Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Сегодня будем ловить облака




МАТЬ

 

Но главная в моей поэме — мать,

мать, матерь человеческая, māte.

И вас однажды истина пронзит:

 

есть в мире круг, круговорот — он вечен:

все странствия описывают круг,

чтоб вновь к истоку, к матери вернуться.

 

Пойдешь ли за крапивницей, шмелем,

за иволгой своею — все вернется

к истоку, к матери. Во все концы земные

ведут пути. Искомое искать,

желать желаемое, убиваться

по всем навек недостижимым целям.

Ты ищешь истину и постигаешь тайну,

а это — матерь человеческая, мать.

 

Что не понять, то можно ощутить —

сквозь пульс счастливого живого тела.

Я все давно забыл: тепло груди

и тот родимый материнский запах.

Но позже в карнавалах и толпе,

в святилищах я обостренным зреньем

невидимое видел — ту округлость

в дыханье женском, в жесте незаметном,

в подушке, в одуванчике — округлость.

 

Что не по разуму — на то догадка.

Идут под вечер женщины из бани:

мать впереди, подобно старой доброй

квашне. Она пуста, но чудо

таится в ней, как будто поутру

вновь хлебы печь и хлебный дух творить.

 

За нею средняя сестра, пион цветущий,

где в лепестковой тьме тоска ночная,

сегодня снова распахнет окно

и станет в ночь глядеть и сдержит слезы.

 

За ней сестра на выданье, постарше,

она не стерпит мужа-слабака,

сама и ждет, сама и выбирает.

Достанется избраннику ее.

 

В глазах у Илдзе — птицы луговые.

Полюбит так полюбит. И в лохмотьях.

Да бархатом покажутся они.

 

 

* * *

 

И смысл и суть моей поэмы — мать.

В младенчестве мы с млека начинаем,

чтоб в старости вернуться к молоку

и дольше жить. Так человек научен.

 

Глядите — мудрость в нас от молока.

Посредственность — от скудости молочной.

 

Все оттого — и войны и убийства, —

что на земле нехватка молока.

Жить сосунком при матери — доколе?

Сын в мир пошел, чтоб пищу добывать.

Беречь и взращивать — он не умел,

однако был хитрей других зверей

стал кормиться на земле убийством.

 

А ныне душегубство — ремесло.

 

Вот, скажем, остров, лось и человек.

Но у меня есть десять тысяч братьев,

и у соседа десять тысяч братьев,

а лосей тысяча. Не поделить.

 

И порешил король: делить не надо,

а надо сократить наполовину

число соседских братьев, очень просто.

Но те не захотели умирать.

Так началась война. Все из-за мяса.

 

А в старости, устав в кровавых битвах, —

шрам на лице да орден на груди —

содой вояка к матери вернулся,

и врач ому лекарство прописал:

парное молоко и мед пчелиный.

 

Содой вояка к матери вернулся

за молоком.

 

У матери ни орденов, ни славы.

Всю жизнь траву таскала по охапке

с обочины, с опушки да с болотца.

Мать собрала на стол — домашний сыр,

и масло свежесбитое, и сливки.

— Ешь. А к зиме у нас теленок будет.

 

Сын думал — это благодарность, знак.

Он матери помог сберечь корову

тем, что убил несчетное число

коров в иной земле, в иных селеньях.

А мать? Мать, дура старая, сказала:

— Как хорошо, ты дома. Не убий.

 

Да, мать стара, ей не понять. Откуда?

Виной всему однообразный труд,

ум деревенский как бы ограничен.

Привыкла разговаривать с коровой,

с собакой, со щавелевым листком

и мелкоцветной розой у порога.

Вояка же рассчитывал на масло.

 

 

* * *

 

Вернее, вот начало поэмы —

у меня молоко на губах не обсохло.

Я не чувствовал себя виноватым,

и меня побили.

 

Они закололи олениху,

из сосков еще молоко сочилось,

выше сил моих было есть это мясо,

и меня побили.

 

Причащаются верующие,

они соучастники, общий их долг —

на крови, из-за крови,

ради крови Иисуса.

 

Объявляет вендетта

кровомщение кровообращением.

 

Я говорю о молочном братстве,

я сознаю ответственность

за своих побратимов молочных.

 

Молокосос мальчишка в мир является чистым,

ему хвастаться перед миром нечем,

у него молоко на губах не обсохло —

молокосос.

 

Молокосос уцепился и держится —

чист еще материнским достоинством,

честен еще материнской честностью.

 

— Назови старушку эту каргой!

Назови, назови! —

А он — не может.

Молокосос.

