебенке. Впрочем, большинство босиком. Кое-кто держит над головой раскрытый зонт — чтобы темечко не напекло, ибо люди, склонные к солнечным ударам и обморокам, встречаются и среди простонародья. Вразброд и вразнобой звучат песнопения, пронзительные голоса женщин тянут бесконечную, хоть пока еще и бесслезную жалобу, а мужчины, которые, за редкими исключениями, не помнят слов, лишь подтягивают, басовито подхватывая гласные, а большего от них и не требуется, пусть делают вид, будто участвуют. Там и тут видны паломники, присевшие в тени заморить червячка, набраться сил перед последним отрезком пути, пожевать хлеба с колбасой, звенышко вяленой трески, сардинку, изжаренную дня три тому назад в далекой деревне. Подкрепившись, вновь выходят на дорогу, женщины несут на голове корзины с провизией, то одна, то другая на ходу кормит грудью младенца, и все окутаны облаком пыли, взметенной проехавшим автобусом, однако никто не обращает на это ни малейшего внимания, никто не ворчит, вот она — привычка, вторая натура, седьмая шкура, и пот ручьями течет по лбу, прочерчивает дорожки на пропыленных щеках, тылом ладони утрется паломник — и без толку, даже еще хуже: была грязь, а стала просто-таки короста. От зноя темно-багровыми делаются лица, но женщины не стягивают платки с голов, мужчины не снимают толстые суконные пиджаки, не расстеги-вают воротнички, в бессознательной памяти этого народа накрепко засели обычаи пустыни, по-прежнему верит он — что спасает от холода, то и от жары спасет, и потому-то кутается, закрывается весь, словно прячется под одеждой. Там, где дорога делает изгиб, под деревом собралась кучка людей, слышны крики, женские рыдания, виден распростертый на земле человек. Автобус замедляет ход, чтобы пассажиры могли разглядеть происходящее, но Рикардо Рейс говорит, кричит водителю: Остановите, надо узнать, что с ним, я врач! Возроптавшие — вероятно, это те, кто стремится как можно скорее прибыть в край, где явлено было чудо — быстро замолкают, устыдясь перспективы если не оказаться, так показаться бесчеловечными. Рикардо Рейс выходит из автобуса, протискивается сквозь небольшую толпу, становится на колени прямо в пыль рядом с лежащим, прикладывает пальцы к сонной артерии, убеждается, что он умер, и говорит: Он умер, и, видит Бог, не стоило останавливать автобус для того лишь, чтобы произнести эти слова. От них плач и стенания возобновляются с новой силой, ибо родня у новопреставленного многочисленна, и лишь вдова — старуха, выглядящая еще старше, чем покойный ее старик, у которого теперь нет возраста — глядит на него сухими глазами, только губы дрожат, да пальцы теребят бахрому шали. Двое мужчин лезут в автобус, чтобы, доехав до Фатимы, сообщить о смерти властям — пусть распорядятся забрать тело с обочины и предать его земле на ближайшем кладбище.

Рикардо Рейс возвращается на свое место, оказываясь в перекрестье устремленных на него взглядов и в центре всеобщего внимания — сеньор доктор в нашем драндулете, повезло нам с таким попутчиком, хоть на этот раз проку было от него немного, всего лишь засвидетельствовал смерть. Новые пассажиры поведали всем желающим слушать, что старик был уже очень болен, ему бы дома сидеть, а он — ни в какую, не возьмете, говорит, меня с собой — повешусь на кухне, вот и помер вдали от дома, своей судьбы никто не избегнет. Рикардо Рейс покивал в знак согласия, но никто этого не заметил: да уж, судьба, будем надеяться, поставят под этим деревом крест в назидание будущим богомольцам, пусть хоть «Отче наш» прочтут за упокой души того, кто помер, не испо сдавшись, не причастясь святых тайн, но сейчас уже, конечно, в царствии небесном, путь его туда начался с той минуты, как он вышел из дому. А если бы звали этого старика Лазарем и появился бы из-за поворота дороги Иисус Христос, направляющийся в Кова-да-Ирию поглядеть на чудеса, он бы, благодаря большому опыту и долгой практике, все понял сразу, с первого взгляда, протиснулся бы через толпу зевак, а того, кто воспротивился бы, спросил: Да ты знаешь, с кем разговариваешь? — и подойдя к бесслезной старухе, сказал бы: Предоставь это мне, и вот делает еще два шага вперед, осеняет себя крестом, будто предчувствуя свой собственный, и, само собой разумеется, что раз уж он стоит здесь, среди нас, то еще не распят, и возглашает: Лазарь, встань и иди! — или как там? — Лазарь, иди вон! и усопший поднимается с земли, обнимает жену, теперь-то уж давшую волю слезам, и все возвращается в первоначальное состояние, так что, когда через небольшое время подкатит, чтобы забрать труп, телега с санитарами и представителем власти, едва ли кто в толпе удержится от вопроса: Почему ищете вы живого среди мертвых? — и от того, чтобы добавить: Его нет здесь, ибо воскрес он. В Кова-да-Ирии при всех стараниях ни разу не происходило ничего похожего.

