Главное Правление социал-демократии Королевства Польского и Литвы. 11 страница
(Больше всего Шевяков боялся жажды, пил помногу, долго; острый кадык грецким орехом катался по шее – Глазов даже жмурился, чтоб не видеть этого противно, как в анатомическом театре. )
* * *
Доверительно. Его Высокопревосходительству Трепову Дмитрию Федоровичу, Свиты Его Величества генерал-майору. Милостивый государь Дмитрий Федорович! Пользуясь надежной оказией председателя местного «Союза Михаила Архангела» г-на Егора Храмова, имею честь отправить Вам это письмо, в котором хочу изложить вкратце то, что уже сделано мною. Я склонил к сотрудничеству особу, близкую к польской и литовской социал-демократии, выделил ей средства на организацию подпольной типографии и, таким образом, получил тот «манок», который привлек значительное количество с. -демократов, ищущих опорный пункт, вокруг коего можно было бы сгруппироваться. Разница между идеями Зубатова, вовремя пресеченными, и тем, что я сейчас ввожу в жизнь, сводится к следующему: во-первых, люди, возглавлявшие движение Зубатова, насколько мне известно, считали себя самостоятельными в поступках и ограничены были лишь общими рамками закона, в то время как мой сотрудник, отвечающий за дело, ежемесячно освещает в подробных рапортах всю работу, выявляет связи, склады литературы и людей, распространяющих прокламации; во-вторых, Зубатов дерзал обращаться к массе фабричных, в то время, как я совершенно отсекаю рабочий элемент, – наиболее опасный, упрямый и озлобленный, – сосредоточивая работу на интеллигенции, которая является переносчиком социалистической агитации, облекая ее в форму, доступную широким кругам населения, и, в-третьих, я подхожу сейчас к тому, чтобы внести разлад в среду либеральной интеллигенции, обратив их честолюбивые амбиции на борьбу друг с другом, но не с Престолом.
Не могу не высказать при этом опасения, что некоторые господа (особенно директор Департамента полиции А. А. Лопухин), узнав о проводимой мною работе, могут воспротивиться весьма решительно, указуя на то, что мы «провоцируем» развитие смуты, предоставляя в ее распоряжение типографию, бумагу, людей для распространения печатных изданий, а также привлекая тех, кто занимается написанием возмутительных сочинений. Могу ли я заручиться Вашим высоким согласием на то, чтобы проводимую работу держать в совершенном секрете, хотя бы до той поры, пока не будут собраны первые результаты, подтверждающие правоту такого рода замысла? Я опасаюсь, что ежели заранее сказать о том, что типография – наша; люди, стоящие во главе ее, – сотрудники отделения охраны, то сразу же возникнет ситуация, которая может нанести непоправимый ущерб секретности, а это, в свою очередь, может дойти до социалистов, и тогда все мероприятие будет загублено в зародыше. Мне кажется, что социал-демократия сейчас ищет новые пути борьбы с Охраной, страшась проникновения в свои ряды наших сотрудников. Некоторые чрезмерно доверчивые, хоть и весьма многоопытные чиновники, которые отдали годы жизни работе в заграничной агентуре и поэтому отстранились от наших условий, сейчас могут оказаться «на крючке» у революционеров, кои, как мне сдается, намерены предпринимать «встречные операции» по внедрению в Охрану своих особо доверенных лиц. При этом осмелюсь обратиться к Вам еще с одною просьбою: рептильный фонд, выделенный на работу с секретными сотрудниками Охраны, а также с официальной прессою, никак не может позволить мне выдавать нужным людям для важных мероприятий необходимые ссуды. Поэтому, коли Ваше Высокопревосходительство сочтет разумным продолжать начатую мною работу, покорнейше просил бы переговорить с известными Вам лицами о выделении дополнительных средств.
Заранее благодарный. Вашего Высокопревосходительства покорнейший слуга полковник Е. В. Отдельного корпуса жандармов В. Шевяков.