 

 

* * *

 

Давным-давно приметил я ее —

младенческая первая догадка

о чем-то, что скрывают от меня.

 

Она была, как озеро, красива —

соседка. И, бывало, поиграть

своими пальцами мне позволяла.

 

И я гадал: а вдруг она мне мать?

Мать, та, что дома, баловать не стала б,

возможно, я чуть-чуть ей надоел.

Соседка — та сажала на колени

и позволяла пальцами играть.

 

Я как репей цеплялся за нее

(своих детей соседка не имела).

Сидел я на коленях, как в гнезде,

и чувствовал тепло груди затылком.

 

И нравилось мне, как она дышала,

однажды показалось мне — тону,

почудилась бездонная трясина,

где клюквенные кочки, зыбкий мох,

и в страхе я за юбку ухватился.

 

Но снова затвердел ее живот

и выдохнул меня в мой мир обратно,

И я уснул, как в лодке золотой,

для верности за палец ухватившись.

 

Я после песни пел и сочинял

мелодию и ритм — и все о лодках.

...Лети, лодочка, по волнам

к дочери хлебопашца...

Откуда это песня? Я не знал,

из забытья, прапамяти, из детства,

моя, ее? Так и осталось тайной.

 

 

* * *

 

Да, это, понял я, была мадонна.

Я совершил открытие не первый.

Увидел на картине богоматерь

с младенцем на руках и ореолом

вкруг головы... И мой затылок вспомнил

тепло ее груди. Да, я узнал.

Глядел на холст, глядел на эту руку,

почти как у соседки, думал я,

прекрасны были руки у мадонны.

 

Соседка уезжала навсегда.

И где-то у порога на прощанье

прижала крепко голову мою

так, что теперь я чувствую всей кожей

глубинное тепло ее бедра.

Минули годы, это повторилось.

(Но это все совсем другой рассказ.)

 

А бабушка, когда закрылась дверь,

Не то себе, не то всем нам сказала:

— Добром она не кончит: всякий с ложкой

в кадушку с маслом так и норовит.

 

Зачем я вам рассказываю это?

 

Потом я много раз встречал ее,

но мельком, каждый раз в ином обличье.

Прекрасны были губы и глаза,

но тяжело, с трудом она ступала,

и я страдал — нет крыльев у нее.

 

То вдруг явилась в платье мотыльковом

с походкой скрипки. Но в какой-то миг

душа ее заржала кобылицей.

Оторопел я и метнулся прочь.

 

Что с ними? Будто у звезды, у каждой

своя ущербность. Та на перекрестках

поизносилась. Эта все пеклась,

чтоб грудь была высокой, но дышала

с трудом и сипло. Мертвенность румян

на плесневелых поистертых плитах!

 

Я знал ее — отрывочно и дробно,

и не было ни времени, ни сил

сложить осколки. Но жила догадка,

что целое на свете существует.

 

НЕЗРИМЫЙ ЗНАК ДОСТОИНСТВА

И СИЛЫ

 

 

* * *

 

Я встретил осенью ее на рынке.

Базар осенний — полная корзина

сухого солнца и пахучих яблок.

В одно мгновенье я узнал ее,

незримый знак достоинства и силы.

Бывают деревенские дома,

с порога вам внушающие веру.

Все — прочно, связно, верно и не зыбко.

 

И с детских лет надежности печать

на человеке, что отсюда родом,

умеет он не путаться в ногах

и на ноги другим не наступает.

 

Я понял все по одному движенью,

она, усевшись, провела рукой

по сборкам и застежкам — все ль в порядке,

мгновенное касанье—боже мой! —

шепнул я и от радости внезапной

и чистой вдруг невольно рассмеялся.

 

Я стал ходить за нею по пятам,

шаги ее и жесты повторяя.

 

Мы с нею встали в очередь за квасом,

пластинки покупали и расческу,

потом ботинки (но кому? мужские?).

Я принялся внимательно считать

ее покупки (да, зачем тетради?),

и вдруг в душе на дне возникла боль.

 

С ней были нитью связаны одной

чужие, незнакомые мне люди.

Ах, вечно так — слепой подле слепого,

и у нее, наверно, свой слепец!

 

Но вдруг, мой взгляд почувствовав затылком,

она заторопилась. Я за ней.

 

Какой магнит влечет ее домой,

кто ждет — возникнет легкая походка,

засветится во тьме льняная прядь,

кто приковал невидимою цепью

какой-то лучик от ее сиянья

к свекольной борозде, и к очагу,

к корыту, что, визжа, болтушки просит?

Пора, пора! Торопится она

и убыстряет шаг. Я поспеваю.