Ну, вот и добрались. Автобус останавливается, в последний раз стреляя выхлопами, радиатор кипит, как котел в преисподней, пассажиры выходят, а когда шофер, обернув руки ветошью, отвинчивает крышку, в небо ударяет столб пара, воскуряя этакий фимиам механики — солнце шпарит так неистово, что немудрено, если в голову полезет всякая чушь. Рикардо Рейс присоединяется к потоку богомольцев, воображая, как выглядит это зрелище с небес: текут вереницы муравьев на все четыре стороны света — четыре основные и Бог знает, сколько побочных — расползаясь по местности исполинской звездой, и то ли эти мысли, то ли раздавшийся рокот заставляют его поднять глаза, подумать о горних высях, о взгляде с птичьего полета. Там, в поднебесье, закладывая плавный вираж, ширяет аэроплан, разбрасывая листочки бумаги — тексты ли молитв, записочки ли от Господа Бога с извинениями за то, что сам сегодня быть не сможет и потому прислал вместо себя Сына Своего Возлюбленного, который и так уже успел сегодня свершить на повороте дороги чудо не из последних, бумажки же плавно опускаются, кружась в безветрии, и богомольцы задирают голову к небу, жадно тянут руки, ловят листки — белые, желтые, синие, зеленые — где, может статься, начерчен кратчайший путь до райских врат, а, ухватив, растерянно вертят в руках, не зная, что с ними делать, ибо большинство в этом мистическом скоплении народа грамоте не знает, и некто спрашивает Рикардо Рейс, по виду его догадавшись, что уж он-то умеет читать: Сеньор, чего тут написано, а? — и Рикардо Рейс отвечает: Это реклама фирмы «Бовриль», а тот, взглянув недоверчиво, складывает листовку вчетверо, засовывает ее в самый глубокий внутренний карман пиджака, недаром же говорится: «Подальше положишь, поближе возьмешь», бумажке же, шелковистой и тонкой, всегда найдется употребление.

Море людей. Вокруг огромной, вогнутой пустоши стоят сотни палаток, под парусиновыми сводами которых нашли приют тысячи паломников — висят над костерками кастрюли и котелки, сторожат пожитки собаки, плачут дети, не упускают своего — да и вообще ничего — мухи. Рикардо Рейс с чемоданом в руке пробирается меж рядами палаток, пребывая в некотором ошеломлении от этого двора чудес, размерами приближающегося к городу — натуральный цыганский табор с неимоверным количеством телег и мулов и ослов с израненными — оводам на радость, слепням на утешение — спинами. Он не знает, куда приткнуться, где обрести кров, пусть хоть такой вот, ненадежный и парусиновый, и ведь ясно уже, что нет здесь в округе меблированных комнат или пансионатов, не говоря уж о гостиницах, сейчас даже угол не снять — все заказаны заблаговременно, Бог знает, когда. Ладно, будем надеяться, что все тот же Бог не выдаст. Солнце палит, до вечера еще далеко, и непохоже, что он принесет прохладу, но ведь не за удобствами приехал в Фатиму Рикардо Рейс, а чтобы встретить здесь Марсенду. Чемодан у него — нетяжелый, там лишь кое-какие туалетные принадлежности, бритва, мыльный порошок, помазок, смена белья, пара носок, да грубые, на толстой подошве башмаки, и, кстати, сейчас самое время надеть их, чтоб не причинить непоправимый ущерб тем, в которых бродит он сейчас. Марсенда, если она и в самом деле щесь, уж, конечно, находится не в палатке, дочке видного нотариуса из Коимбры пристали иные пристанища, но — какие и где? Рикардо Рейс отправился на поиски больницы, нашел и, горделиво отрекомендовавшись врачом, проник, двинулся сквозь сумятицу и толчею: повсюду — во всех палатах и коридорах, на полу, на носилках, на соломенных тюфяках — лежали вповалку больные, но от них-то шуму было меньше всего, это читаемые родственниками молитвы производили постоянный жужжащий гул, прорезаемый время от времени душераздирающими стонами, криками, призывами к Пречистой Деве, и хор голосов то вдруг усиливался, делаясь оглушительным, то вдруг стихал, превращаясь — правда, ненадолго — в монотонное бормотание. В больнице было не больше тридцати коек, больных же — душ триста с лишком, и каждого надо устроить в соответствии с тяжестью и характером заболевания, десятерых приткнули как придется, и, чтобы пройти, посетители должны, высоко задирая ноги, перешагивать через них, но вот что интересно — никто сегодня не думает о сглазе или порче, перешагнул, навел порчу, так теперь шагни обратно, снова переступи через меня, только в другую сторону, вот и все, вот и снялась порча, ах, как славно было бы, если бы все беды можно было извести таким простым способом. Марсенды здесь нет, глупо даже рассчитывать, что она окажется в больнице, она же — не постельная, не лежачая, а больна у нее рука, но если держать ее в кармане, и не заметишь. Снаружи не жарче, чем внутри, а солнце, к счастью, не смердит.

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...