Дмитрий Степанов, передано по телефону. 14 страница
Звонок телефона был резким, словно ночной стук в дверь. – Да, слушаю, – ответил Уолтер‑ младший. – Из бюро «Чикаго стар» только что позвонили в западную зону… Было три звонка по три гудка в каждом.
…Частный детектив Прошке устроился с телевиком на чердаке; оттуда хорошо просматривалось – через стеклянную крышу – ателье художника, а через громадные окна – зональная граница…
…Шааби приник к оптическому прицелу; рядом с ним замер с карабином в руках Зинеджо, в прошлом чемпион Палермо по стендовой стрельбе; до этой встречи знакомы не были; условным паролем обменялись в пустом пыльном подъезде, говорили шепотом, поднимались по лестнице на цыпочках, хотя знали, что квартиры пустуют; лежали на широких подоконниках тихо, ощущая в висках тугую пульсацию. Зинеджо сюда привез на арендованном «вольво» Луиджи Мачелли; через три минуты Шааби подвез Бинетти. В машине никто не произнес ни слова; арендовали ее через синдикат. В центре, возле станции метро «Зоо», на бензоколонке стояло десять машин, отобрали мощный «БМВ» с приемником и кассетным проигрывателем. Бинетти сразу же включил музыку – запись фестиваля из Сан‑ Ремо; деньги и авиационный билет на рейс, следовавший во Франкфурт в двадцать десять, передал в перчатках, по‑ прежнему не говоря ни слова; паспорт турка положил в карман пиджака, а ему протянул потрепанное удостоверение на проживание в ФРГ, выписанное на имя палестинца Юсефа эль‑ Насра. «Но я же не говорю по‑ арабски! » Бинетти чуть усмехнулся. «Ну и не надо» – эти четыре слова произнес одними губами, почти беззвучно; когда Шааби вылез из машины, так же беззвучно, но очень явственно артикулируя, сказал: «Когда улетишь отсюда, во Франкфурте тебя встретят, получишь новые бумаги и билет на следующий рейс, счастливо».
– Что это? – спросил Шааби, растерянно глядя на огромный панелевоз, медленно остановившийся в ГДР, как раз напротив той скамейки, куда должен был сесть объект; теперь скамейки не было видно. – Что это, а?! – Суки, – процедил итальянец, – паршивые суки… Ты был здесь на чердаке? – Нет. – Суки, – повторил он. – Надо же было заранее посмотреть, наверное, оттуда больший обзор.
…К панелевозу подъехал небольшой кран; в оптику было отчетливо видно, как белозубый крановщик что‑ то кричал шоферу; тот, достав из бумажного пакета бутылку молока и рогалик, покачал головой, показал толстым пальцем на часы и начал неторопливо закусывать. И как раз в это время подъехало такси; в те секунды, что автомобиль тормозил, Шааби и Зинеджо заметили на заднем сиденье бритоголового человека, фотографию которого им показали перед операцией; он спокойно и неторопливо расплачивался с шофером. Когда такси отъехало, бритоголового в машине уже не было. – Он сел на ту самую скамейку, – прошептал Шааби. – Я побегу на чердак. – Лежи, – сказал Зинеджо, – сейчас крановщик снимет эти панели и уедет, пять минут, не больше… – А если нет? При этих шоферах можно работать? – Конечно. Какое нам до них дело? Наше дело – бритый… – А может, надо, чтобы никого кругом не было… Итальянец усмехнулся: – Тогда заранее надо было послать просьбу на радио: «Объявите, чтобы убрали с такой‑ то улицы прохожих, мы должны пристрелить бритого». – Все же я пойду на чердак… – Лежи, – приказал итальянец. – Что ты такой беспокойный? И держи в прицеле левую сторону панели, бритый может выйти с твоей стороны… А я буду страховать правую… Как только панель снимут, как только он откроется, – сразу же стреляй. После того как упадет, сделай контрольные выстрелы по лежащему, понял?
– Эта пуля убьет, даже если просто руку царапнет. – Ага, – усмехнулся итальянец, – так мы и поверили… В теории все хорошо, они за теорию деньги и гребут, а вот пускай бы поработали, как мы, теоретики… – Слушай, а если этот панелевоз пришел сюда неспроста? – Ну и что? Мы же за стеной. Нам‑ то какое дело? – Ты думаешь, полицейские не контачат друг с другом? Это они на словах лаются, а когда дело доходит до стрельбы, сразу объединяются… – Через минуту после того, как дело будет сделано, мы с тобой уедем в аэропорт… Пусть себе объединяются. Нам‑ то какое дело? Смотри, смотри, крановщик потянул панель, сейчас откроется бритый… И он действительно открылся; человек с бритой головой сидел на скамейке, зажав в левой руке газету; в позе чувствовалась напряженность; будто каменный; не шелохнется; ждет кого‑ то, ясное дело. Первым выстрелил итальянец, пуля за пулей; вторым – Шааби; было видно, как взорвался бритый череп, брызнуло красно‑ желтое; человек повалился на землю; в пересечении объектива итальянец заметил, как крановщик что‑ то закричал, испуганно оглянулся, панель грохнулась на грузовик, с которого ее поднимали, тела на земле не было больше видно; сняв перчатки, итальянец отбросил ружье, поднялся с подоконника и обернулся к Шааби: – Бежим, парень. Работа сделана, машина ждет…
Когда «додж» – на переднем сиденье Уолтер‑ младший и Лилиан (в форме, пилоточка наискосок, чудо что за девушка), а сзади старший и Ник, заваленные кульками с покупками, сделанными в «Центруме» – выехал из‑ за поворота к пустырю, где ждал «объект», их обогнали две машины «фольксполицай»; за ними неслась, врубив сирену, «скорая помощь». Третья машина «фольксполицай» прижала «додж» к обочине. – Ну вот, – прошептал Ник, – не обманул меня индикатор… – Только спокойно, – процедил Уолтер‑ младший сквозь зубы; открыв окно, спросил полицейского: – В чем дело? На каком основании вы задерживаете нашу машину? – Никто вас не задерживает, – ответил полицейский. – Там впереди происшествие, подождите пять минут и поедете дальше. – А я могу развернуться и уехать? – спросил Уолтер‑ младший.