Скорей — и вот она среди своих

очнулась на автобусной стоянке,

и, дух переведя, метнула взгляд

из-под ресниц, и тихо прошептала,

как будто про себя: — Ну глупый, глупый...

 

И я стоял в сторонке неподвижно,

пока автобус скрылся. Городок

булыжным цветом цвел и цветом сливы,

и башня церкви устремлялась ввысь

в такую бездну, что щемило сердце.

Всех тянет вниз, к земле: струится дождь,

гвоздь падает из рук, с макушки волос,

внизу в лощине иволга кричит,

а ласточка ей в небе вторит эхом.

И долго я стоял, смотрел на шпиль,

угадывал, как зной ползет по меди.

Кузнечики трещали меж камней,

а в поднебесье, в сини плавал ястреб.

— Эй! Здравствуй, друг! По золотым полям

ползет автобус.

—Ну и что такого?

— Да ничего.

Но все же с высоты

приметь тот путь, тот дом, запомни, сколько

друзей в дому и на дворе собак.

 

Все это прошлой осенью случилось.

А ястреб мне рассказывал всю зиму.

 

 

* * *

 

В чащобе Ригведы я встретил святого,

избранника — так пожелала корова.

Была она властною дочерью божьей

и стала коровою прекраснокожей.

Зачем — я не понял всего до конца,

наверное, чтоб обольстить мудреца.

Ни встарь, ни теперь не находят ответа,

сплошная загадка история эта:

 

и там полубоги — и там полулюди,

и был их союз необычен и чуден:

сын матери смертной — век краток его,

коль мать божество — то и сын божество.

 

Его молоком одаряла корова,

он жертвовал небу и млеко и слово.

 

Священной коровы достойный удел

в том уединенье святой разглядел.

Он книги творил, а она молоко,

желанья его узнавала легко

и волю его исполняла мгновенно —

священна корова и благословенна.

 

(О Индра, мне тоже корову такую!

Подай мне надежду, живу и тоскую!)

 

Случилось, что кончилась божья охота,

служители Индры скакали с болота —

могучие васы. А с ними их жены:

— Чья это корова? — И взгляд пораженный.

Ответил старейший на все их расспросы:

 

— В сосках той коровы небесные росы,

не знает, кто пил это дивное млеко,

ни зла, ни завиды, ни боли от века.

 

Молочную струйку губами лови —

и юность вовек не погаснет в крови.

 

Пустилась одна из супруг в рассужденья:

— Не мне, я небесного происхожденья,

и я обойдусь, но подруге, товарке —

мечтает она о подобном подарке.

 

(О Индра, неужто с поспешностью рабьей

ты, светоч, потворствуешь прихоти бабьей?)

 

Но муж ее Дьяус преглупую речь

прервал: — О, корову ту должно беречь

и к вздорным словам относиться сурово!

Потомок Варуны — владелец коровы,

достойнейший ришу, мудрейший поэт,

отшельник. И в силе высокий запрет —

никто ему зла причинить не посмеет.

Молчи же! Он дар необычный имеет.

 

Он видит, что есть. А что было, он знает.

И знанье в единое слово сгущает.

Хранит, собирает и пестует свет.

Кто тронет его — тем прощения нет.

 

(О Индра, непрочно под небом житье,

надеялся я на признанье твое.)

 

Но как ни рядили, но как ни карали —

коварные васы корову украли.

 

(Ты слуг своих разумом, Индра, обидел...

Несчастье случилось, я это предвидел.)

 

И праведный гнев овладел мудрецом,

он молвил бесстрашно и с темным лицом:

— Вы воры, вы скверна, отныне и впредь

вам мною в бессмертье отказано — смерть!

Вы заново в мире — пусть будет наука —

у матери смертной родитесь — и в муках.

С невечною кровью в невечной пыли

ты смертным придешь — и исчезнешь с земли...

 

Мой разум к подобному чуду готов:

рождались от ветра, богов и коров

 

и там полубоги — и там полулюди,

и был их союз необычен и чуден:

сын матери смертной — век краток его,

коль мать божество — то и сын божество.

 

Но не потому я внимал изумленно

словам: полубог полетел с полутрона.

Нет, только одно говорило о чуде —

богов стихотворец свергает и судит.

Кто дал ему право великой досады?

Молчанье. Лишь вечностью — «Упанишады»,

что тот стихотворец в лесу сочинил,

но тайны своей до конца не раскрыл.

 

(О Индра, родиться бы от дуновенья,

от ветра: я помню свое назначенье —

сквозь лес человеческий —

в чащу дерев,

 

где копят и пестуют мудрость.