(Поскольку документ этот Шевяков составлял три дня, ибо приходилось переписывать по нескольку раз – с грамотой у Владимира Ивановича было не ахти как, а помощникам такое не доверишь, самому надобно, – Глазов с черновичком познакомился, случайно познакомился, но выводы сделал не случайные: Шевяков идет в гору, если нашел через председателя «Союза Михаила Архангела» Егора Саввича Храмова ход к самому Трепову, петербургскому хозяину, который к Государю в любое время суток может явиться без положенной по протоколу предварительной записи. )
* * *
... Финансовый инспектор краковского муниципалитета на этот раз поглядел на пана Норовского спокойно, с улыбкой, понимая, что сейчас старик станет просить его, взывать к сердцу, обещать, унижать себя, а это для маленького человечка сладко, оттого как на этом-то именно он начинает ощущать свою нужность и значимость. – Хорошо, что пришли без напоминания, – сказал чиновник, – а то бы завтра мы отправили к вам команду – ломать стены. Указание было ему передано уже неделю назад, об этом позаботился лейтенант Зирах, державший дело Доманского под постоянным контролем: сумму в полторы тысячи марок, которую старик должен был уплатить, именно он назвал, зная, что такие деньги революционерам долго надо собирать, да и то вряд ли все целиком найдут. Норовский садиться на указанный ему стул не стал, вытащил из кармана бумажник и молча отсчитал полторы тысячи. – Вот, пожалуйста, – сказал он, с трудом сдерживая торжество, – здесь та сумма, о которой вы говорили. Чиновник почувствовал себя маленьким-маленьким, растерялся, но деньги начал пересчитывать, почтительно прикасаясь быстрыми пальцами к большим, хрустящим купюрам (спасибо Кириллу Прокопьевичу Николаеву – дал новенькими, престижными).
* * *
– Владимир Карлович, – сказал Глазов, встретившись с Ноттеном на конспиративной квартире, которую снимал на окраине Варшавы, в большом барском доме, ныне запущенном, кроме тех комнат, которые оборудовал под свое бюро, – я к вам с идеей, потому и решил вытащить вас в свою берлогу, подальше от чужих глаз...
Ноттен смотрел на Глазова со странным чувством, в котором переплелись интерес, недоверие и ожидание: действительно, после того разговора в охране, когда его выпустили, жандармы ни разу не беспокоили, типография Гуровской чудом работала, а сам он – особенно в кругах молодежи – стал широко известен благодаря тем рассказам, которые публиковал по-польски, без цензорского, маленького, но всемогущественного штампика. – Чай будем пить? – предложил Глазов. – Или позволим себе по рюмке джина? У меня отменный джин есть. – Давайте джина. – Англичане его разбавляют лимонным соком и льдом. Увы, ни того, ни другого у меня нет – скифы, вдали от комфорта выросли, ничего не поделаешь. – Если бы только этим ограничивались наши заботы – беда невелика, можно перетерпеть. – Ваше здоровье! – И вы не болейте, – аккуратно пошутил Ноттен. Глазов задышал лимончиком, обваляв его в сахарной пудре, легко поднялся, сразу поймешь – из кавалеристов; пружинисто походил по комнате, потер сильными холеными пальцами лицо, остановился напротив Ноттена и спросил: – Владимир Карлович, вопрос я вам ставлю умозрительный и совершенно не обязывающий вас к ответу: бремя славы – сладко? – Какую славу вы имеете в виду? – Слава – категория однозначная. Ежели хотите конкретики – извольте: ваша. – Во-первых, я ее не очень-то и ощущаю, а во-вторых, слава – мнение мое умозрительно – должна налагать громадную меру ответственности на человека. Иначе он мотыльком пропорхнет по первым успехам и следа по себе не оставит. Какая же слава, если бесследно? – Ответ евангельский, Владимир Карлович. Я так высоко не глядел. Разумно, в общем-то: единственно, что дарует человецем бессмертие – это память, как ни крути. – И я об том же... – Ну и отменно, что поняли друг друга. Но я бы хотел от памяти возвратиться к ответственности. Вы великолепно сказали: слава – это мера ответственности.
