Перевертыш-ветер, ветер-оборотень
* * *
Не затвердели ржаные колосья, а сойки уже верещат в орешнике. Современные птицы, не теряют времени, до поры долбят скорлупу.
Вот у нас был сосед, вспоминает Лизе, ни за что не мог докормить свинью, до срока — глядишь, и прирезал.
* * *
Горько флоксы цветут. Ранним утром захожу я в школу, дверь не заперта и пахнет свежею краской.
Куст и стопка книг у окна, здесь живет молодая учительница.
Вчера все окно занавешивали нанизанные на нитку лисички, сегодня их нет, кто-то ввалился в проем, словно дождь в паутину — колышет ветер обрывки нитей, а у бархатца под окном голова с плеч. (Я встал слишком рано и не должен был этого видеть.)
Поднимется солнце повыше, она проснется, кофе заварит и снова заткет окно.
Скоро с каникул учителя вернутся и безмолвие кончится. Незнакомые девушки пахнут подосиновиками.
* * *
«Похоже, Даце в эту ночь родит...» — она сказала — будто между прочим воткнула мошку в небо между звезд. Но те слова из той возникли глуби, где все темнее, бархатистей, мягче, чем эта ночь. И я молчал, опешив.
Покой густел. Тяжелою рябиной, кузнечиками — это тоже тишь. Ведь все в ночи способствует покою. Мы ждали — тоже были тишиной.
«Похоже, Даце в эту ночь родит...» И вновь другая мысль подспудно зрела: «Ты из иного мира шел и в мир другой вернешься».
Так ельники березу вытесняют, ни свой я на опушке, ни чужой, ни тот и ни другой. Здесь сиднем камень сидит, и рвется жаворонок ввысь, здесь пахнет в праздник вянущей березой, и ива здесь печалится от века, цветок наивный здесь «разбитым сердцем» зовут, а я все так же —
ни свой и ни чужой.
Я в этом мире зеленом, по уговору, хотел остаться, чтоб яблоням быть опорой, пусть дни мои — во ржи, в овсе, как все, как все, с заботою — мясом и хлебом, с думой о пашне и ниве под небом,
но молоко собрать хотел я воедино, как ленту, что записана в прапамяти, но временем разорвана, разъята. Собрать от каждого по лоскутку, по малости, по запаху, по звуку и по забытым колдовским словам. Все это — песнь, она неизмерима, молитва предков в ней о наших душах, урок мудрейший: кормит мать дитя свое, она покормит и чужое, и хватит молока. А для Земли и возвращенье молока, и воскресение — спасение.
Да, в каждом сохранился обрывок древней песни молока. Когда услышишь эту песню, в себе самом ищи тот отголосок.
Но сено вдруг зашуршало, она спросила: — И будет лето твое спокойным, как наше? Не потревожит дорога и березовый ветер? Жасмин по ночам станет роптать на судьбу, мол, в саду мне тесно. И ты как ни в чем не бывало и хладнокровно будешь слушать далекий смех вечеринки? И останешься дома? А если нет, то вернешься? А знакома ль тебе вообще дорога назад?
— Да, я знаю эту дорогу. — Ну нет, ты ж не веришь, что облако пятится.
— Нет, я не пух на ветру! — Разумеется, ты и удар против ветра. Но все равно — против ветра или по ветру — ты от ветра зависишь.
Мы же стоим на ветру и выстоим, мы выстоим, это нам ничего не стоит. Мы его не замечаем, для нас он только воздух пустой. Он нас не тревожит, не будоражит во сне, не жалует и не жалуется. Он для нас словно камень, туман, или снег, или огонь в плите.
— Нет, ветер — нечто совсем другое... — Ах, глупости! Ветер как приятель назойливый, вечно — только мы сядем спокойно есть свой хлеб и спокойно пить молоко, и спокойно станем ложиться спать, вечно он тут как тут. И только он свистнет под самым окном, ты вскочишь. А я не из тех,
кто упрашивает, чтобы остался. Кто с ветром водится, в доме моем не заводится. Не по мне вертопрахи, ветрогоны, ветрословы, ветреники.