Да гнев и к полувладыкам и к полубогам.

 

О, будь мне, Корова, Хранящею — там.)

 

*

 

Что значит — в городе захотеть молока? —

Измученного узника в тюрьме Тары.

Как Брут грубо работает Брутто,

Нетто — всего лишь среднее разбавленное.

Не то я хочу.

Не то.

 

*

 

Dukte — в древней древности — дочь,

с корнем действия dub —

доящая, доярка, duhitar, дочка, дщерь.

 

Dukte пьет молоко,

mlk, malko — млеко

из соска коровьего, из кувшина.

 

Древнерусское «мълзти» — сбивать масло,

старославянское «млъсти» — доить,

у сербов муза — дойная корова.

 

Andža, Andžs — имена латышские,

anktan — прусское масло,

потрескивает на камне санскритское

жертвенное масло — andžja.

 

Санскритская древняя ašva

жеребенка кормит молоком у литовцев,

прусское молоко кобылье — asvinan.

 

А санскритский конь ašvas

растворился в безвестье,

но остались следы и знаки:

 

острый, быстрый,

в латышских говорах ašvis

непоседа, сорвиголова — aštrs.

 

Что это все означает?

Вероятно, природа

доверяет женской линии

и хранит имена ее, не позволяя остыть.

 

Мать, māte, mutter,

mater — вечное слово.

 

 

* * *

 

А ястреб мне рассказывал всю зиму.

 

 

MATER

 

 

Я хочу молока!

Материя, пообещай сохранить

мать!

Мадонна Земля, пообещай сберечь

Мадонну — мою мать.

Пусть в Зёмгале моя мать как муравьиха снует.

Земля, пощади мою мать жемайтийку.

 

Радуйся, брат мой. Лиго уже у ворот.

Бей, Янис, в медные барабаны, сохрани,

Земля, мою мать индианку

и всех моих меньших и младших в одуванчиках

млечных, в молочае

напои молоком!

Обожжено мое горло окислами,

напои молоком!

 

*

 

Матерь Яниса:

Матерь sieru —сыр творила,

круглый с девятью углами.

 

Что ни слово, то загадка

в этой древней-древней тайне.

 

Матерь Яниса спросил я:

почему их ровно девять?

 

Матерь Яниса сказала:

отчего — и не припомню.

 

Может, ведают литовки,

ведь у них такой же sūris.

 

Мать литовская сказала:

только пруссы знают тайну.

 

Матерь пруссов знала тайну.

Но ни слова не сказала,

не промолвила ни слова

мать, пронзенная мечом.

 

*

 

Матерь Пчёл:

И когда наступает срок

и я, молочка напившись, взлетаю,

ввинчиваясь в небеса,

трутни гонятся тучей за мною

и умирают на первой версте.

Род трутней хлипок,

а мне нужны крепкие дети.

На высоте двух километров

осталось всего лишь четыре трутня.

Выше лететь мне нельзя:

их хватит инфаркт,

они осыпаются с неба,

и я останусь одна.

Нет, выше лететь мне нельзя, о

сталось четыре сильнейших,

а из сильнейших сильнейший

один.

 

Мой первый мускул,

мой первый мускул глотания помнит

усилие первое — первый глоток молока.

Усилие — кричу от голода,

усилие — кричу от страха.

Материнская грудь меня научила — желать.

 

*

 

Соседская мать:

Соседская мать захворала,

родных у нее не осталось,

одна корова,

пришла пора прощаться с коровой.

 

Соседка медлила, не могла, и все тут,

не сдавала, не продавала.

Нигде, никогда, никого

она в своей жизни не предавала.

 

*

 

Мать с детьми от многих мужей:

Все они

родились в свободной любви

от меня,

от матери осмелившейся.

Я выбрала в этом мире

лучшее, что есть у него —

детей. Мужья —

зануды и трусы, к тому же их нужно

носить на руках.

Единственное, что умеют, —

зажигать бенгальский огонь.

О Земля, защити

мать — единую вечную цель,

куда летят все пули, все стрелы,

куда идут все искатели.

Кто ушел от матери

в мир на поиски счастья,

на край света пришел, обогнул, вернулся

и снова нашел и открыл

мать

и ничто другое.

 

*

 

Матерь Шмелей:

Отработают лето свое шмелиные дети

и улетают пастись в садах неземных.

Скорчись, свернись клубочком

и сохрани в глубине тепло;

весной

ты кладку начнешь, не раньше,

весною, не раньше.

Мать на свете живет не дольше, чем дети.

Матерь Шмелей живет еще одну жизнь —

зиму.

Земля, когда ты тонула,

мы нашли спасение в матери.