Глазов присел напротив Ноттена, разлил еще по одной, посмотрел рюмку с джином на свет и вдруг спросил: – Предательство – что за категория? Однозначная или можно варьировать? – Варьировать нельзя. – А Гоголь? Он ведь варьировал с Андрием, сыном Тараса... – Я знаю свой потолок: что позволено Юпитеру, то не позволено быку. – Если бы я открыл вам имя человека, близкого к головке, к руководству польских социал-демократов, который в то же самое время работает на Шевякова, – как бы вы к этому отнеслись? – Разоблачил бы. – Каким образом? – Пока еще вы не арестовали типографию, где я работаю... Выпущу листовку... – Понятно, – задумчиво произнес Глазов и джин свой выпил. – А что, если я назову вам такое имя, которое опрокинет вас, поразит и сомнет? Ноттен приблизился к Глазову, близоруко заглядывая ему в глаза: – Кого вы имеете в виду? – Сначала вы должны дать честное слово, что не станете ничего предпринимать, не посоветовавшись со мною предварительно. – Дал. – Хорошо. Допустим, я скажу вам, что Елена Казимировна работает с Шевяковым. Допустим, повторяю я. Как бы вы отнеслись к такого рода известию? Ноттен отодвинул рюмку: – Сослагательность в таком вопросе невозможна. – Ну, хорошо, я говорю вам, что Гуровская – агент Шевякова. – Ее я не стану разоблачать, – после долгого молчания ответил Ноттен. – Я понимаю. Вы многим ей обязаны, вы ей обязаны всем, говоря точнее... – Ее я пристрелю, если она агент Шевякова, – сказал Ноттен. – Вы с ума сошли, – Глазов вздохнул. – Вы сошли с ума. Агент может быть предателем вольным, а может – невольным, Владимир Карлович. Слава, приложимая к литератору, требует милосердия от него – об этом вы не помянули. А – зря. Вы Шевякова знаете, а уж Елену Казимировну – тем более. Совместимо? – Что именно? – Елена Казимировна и Шевяков. – Налейте еще. – Я налью, а вы лимоном закусывайте; это – трезвит. – Как же Шевяков мне ненавистен, морда его, глазенки маленькие, лбишко. Отсюда уберут – в другом месте вынырнет: эдакие на вашей службе необходимы, он ценен для вашей профессии. – Это неверно, – возразил Глазов. – Он мешает нашей профессии, потому что хоть и хитер, но глуп, кругозора нет, будущего себе представить не может, о детях своих не болеет сердцем: каково будет им, когда он уйдет вместе с той институцией, которую столь ревностно и так глупо охраняет? – Вы-то вместе с ним охраняете... – Охраняю, Владимир Карлович, милый, я тоже охраняю, но ведь каждый охраняет свое! Он – свое, я – наше! Под властью мужика вы тоже жить не сможете, дорогой мой человек! Это вы сейчас так злобны на трон, потому что он окружен недоразвитыми, маленькими людишками, а если б на троне сидел какой-нибудь Эдвард?! Или Густав?! Все ведь дело не в форме, а в сути! Кто правит страной: дурак, вроде Шевякова, который над Вербицкой плачет, потому что Щедрина не читал, или просвещенный интеллигент, воспитанный в Европе?! Вот в чем секрет, Владимир Карлович! Со мной-то вы беседуете, как с равным, как с союзником, а с Шевяковым не стали бы! И правильно б сделали, что не стали! Лучше уж с корягой беседовать, с пнем в лесу, чем с ним. Думаете, у меня все внутри не холодеет, когда я его вижу?! А ведь он сейчас – после того, как Гуровская отдала, – это термин у нас такой есть «отдавать», проваливать, значит, – типографию Грыбаса, склад нелегальной литературы, восемь кружков и адреса Дзержинского, когда он сюда приезжает, – стал звездою! Он полковник теперь, понятно вам?! А потом уйдет в Санкт-Петербург, в департамент, и будет оттуда пользоваться вами, Еленой Казимировной и, если хотите, мной, чтобы делать себе карьеру на нашем уме!