— Нет, ветер — нечто совсем другое. — Другое, да. У тебя золотое блюдо. Все равно, пусто ли, полно ли, но золотое, из него ты ешь.
— Я ем и лягушачью икру из канавы, и хлеб из рук прокаженного. Не блюдо, мой язык из золота, из золота горло — поет, кричит и стонет, из золота скверна и брань. Но я покоя ищу...
— Здесь покой, но не твой. Мой покой и чей-то еще. Ветер станет покоем? Пене в водовороте понятен покой?
— Ты станешь моей плотиной. Я стану спокойным озером с тихим зеркалом и огромною силой.
— Зачем? Зачем мне быть скалою в зубах потока? Если я долина в садах, где дети спокойны и хлеб спокойно растет.
В ту ночь о ветре мы больше не говорили. Молчала ночь. И пахло зреющим ячменем, горела рябина так ярко, что вдруг сквозь темень обрушилась горечь дубовой корой на меня.
И было слышно: луковица с треском разрывает землю.
— Не уходи отсюда, — сказала мне тьма, — не оставшись здесь.
Я жаждал покоя, как сосновая шишка, избитая ветром.
* * *
Она опускает голову ниже и упрямо твердит: такова жизнь.
Господи боже, она забывает по вечерам поклоняться звездам. Она не желает из светлого миллиарда выбрать единственную.
О боже, рубите себе свекольные листья в свином корыте, но не забудьте — вслушайтесь: ветер залах втянул и чихает, вокруг и рядом все живет жизнью ветра и волшебно играет солнечный луч в поросячьей щетине.
И вдруг вы заметите: осина вас дразнит, на ветру язык наизнанку. Угасающая головешка вдруг тренькнет, как мандолина: может, где-то плачет старая дева.
Мчится крыша куда-то ни свет ни заря, окликают кого-то дверные петли, о небо, нужно жестокосердным быть, чтоб не слышать птиц, горящих в плите!
Но Аннеле забывает по вечерам поклоняться звездам. И твердит: такова жизнь.
* * *
К солнцу деревья привыкли, солнце добродушно, добродетельно солнце, солнце видит лист с лицевой стороны. Чему удивляться, если деревья тревожит и радует приближение ветра?
Ветер читает лист с обеих сторон, с лица и изнанки. Ветер обнажает потаенные страсти, инакомыслие, ветер раздувает дерево, как угасший; костер.
После нашествия ветра деревья выглядят много моложе.
* * *
Подкладочно-изнаночный ветер, перевертыш-ветер, ветер-оборотень, подоло-юбочный вихрь.
Даже крот в подземелье мех оглаживает и сетует, что запорошило глаза.
Вероятно, и солнце в море на гребень вздымается и падает в бездну — восходит, заходит.
* * *
Спокойное поле ржаное разбушевалось.
Это искусство — бег души на месте.
Природа учит нас непостижимому — бегу на месте, так можно достичь невероятной скорости.
* * *
Ясно одно — не существует пустого воздуха, воздух насыщен, полон до краев. Ясно одно — березы движутся с огромной скоростью, недоступной нашему глазу. Доказательство этому — глубокий гул, от дубов исходящий. А когда пробегает липа мимо меня, за ней остается безвоздушный клок пространства и обугленная пчела.
Застегнись, Аннеле, на все пуговицы и петли, мы здесь останемся, пока нас не выдует из одежды. Гляди, ветер вырывает душу из облаков и швыряет о землю и высекает огонь. Застегнись, Аннеле, чтобы из нас не выдуло наши молнии.
* * *
Ни малейших сомнений — верхушка древа свободна и может взлететь. Нам только чудится, что повторяются ее движения.
Неповторимо тонок ветровой отпечаток трехсот восьми ветвей, трех миллионов хвоинок — бег по ветру.
* * *
Земля мертва, земля — труха и пыль без ветра. Кличет вихрь и заваруху. Сдувает ветр с ветвей и сушь и гниль. И на липучку загоняет муху.
Смерть мухам. Но захватывает дух, с пыльцой цветочной пыль несовместима. Увешан мир липучками для мух. Дрожит цветок от страха. Ветер — мимо.
* * *
— Бабушкины слова, — сказала Аннеле, — «Мы в ответе за коромысло от плеча до плеча, за воду от ведра до ведра».