Мать — Ноев ковчег,

откуда мы снова выйдем и землю заселим

после грядущих потопов.

 

*

 

Мать — Узница концлагеря:

В холодном поту на студеном ветру метался огонь.

В последнем жару последним движеньем

от ветра свечу заслонила

чья-то ладонь.

И все они умерли, все, и в бараке

на сквозняке мы остались вдвоем —

я и свеча. И я не посмела уйти

и себя превозмочь.

 

Мать не смеет уйти

до того, как умрет фитиль.

Вечно бодрствуют у свечи

Мать и Ночь.

 

АПРЕЛЬ

 

* * *

 

земля в дымке

в весеннем тумане

жаворонок тянет

травинку к солнцу

 

в земле по уши

в пару в прели

апрель

я живо одежку навыворот

(вовнутрь пуговицы.)

 

такой вот оборотень-выворотень

изнутри на пуговицах

оборачиваюсь оглядываюсь

земля в дымке

 

такой вот шиворот-навыворот

озираюсь опоминаюсь

земля в дымке

в синеве в тумане

 

круг по пашне — трактор

круг по небу — солнце

искры в струе студеной в трубе медной

да в очках (бабушка семенит по тропинке)

 

оборачиваюсь

гляжу земля поворачивается

пласт земной переворачивается

а я снаружи да с изнанки

я поворот

и земля оборот

и я снаружи

да с изнанки

 

* * *

 

Я шел за ней по пятам.

Я шел на запах

березовых веников

и мелкий смешок

липовых желтых соцветий.

Я понял здоровье камня.

Стоял он огромный и сильный

у самой обочины

и гудел, как положено камню гудеть.

В росе. Во ржи.

 

* * *

 

 

Я шел в чужую дверь бесцеремонно.

Но к ней — и постучаться не посмел.

Воды испить, да есть еще причины,

ну, скажем, предложил бы развести

воздушные сады и огороды,

росла бы свекла прямо в облаках

и тыквы плавали, как цеппелины.

Пообещал бы здесь же во дворе

построить башню в три дубовых двери

и смотровыми люками — в безбрежность,

в охотничьи угодья, птичьи дебри,

в медовый мир и лютиковый луг,

и в междуречье Тигра и Евфрата...

 

Я б для нее развел мышей летучих

и сов с их полуночным интеллектом...

 

Настал четвертый день, а я все медлил,

не мог набраться духу и войти

в калитку.

Клонился пятый день к черте. Под вечер

земля вдруг, встрепенувшись, застонала.

Я шел. И солнце било мне в глаза.

 

В этом доме жили они вдвоем:

старый Кюрвис в дровяном сарайчике плел корзину.

— Добрый вечер! — Добрый вечер! Аннеле дома… —

У порога стоял мотоцикл.

Я боком сел на сиденье,

прислонился спиной

к бревенчатой старой стене.

Садилось солнце.

Внизу у пруда стояла банька.

Я мог бы там поселиться.

В предбанник — охапку сена,

нет, лучше соломы,

и возле оконца

какой-нибудь ветхий стол,

где писать.

 

Она не выходила.

Я в дверь постучал, никакого ответа.

Кюрвис промолвил: — А вы идите-ка в дом. —

Я вошел, постучал

в другую дверь,

но никто не вышел на стук.

Я сел на старый стул за старый стол

и написал ей письмо.

 

Появился Кюрвис и сообщил:

— Она спит. —

Спит в такую прекрасную ночь.

Сегодня именины у Милды, Милдин день, з

автра Валия,

а позавчера был Клавс.

 

Кюрвис был, как говорится, с приветом и учил наизусть календарь.

 

 

* * *

 

Брат гложет кость, и шкурою сестра

кичится. Ни забыть, ни обмануться.

Мне шепчет одиночество — пора

другого одиночества коснуться.

 

Уткнуться бы лохматой головой

тебе в колени, как надежно зелье.

На древний запах мяты луговой

душа свое откроет подземелье.

 

Да — лют. Да — зверь. Но где-то в тайнике

смиренный нрав за потаенной дверью.

Шепнет твоя рука моей руке:

я верю.

 

* * *

 

Мать, я за нею шел. Ни разу в жизни

я не бывал в земле так глубоко.

Той глубины мне не могли поведать

могила и картофельная яма.

Я был в подземной тьме, где дети спят.

 

 

МУРАВОЙ БРЕЛИ КОРОВЫ

 

 

* * *

 

Весна пришла нарядна и чиста,

как праздник, и невольно мы смутились,

на всех еще рабочая одежда,

ладони перепачканы, а пес

весь в вылинявших клочьях зимней шерсти.