– Я ее убью, – повторил Ноттен уверенно, и снова быстро выпил. – Погодите. Рассуждайте вместе со мной: я вам достаточно раскрылся. Вы с Ледером вошли в контакт? – Да. – Он к вам обращался с просьбами? – Нет. – Это неправда. – Вы следите за мной? – Конечно. – Зачем же тогда спрашиваете? – Потому что у нас, кроме Елены Казимировны, хорошей агентуры нет, а она, кстати, Ледера одной рукой Шевякову отдает, а второй – снимает ему квартиру на шевяковские же деньги... Да, да, она получает у него семьдесят пять рублей ежемесячно, и на расходы по поездкам тоже. – Господи, какой ужас... – Давайте-ка мы без эмоций поговорим, Владимир Карлович, а то вы будто присяжный поверенный какой. Успокойтесь и возьмите себя в руки. Что говорил вам тогда, в первый раз Винценты Матушевский, когда вы назвали ему мою фамилию? – Ничего. Это правда. Ничего. Он сказал мне продолжать работать, слушал очень внимательно. – А другой раз? – Другой раз я с трудом нашел его... – Через кого? – На это я вам не отвечу. – Но не через Елену Казимировну? – Нет. – Вы открыли ему, что работаете у Гуровской? – Нет. – Почему? – Не знаю. Я хочу сам отвечать за свои поступки: перед собою ли, перед ним, перед вами – сам, один. – Вы у него встречались? – Нет. – Адрес его знаете? – Нет. – Он вам не сказал, где его искать? – Нет. Он сказал, что найдет меня, когда я ему понадоблюсь. – Никаких просьб? – Никаких. – Вы говорите правду? – Да. – Ничего не утаиваете? – Вы такие вопросы не ставьте, не надо, они – бестактны. – Я ставлю эти вопросы в ваших же интересах. Коли вы Матушевского встречали, а сейчас имеете дело с его единомышленниками, вас все равно обнаружат. Тогда я не смогу помочь вам – я не всемогущий. Вас посчитают двойником, а меня – доверчивым дурнем. Я могу помогать вам и оберегать только в том случае, если верю вам и убежден, что вы не таитесь. Поэтому спрашиваю еще раз. – Я даю вам слово, – сказал Ноттен. – Я не вижусь с ним. Я очень хочу видаться и с ним, но они меня обходят. Я жду, понимаете? Все время жду... – Они вам не верят, – убежденно сказал Глазов и придвинулся еще ближе к Ноттену. – Они не верят вам. – Что нужно сделать, чтобы поверили? – Для этого вы должны казнить Шевякова, – тихо сказал Глазов и откинулся на спинку дивана. – Понимаете? Казнить. – Как? – Это – вопрос техники, это надо думать – как. Важно принять решение, Владимир Карлович. – Решение принято. – Не торопитесь, не торопитесь. Семь раз мерь, один раз режь. С Еленой Казимировной станете говорить? Послушайте меня: она человек отнюдь не потерянный для порядочного общества. Она – несчастный человек, запутавшийся, и к Шевякову пришла для того, чтоб вам помочь... – Мне?! – Кому ж еще-то? Конечно, вам. Вы ее, кстати, по-прежнему любите, Владимир Карлович? А? Только правду себе отвечайте. Вы ж теперь, когда Елены Казимировны нет в Варшаве, у Гали Ричестер, у танцовщицы ночуете. Или – так, суета, тянет на стройные ножки? – Господи, в какой я себя грязи чувствую, – беспомощно сказал Ноттен, – вы что, за каждым моим шагом глядели? – А вы как думали? – раздраженно ответил Глазов. – Если подставляетесь смотрим. Чтоб не смотрели, надо было затаиться, как рыба на грунте, а вы резвитесь, вас видно кругом. И видно великолепнейшим образом, что Елена Казимировна вас тяготит. Не надо, не надо, не лгите себе... – Налейте. – Пиявки пробовали ставить на шею? Вон как лицо у вас играет: то белое, то багровое. Словом, подведете Елену Казимировну к нужному выводу. Это еще думать надо – как. Выход у вас обоих один – убрать Шевякова. Она к нему ездит на такую же квартиру: Сенаторска, 3, второй этаж. Он там один ее принимает. Уйти Елене Казимировне можно спокойно: вы подождете в пролетке и отвезете на вокзал. Это – легко. Трудно срепетировать, как вы ее подведете к делу. Этим займемся завтра, она ж через неделю приедет, в Берлине она сейчас. Еще налить позволите? – Да. – Без моего сигнала ничего не делайте, уговорились? – Да. – Попробуйте когда-нибудь, идучи по пустому гостиничному коридору, желательно ночью, подбросить над головой апельсин. Можно, впрочем, и яблоко. Вы сделаете три шага, и поймаете апельсин, а ведь по всем законам он был обязан упасть у вас за спиной... Мы все связаны, Владимир Карлович, мы все связаны незримыми, таинственными узами, которые, в силу невидимости их, нерасторжимы вовек.