Пусть жизнь тебя птичьим поит молоком! Мы ответим за малую жизнь,
ты за большую ответишь! Ты снова смотришь мимо, — молвит Аннеле.
* * *
Как медный колокол вечер над желтым стожком ячменя. Нет слов и выразить нечем, что ты — для меня.
А в Латвии осень стреляет горохом, капустный смеркается лист. Шов лопнет у сливы, мрак ляжет со вздохом, приснится мне Валдемарпилс. А в Латвии осень, и в сердце теснится, цикады печально звенят. Как будто я конь, на съеденье лисицам в ночное пригнали меня. Но есть еще время валяться в тумане и тихо бубнить в полутьме. И кто-то мне теплую руку протянет, и сахар достанется мне.
Тот белый туман, тот туман над бескрайней над далью — чью прячет вину? И месяц багрян. Как в преданьях и дайнах — где братья идут на войну. Где ночью сиротку уводят сторожко, в безлунье уводят; к венцу. И Лайма торит светлячком ей дорожку к крыльцу, к крыльцу...
* * *
Умолкли кузнечики, травы росисты, и ночь почернела, как пес. Звезда загорелась, и, видно, нечистый болотами свечку унес. Мне зябко. И время ко сну и прощаться, звезда над сараем бледна. И нет никого, о, кому бы признаться, как мне бесконечность страшна. Богата земля моя! Что ж среди ночи стою, как бедняк, под луной. Смешной, оробелый, дурной. И хохочет душистый табак надо мной.
* * *
Так пугающе ясен зеленый покой, за холмом поворот. Эта петля дороги и вечер такой, он за горло берет.
Так мучительно чист Этот тающий зов, и пестра светотень. Вот стрекочет комбайн меж ячменных усов и глотает ячмень.
Чей-то дом и веранда. И вспомнилось вдруг, что забыто давно. Сели стулья пустые за стол в полукруг, попивают вино.
Пахнут флоксы у школы, и ломит в виске, порастает былье. Спотыкалась строка, двоеточье в строке были очи ее.
И рябина открыла свой алый тайник и себя не щадит. И старик-лесовик тащит в дом боровик, душу мне бередит.
Этот путь, этот бес, что вскипает на дне, белой пылью слепя... — Ну зачем, ну зачем, — шепчет Аннеле мне, — ты изводишь себя?
* * *
Озабочен Месяц — задует фонарь... Но ветра нет и в помине, только легкое дуновение —
одиноко вздыхают шипы облетевших роз.
Услышала вздохи ночная птица и ночного жука наколола на шип.
* * *
Ели вырезаны из черной бумаги и наклеены на небеса. Месяц вырезан из желтой бумаги и наклеен на небеса.
Вечер такой, что деревья шелохнуться не смеют: чего доброго спугнешь летучую мышь И та, всполошившись, налетит на звезду.
* * *
Мимо идет тыквенок. Куда? — я спрашиваю. Он в ответ: я и так все лето
проторчал на навозной куче.
* * *
Илдзе прислала письмо.
«Запах яблок возник у порога. Под стрехой потянуло медом. У крыльца повеяло мятой.
Нос задрался в небо и обнаружил луну, большую и круглую. И объявилась мысль: пора бы замуж.
Ухо слышало все: стук упавшего яблока, молитву вечернюю иволги и всю ночь сторожило чьи-то шаги».
* * *
Низко по краешку сентября запустил я тыкву с одной подачи прямо в левый угол, но понял — на той стороне принять некому.
* * *
Смерти ли знак, увядания знак — нет ни намека в седой паутине. Буйствует жизнь, ей привольно и так — в дегте мушином и в чертовой тине.
Облако смехом заходится. Сам облачно я бы смеялся, беспечно. Алый художник бредет по лесам с алой рябиновой гроздью навстречу.
У муравья и душа латыша — в небо пешком. Невесомо касанье хвои, не чувствует смерти душа, нет ни пророчества, ни предсказанья.
Месяц, дурачась, затявкал на пса, пес от восторга завел по-собачьи. Смех мне и только. Но вдруг в небесах — знак. Соберусь. И уйду. И заплачу.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|