Мы растерялись, кто же виноват —

мы иль весна, возникшая внезапно.

 

Красота, сказал старый учитель,

должна заставать нас врасплох

и создавать как бы чувство неловкости.

 

* * *

 

Весна, как нежданно нагрянувшая сваха,

девушки бегут наряжаться.

Только трактористы и ухом не ведут,

едут по одуванчикам, как по желтой грязи,

сорванная кожа черемухи

к гусенице прицепилась.

Дикарское племя

из джунглей техники.

 

* * *

 

Илдзе застигнуть врасплох?

Как бы не так: она заметила издали —

с полотенцем белым в руках поутру

смотрела она на скворца,

будто это письмо

с признаньем в любви.

 

Когда твердили все: обождем, —

она возражала: выйдем навстречу.

 

 

* * *

 

Только Каспар медлил, как ясень, листьев не гнал.

Знал ли он, что в вечернем лесу распевают дрозды?

Что зеленой хрустальною вазой сверкает береза?

Что у озера... да, это он слышал:

лягухи.

 

 

* * *

 

Весна, повторяю, уже наступила, черемуха расцвела,

и Алина стоит в навозных калошах рядом с черемухой —

плачет. Ничем не могу помочь, красота беспощадна,

когда подходит вплотную и становится рядом.

 

 

* * *

 

Мотылек —

это подвижный небесный цветок,

ему не сидится, цветет на лету,

утверждает Илдзе.

 

Нет, мотылек — вредитель,

возражает Инесе.

Когда они тут пляшут вокруг,

одни глупости лезут в голову.

 

 

* * *

 

Одуванчики зацветают, когда у дубов появляются листья

и выгоняет ель зеленые вешние лапки. Дождь насыщен

зеленой пыльцой.

 

 

* * *

 

Вертишейка проверещала ровно четырнадцать раз.

Зацвела черемуха.

 

 

* * *

 

Из земли полезла крапива, — сказала Ундине.

Отлично.

Наконец найдется цветок —

одарить

это чучело — Илмара.

 

 

* * *

 

О чем вы тут все толкуете?

Мы внизу копошимся, не видим,

как верхушки елей цветут, и дивимся —

шишки на голову валятся.

Права Аннеле, права Аннеле.

 

 

* * *

 

Утром

я увидал соловья.

Не пела птица,

сидела в черемухе тихо,

как вода пролитая.

 

Ночь пролилась,

не вычерпать ночь,

а роса вечерняя

не родилась на свет.

 

 

* * *

 

Я вышел из дому,

уговорился с мизинцем своим,

что начну свою жизнь сначала —

словно жаворонок,

стану радоваться — я серый:

гляди, все вокруг серое,

и только потом проклюнется зелень.

 

НА ФЕРМЕ

 

 

У белой речки — белоручки? —

спросил и прикусил язык.

Не миновать ответной взбучки,

и поделом, — подумал вмиг.

 

И вправду — эта брови хмурит,

у той насмешливый прищур:

— У нас всяк дурень балагурит

и ловит дур на каламбур.

 

Винюсь. Не шут неисправимый,

я странник с просьбою простой:

пустите на ночь пилигрима,

а если можно — на постой.

 

Я с вашим стадом буду ладить.

— Как? Здесь? На ферме?

— Я готов.

Люблю телячьи уши гладить,

люблю мычание коров.

 

С достоинством жуют коровы,

с достоинством трава растет.

Другой покой под этим кровом,

другой у времени отсчет.

 

— Что, на постой — и вся забота?

 

— Нет, таково житье-бытье:

у каждого своя работа,

вы за свое, я за свое.

 

— Вы некурящий?

— Некурящий.

— В сарае сено, целый воз.

— Поэт? И вправду? Настоящий?

 

Ах, девочки, какой курьез!

Сбежал ли из дому, бедняга,

или прогнали чудака?

И налегке, одна отвага,

ни рюкзака, ни узелка.

 

(Курьез, каламбуры... Пусть вас не удивляют иностранные слова на ферме. Режиссер Фелнцита Эртнере однажды рассказала: в двадцатые годы она приехала погостить в деревню, вышла утром во двор, видит — деваха моет и трет молочные бидоны. Молодая актриса, пытаясь завязать разговор, произносит: «Покажется ли солнце сегодня? Ни ясно, ни пасмурно». — «Да, странное освещение, как у Леонардо да Винчи», — отвечает деваха.)

 

Ведут в сарай. И в звездном блеске

заметней блеск смешливых глаз.

— Не хуже, чем пастух библейский,

вы заночуете у нас.