– Встать, суд идет! Мацея Грыбаса ввели первым, следом за ним товарищей из подпольной типографии; судьи на бритоголовых арестантов не глядели, быстро и бестолково перебирали бумажки в своих папках. Дзержинский, загримированный, в окладистой бороде, глядя на то, как судьи сортировали эти ненужные им бумажки, понял – приговор предрешен и ничто не спасет: ни речь петербургского присяжного поверенного Александра Федоровича Веженского, на удивление всем взявшегося защищать Мацея безвозмездно, ни осторожные, но тем не менее настойчивые переговоры Здислава Ледера и Винценты Матушевского с родственником помощника судьи, который, говорили, симпатизировал полякам. – Подсудимый Грыбас, вам предоставляется последнее слово. Мацей медленно поднялся, оглядел лица людей, собравшихся в большом зале, хотел было задержаться глазами на Феликсе, Винценты, Здиславе, но – не мог, знал, что за его глазами следят десятки чужих. А как хотелось ему сейчас заглянуть в зеленые глаза Феликса, почувствовать их братство, боль, слезы, как бы хотелось ему остановиться в глазах Винценты и ощутить его весомую, неторопливую надежность, но нельзя, Мацей, ты правильно поступаешь, товарищ, ты поступаешь гордо, взяв на себя – свое: до конца и безответно. – Я буду краток. – Грыбас чуть откашлялся. – Если бы мне вернули возможность начать жизнь сначала, я бы повторил ее точь-в-точь, как прожил эту. Я ни в чем не виноват, ибо виновны люди перед законом, а я ваш закон отвергаю, потому что он служит щитом для тысяч, которые под этим страшным щитом таятся от миллионов. – Грыбас! – Судья ударил ладонью по столу. – Всю вину с точки зрения вашего законоположения, – обернулся Мацей, – я принимаю на себя. Остальные товарищи не несут ответственности за мои деяния. Я приму любой ваш приговор спокойно, потому что я занимался тем лишь, что говорил людям правду. – Грыбас! – крикнул судья. – Да не суетитесь вы, – усмехнулся Мацей. – Я закончил.
* * *
Генрих, специально приехавший из Домбровского бассейна, был единственным легальным, кто мог ходить по улицам, жить в гостинице по своему паспорту и встречаться с теми, с кем нужно было увидаться. Он-то и привез Веженского на квартиру, где за длинным, пустым столом сидел Дзержинский. – Здравствуйте, – сказал присяжный поверенный, пожимая руку Дзержинского. – Ваш товарищ был аккуратен: кажется, мы без хвостов. Сегодня в три часа у меня свидание с Грыбасом. Расстрел можно заменить, если он попросит государя о помиловании. – Гарантия? – Абсолютной – нет. – Вероятие? – Половина на половину. – Он не пойдет на это. – Я успел его узнать и полюбить. Я согласен – он не пойдет, поэтому я попросил, чтобы меня свели с вами. Нужно, чтобы Грыбас получил указание партии. Он выполнит такое указание. – Чем заменят расстрел? – Пятнадцатью годами каторги. – В Сибири бывали? – Да. – Где? – Всюду – я проезжал через Сибирь в Японию. Глаза Дзержинского, вспыхнувшие, было, – решил, что Веженский тоже отбывал ссылку, – вновь потухли. – Пятнадцать лет каторги – тоже смерть, только медленная, – сказал Дзержинский. – Не рассчитываете на революцию? – Рассчитываю. – Сколько ждать? – Столько, сколько потребуется.
* * *
... Веженский увидел Грыбаса через большую, как в зоопарке, решетку. Между большой стальной решеткой была протянута тонкая металлическая сетка, и была она очень частой: из-за этого лицо Мацея казалось мучнисто-серым, более бледным, чем на самом деле. – Я протестую, – сказал Веженский охранникам. – Я хочу говорить с моим подзащитным в нормальной обстановке. – Это нормальная обстановка для приговоренных к казни. – Я напишу жалобу. Грыбас заставил себя улыбнуться: – Бесполезно, Александр Федорович. Это их закон. – Мацей, я только что видел ваших добрых друзей. Вы понимаете? – Да. Понимаю. – Наше мнение совпало: вы обязаны написать прошение о помиловании. Вам сохранят жизнь. – Что сохранят? – удивился Грыбас. – Жизнь? А кто сохранит честь? Вы скажете моим друзьям, что я знал, на что иду. – Неужели вам не хочется дожить? – Говорить можно, а вот бить не надо, Александр Федорович. – Простите. Простите, Мацей. Бога ради, простите. Но я правда же хочу спасти вас. – Разве бесчестьем спасают? (Месяц назад граф Балашов сказал Веженскому: – Сейчас нужен крен – я твои слова про Зубатова помню. Все развивается так, как задумывалось. Позиции наши справа и в центре крепки. Я не знаю, как будет, но то, что будет, – в этом не ошибаюсь. Поэтому надо делать крен, ты прав. Мы должны вербовать друзей слева – не в братство, конечно, а для того, чтобы контролировать все рычаги. Поедешь в Варшаву, защищать поляка... Я запамятовал его фамилию... Коли сможешь спасти его от петли – мы подойдем к левым. А это важно, ты прав, спору нет – весьма важно. Масонство, великое братство наше, должно быть всюду, знать все, понимать всех – тогда сможем свершить главное. ) ... Веженский ехал из тюрьмы, забившись в угол пролетки. Перед его глазами стоял Грыбас за частой решеткой, как зверь в клетке: худой, высокий, бритый наголо, и улыбка по губам скользит, не сделанная улыбка, и до того открытая, что стало Веженскому самого себя страшно…
* * *
Гуровская закрыла дверь, тихо поставила баул у ног, вдохнула прогорклый запах «кэпстэна», любимого табака Влодека, и поняла, что он дома – работает. – Можно? – она приложилась ладонями к двери, крашенной «слоновой» масляною краскою. – Влодек... – Да, да! – Ноттен поднялся из-за стола и растерянно потер лицо. Здравствуй, Геленка! Она бросилась к нему на шею, стала быстро обцеловывать его лоб, глаза, нос, подбородок, губы. – Бог мой, как я там скучала по тебе, как скучала! Почему сердитый? Ты сердитый, Влодек? – Что ты?! Устал. – У тебя глаза больные. Хворал? – Нет, нет. Здоров. – Знаешь, твоя книга на днях выйдет в Берлине. Я договорилась с издателем. «Рассказы о горе» – я сама дала такое название, некогда было тебе писать, да и цензура... – Боишься цензуры? – Кто ее сейчас не боится. А что? Отчего ты спросил так? – Как? – Ну, не знаю... Так... – Это ты с дороги так нервна, Гелена. – Почему «Гелена»? Я не люблю, когда ты меня так называешь. – Я очень устал, Геленка. Давай я приму пальто. – У тебя жарко. – Я не отворял окон, мерзну что-то. На кухне, глянув на Гуровскую, которая сразу же начала хлопотать у стола, Ноттен закрыл глаза и снова стал растирать лицо так, что появились красные жирные полосы. – Ой, ты похож на жирафу, – рассмеялась Елена Казимировна, – такой же полосатый! – Нервы расходились. Все жду, жду, жду, когда придут – а они не приходят. – Кто? ... – Жандармы. – Ты с Красовским не встречался? – С кем?! – испуганно переспросил Ноттен, вспомнив сразу же лицо Глазова и его слова о «псевдониме». – Что ты, милый? – улыбнулась Гуровская. – Будто испугался чего... – Нет, нет, чего мне пугаться? Какого Красовского ты имеешь в виду? – Историк. Публицист. Профессор Красовский? – Адам Красовский. Пан Адам? – Кажется. Ты знаешь его? – Шапочно. А что? – Нет, ничего. – Почему ты спросила о нем? – Роза Люксембург считает, что он к нам близок, она мечтает привлечь его к работе в газете. Как ты думаешь – согласится? – Никакой он не близкий к вам и не согласится ни на какую запрещенную работу. – Кто тебе сковородки чистит? Меланья? – Что?! – в ужасе спросил Ноттен. – Сковородки плохо чищены. Песком надо и кипятить. Сала – в палец. – Я не замечал. – Ты ничего не пишешь о деле Грыбаса? – Написал. – Тебе яичницу сделать с салом или с постной ветчиной, Влодек? «Теперь я до конца верю Глазову», – понял Ноттен и замер, Прикрыв руками лицо. – Сделай глазунью. – В Берлине говорят, что тут всё очень напряженно из-за процесса над Грыбасом. – Ты знаешь его? – Да. В Париже напечатали статью, – предлагают отбить его из тюрьмы. Здесь об этом не думают? – Я не слыхал. – А где подставка, Влодек? Ах, мужчины, мужчины, оставь вас одних на месяц – ничего потом в доме не сыщешь. – Ставь на тарелку. – Ты же знаешь, я не люблю, если некрасиво. – Поставь мне на руку, – тихо сказал Ноттен, – послушаем, как зашипит мясо... Гуровская резко обернулась: – Что с тобой? В глазах у нее появился испуг, потому что в голосе Ноттена сейчас было что-то похожее на голос Дзержинского, когда они расставались в «Адлере». – Ничего. – Я тебя заберу с собой в Берлин. Съезжу туда на пять дней, по делам партии, и вернусь за тобою. Право. Не отказывайся. Тебе нельзя больше здесь. Ешь, родной. Соли достаточно?