 

И дарит светом небывалым

тяжелый бабушкин сундук,

расправит крылья покрывало,

цветное, пестрое, как луг.

 

И как за пазухой у бога —

я в колыбели травяной.

И запах сена у порога,

медвяный, пряный дух земной.

 

Я

засыпаю...

 

 

* * *

 

Муравой брели коровы,

в мураве роса светилась.

Сбросив белую рубаху,

пело утреннее солнце.

Пробудились зубья вил,

визг проснулся поросячий,

утром ноздри щекотал

свежий чистый дух навоза.

Облаку вцепившись в гриву,

ветер в небо ускакал.

...Я подумал — это счастье,

нечто робкое, худое,

но оно нальется силой

в мире запахов земных.

Здесь душу запахи питают.

Здесь, где дорожка муравья,

пчелы тропинка золотая,

нам душу запахи питают,

и с жизнью рядом жизнь иная,

мир обостренного чутья,

здесь душу запахи питают,

здесь души запахов витают.

 

 

* * *

 

Илдзе мне пишет письма.

— Но только о деле, — предупредил я.

— Разумеется, только о деле.

 

Сарке, Краснуха — светло-красная. Как засохшая хвоя.

Вдруг заискрится — вспыхнет. То подумаю о горящей плите, то на дом оглянусь. Нет, все в порядке. Только выжжена солнцем мурава на дворе. Краснокожесть этой коровы почему-то тревожит.

Вабуле, Жучиха — корова ночи, королева ночи, черная.

Ей к лицу серебро. Будь я маркизой, я приглашала бы ее на званые ужины и стояла б рядом в вечернем бархатном платье.

Звайгала, Звездочка — с белым пятном на лбу. Звезды — общая наша болезнь.

Чем меньше имеем мы на земле, тем сильнее тянемся к звездам. У Звездочки во лбу Жерар Филип.

Слауне, Славная — с белым пятном у хвоста.

В ней что-то от воскресенья: с весельем, с велосипедами и ветром в спицах. Светлый глоток вина — светлая пестрина в душе.

Бриедала, Олениха — бродильная сила в этом имени.

Седая, как старая учительница, и я всегда перед нею теряюсь, Почему, и сама не знаю, для нее выбираю свеклу получше. Других коров я могу погладить. А эту боюсь. Так и хочется сделать книксен.

Думала, Дымка — дымно-бурая, будто кофе.

Гляжу, и торжествующие мысли приходят в голову. Ведь мы можем накормить всю огромную эту страну. И детей чужеземных. И странников. И все обязательства, что мы подписали, давным-давно угаданы в латышской старинной дайне: масло складывала горкой да сырами подпирала.

Зимала — в имени этом слышится «знак, знамение» — у нее белые уши.

А мать — чернуха. Белых нарциссов она нанюхалась? О боже, как чутко насторожены две белые каллы. Будто вот-вот их преподнесут некоему черному президенту некоего африканского государства.

Райбала, Рябуха — стоит в хлеву, как перепутанная карта мира.

Даже вымя в пестринах, в рябинах, три соска черные, один белый. А молоко во всех четырех одинаково белое. Получается, что мировая политика к молоку отношения не имеет.

 

 

* * *

 

Одна-единственная у меня коровушка,

Муравеюшкой нарекла ее, Муравушкой.

Я свою коровушку берегла,

муравьиным именем нарекла.

Латышская народная песня

 

Как окрестим тебя, коровушка, кровинушка?

Цибиня, Цистерниня?

Цеберите, Цеталиня?

 

Маружа уверяет: имя должно быть с долгим «и»,

чем длиннее, тем лучше: Вигриеза, Вибанте —

так струя молока звенит в подойнике.

 

И надобно остерегаться зудящих ссс и ззз,

корова шарахнется, как от слепня.

 

И ни в коем случае

не давать имя вязкое, имя дряблое,

слово плюхающееся, ляпающееся, булькающее.

Иначе закупорит молочные жилы,

будто глиной

залепит корову.

 

 

* * *

 

Яна просила вчера научить ее

хлебы печь.

Детям очень хочется свежеиспеченного

домашнего хлеба с медом.

Почему только детям,

возражает тракторист Валдис.

Я бы тоже не прочь,

только кто испечет?

 

 

* * *

 

Елки-палки, возмущается Эйдис,

нет ни одной больше девушки,

у которой в песеннике

засушенный листик

полынного божьего деревца.

Стали божье деревце величать туей

и разводить для изгородей какую-то там алычу.

 

 

* * *

 

Говорят, возле ислицкой мельницы

изловили щуку — четыре метра.