* * *
Профессор Красовский визиту Дзержинского не удивился, потому что двери его дома были открыты с утра и до вечера – особенно для студентов и гимназистов. Библиотека польских классиков, книги по географии Польши, истории, философии, юриспруденции – все это привлекало молодежь: где еще найдешь нецензурированиого Мицкевича и полного, изданного в Париже Словацкого?! – Чем могу? – спросил Красовский, усаживаясь в кресло. – Слушаю вас. – У меня несколько необычное дело... – Представьтесь, пожалуйста. – Доманский. Юзеф Доманский. – Студент? Какого факультета? Дзержинский оглядел взъерошенную седую голову Красовского, подслеповатые, голубые глаза большого ребенка, улыбнулся чему-то: – Я с тюремного факультета, профессор. – Простите? – Красовский не понял. – Тюремного? Вы эдак о российской юриспруденции? – Нет, меня следует понимать буквально. Я бежал из ссылки, сейчас здесь нелегально. – Хм... А если вас арестуют у меня? – Не должны. Я довольно долго готовился к тому, чтобы прийти к вам, слежки за мною не было. – Надеюсь, вы понимаете, что задал этот вопрос, опасаясь не за себя? – Понимаю, пан профессор. – Итак, слушаю вас. – Нам нужна помощь. – «Нам»? Кого вы имеете в виду? Польских социалистов? – Нет. Социал-демократов. – Странно. Насколько мне известно, социал-демократы чаще обращаются за помощью к русским, немецким или еврейским ученым: чисто польская проблематика вас не очень-то волнует. – От кого у вас эдакий вздор? – Дзержинский не сумел скрыть гнева. – Я не думал, что интеллигент может быть таким предвзятым. – Это не предвзятость, господин Доманский. Это факт. Пожалуй, что только ППС и «Лига народова» ставят во главу угла наши проблемы, их волнуют прежде всего мытарства, чаяния и надежды нашего народа. – Что может сделать для своего освобождения наш народ – один, сам по себе? Погибнуть на баррикадах? Спровоцировать самодержавие на очередную антипольскую бойню? Наш с вами народ может обрести свободу лишь в совместной борьбе – без помощи русских мы обречены: надо смотреть правде в глаза, и никто еще не отменил закон массы и примат совместной направленности. Брат Пилсудского, Бронислав, понимал точнее Юзефа, что совместная борьба с русскими революционерами может свалить самодержавие, а это и будет наша свобода. – Закон массы предполагает примат той или иной силы. Вы говорите «русские и польские рабочие»; вы, таким образом, отводите полякам второе место, подчиненное. – Где и когда мы это говорили? Вы читали наши газеты? – Нет. – Как же можно повторять то, что говорят друзья Юзефа Пилсудского? Я никак не сомневаюсь в его человеческой порядочности, но что касается наших партийных позиций – мы полярны. Однако когда мои друзья критикуют товарищей социалистов, мы доказательны и пользуемся не слухами, но фактами, пан профессор. Мы представляем рабочих Королевства Польского – всех национальностей, говоря кстати. Рабочему человеку национализм, каким бы он ни был, омерзителен. Интерес рабочего не национален, а классов. – А как быть с польскими студентами и учителями? С интеллигенцией, словом? Их интересы вас не волнуют? – Я думаю, что интеллигенция, победи рабочие, вздохнет полной грудью. Я думаю, что только после революции польские интеллигенты смогут творить в полной мере, не оглядываясь на произвол полиции, цензуры, губернаторств. И потом вычленять из общего следует то, что кровоточит, пан Красовский. После долгого молчания Красовский сказал: – Я слушаю вас... Звонок дзенькнул тихо, но Красовскому он показался особым, тревожным, громким. Дзержинский поднялся, мягко ступая, подошел к окну, выглянул осторожно из-за портьеры: улица была пуста, однако возле парадного подъезда стояла пролетка.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|