Что ж, я верю.

Вчера я увидел, как Айна Петеру

пыль пускала в глаза,

пока тот не заблудился в ее коридоре,

будто нечистый попутал.

Трактор стоит во дворе

и сам по себе ни с места.

Ничего удивительного,

если в мельничном пруду заведутся подлодки.

 

 

* * *

 

Лежат у мельниц жернова,

в небесный свод уставив око.

Дробь дятла в мире, стук и рокот,

так возникают жернова.

Вздыхает Рудис: трын-трава, ж

изнь коротка и вышла боком.

В небесный свод уставив око,

лежат у мельниц жернова.

 

СЕГОДНЯ БУДЕМ ЛОВИТЬ ОБЛАКА

 

 

* * *

 

Свекольные листья —

большие талантливые уши

слушают солнце.

Но приказано расти в толщину!

Мать всего живого, Толщина-Толстуха,

погладь по голове и меня.

 

 

* * *

 

Не ленив ливень, хлещет,

да все исходит пустым паром.

Будто отец-бродяжка —

заявляется к детям

однажды в месяц,

ну любить, ну баловать.

 

* * *

 

 

Картофель цветет.

Но клубень, живущий во тьме,

не увидит своих детей никогда.

Быть может, и мы

живем на земле как кроты?

 

 

* * *

 

Цветок картофеля —

незабудка моей матери.

Взмокшая лошадь борозду гонит

в цветнике моей матери,

и отец мой

плуг натаскивает.

 

Все они

картошкины дочки:

Айна, Инесе, моя Аннеле.

 

Семейство пасленовых.

 

Вроде обычный цветок, да нет.

Зацветая,

и завязь завязывает.

 

Узелки, клубеньки, картофелинки.

 

 

* * *

 

У Милды один разговор,

одно на уме — консервные крышки.

В обозримом пространстве

все законсервировано.

Мы с Рудисом у магазина

пьем пиво,

а мима топает Милдин Янис.

Иди сюда к лейбористам, говорит Тылтиньш,

пока твоя консерваторша

тебя не стерилизовала.

 

 

* * *

 

Дети гороха празднуют

праздник совершеннолетия.

Усевшись рядышком

в стручке по семеро,

недозревшие горошины слушают,

как старая морковь разглагольствует

о чувстве локтя.

Но горошины сами себе на уме и знают,

как только лопнет стручок —

все врассыпную,

каждая своей дорогой.

Мгновенье

зрелости

близится.

 

 

* * *

 

Почему — неизвестно,

все сорняки мужского рода:

репей,

пырей,

бодяк,

осот,

лопух,

чертополох.

 

 

* * *

 

В колхозной столовой

растет в горшке огромная мирта.

Сколько вечнозеленых веточек,

ломай не хочу.

А судомойка ворчит:

все медлят, тягомотину тянут,

скоро весь колхоз миртами зарастет.

 

 

* * *

 

Старуха родоначальница

изучает невестку:

и варить ловка,

и печь горазда,

и стол накрывает

с цветочком в вазе.

 

Пообедала —

и на речку купаться.

А посуду мыть?

 

Экое прилежание,

как у животинки, молвит старуха.

До живота, не дальше.

 

 

* * *

 

Смотрю, как Алина моет подойники,

и думаю: ведь она и сама —

человек очень чистый.

 

Здесь, где чисто цветет земляника

и в болоте белый багульник,

а красивейшее из яблок

белый налив — здесь немыслимо затхлое полотенце.

 

 

* * *

Она и так уж была вроде драной козы.

 

А он ей возьми и снова

голову расшиби.

— И откуда такие люди берутся? — поежилась Илдзе.

 

— Они не работники, все оттого! —

сказал старый учитель. —

Они здесь не сеяли,

оттого и заблудились.

Единственная веха,

чтоб не сбиться с пути, —

дело, что сделал ты сам.

 

Они заблудились во ржи,

посеянной кем-то другим,

оттого что у них здесь нет

своих опознавательных знаков.

 

 

* * *

 

Говорят, латыши скуповаты.

 

Ты трудилась, мать, ты скупилась?

Работа твоя копилась — окупилась?

Кто вырастит дерево, вынянчит,

тот не вытопчет.

 

Маружа говорит:

 

— Я телушек погоняла

хворостинкой ивовой,

прут березовый не тронула,

рощи братиной не тратила.

 

 

* * *

 

Паулине за пятьдесят.

Время отавы.

Внутри цветы и травы, и впору самой охапкой в копну.

Говорит:

косарю своему

не только рубаху белую,

белую душу отдала бы.

 

 

* * *

&n

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...