Полицейский оглянулся на трассу: – Хорошо. Я на всякий случай выйду на осевую, не ровен час, кто‑ нибудь вмажет в вас из‑ за поворота… – И, достав из «Лады» жезл, неторопливо пошел на середину улицы. – Подольше заводите мотор, Лилиан, – тихо, каким‑ то скрипучим голосом сказал старший. – И не торопитесь разворачиваться. Я хочу посмотреть, зачем они вытащили носилки из «скорой помощи»… – Да замолчите же вы! – Лицо Ника стало жестким, рубленым, и Уолтер‑ младший понял, что никакой он не помощник, а настоящий руководитель операции; «старший» – ширма, даже в этом играли. Когда Лилиан наконец тронула машину, Ник отчетливо увидел, как в «скорую помощь» всунули носилки; сомнений не было – окровавленная простыня, недвижное тело; «объект» устранили красные, видимо, смогли проследить его; не зря Лайджест дважды повторил во время последнего инструктажа, уже после совещания у ЗДРО, что у военных, в конторе Уолтера‑ младшего, возможна утечка информации; маменькин сынок, прощелыга, из‑ за него потеряли такого человека! Ну, разгильдяи! До Чек Пойнт Чарли ехали молча, не произнося ни слова; Уолтер‑ младший предупредил, чтобы не вступали в объяснения, если машину задержат пограничники ГДР: «Вы не знаете здешней обстановки, говорить буду один я, молчите». Офицер вышел из будки, козырнул, попросил предъявить документы тех, что в штатском. – Они тоже офицеры, – улыбнулся пограничнику Уолтер‑ младший. – Устаешь от постоянного ношения формы… – Я понимаю, – ответил офицер вполне дружелюбно. – В выходные дни я тоже переодеваюсь в штатское. Он зашел в будку; Уолтер‑ младший обернулся; Ник бросил под язык эвкалиптовый леденец, пососал его мгновение, а потом разгрыз; «старший» спросил разрешения закурить – на этот раз у Лилиан; выпускник Гарварда, играющий в свинопаса, снова подумал Уолтер‑ младший. Люди, лишенные собственного «я», живут по легенде, которая придумана для них невидимками, раскассированными по научным центрам, издательствам, специализирующимся на выпуске детективной литературы, и конторам, которые приобретают права на сценарии боевиков для Голливуда.
– Эта процедура всегда длится здесь так долго? – тихо, одними губами, спросил Ник. – Когда как, – ответила Лилиан, нервно сжимая руль маленькими, словно у девочки, пальцами. – Не хотите угостить меня вашим эвкалиптом? «Старший» не сдержался, хмыкнул: – Двусмысленная просьба. Лилиан – сама наивность, личико кукольное – обернулась: – Почему? Я действительно люблю эвкалиптовые леденцы… И в это время из будки вышел полицейский; документы он держал в руке; козырнув, спросил: – Откуда следуете? – Из столицы Германской Демократической Республики, – ответил Уолтер‑ младший, – откуда же еще? – Вы, случаем, не ехали по Любекштрассе? – А в чем дело? – Уолтер‑ младший облизнул пересохшие губы. – Что‑ нибудь случилось? – Там только что убили человека… Может быть, видели что‑ то такое, что может помочь расследованию… – Убили человека?! – Уолтер‑ младший неловко сыграл крайнюю степень изумления, обернулся к «старшему» и Нику, перевел им на английский, хотя оба прекрасно поняли пограничника. – Действительно, нас обогнала полиция, – сказала Лилиан. – Мы ехали довольно медленно, неужели там убили кого‑ то?! Кто?! Пограничник внимательно посмотрел на спутников Уолтера, а потом перевел тяжелый взгляд на него. – Вы не откажетесь в случае необходимости ответить на вопросы криминальной полиции? – Пожалуйста, обратитесь к моему командованию, – сказал Уолтер‑ младший. – Я обещаю вам доложить руководству о случившемся… Без санкции командования мне нечего сказать вашей криминальной полиции… – А вашим спутникам? Им тоже нечего сказать? Уолтер‑ младший снова перевел и без того понятный всем вопрос; Ник, «старший» и Лилиан ответили, что они не заметили чего‑ либо подозрительного… Когда «додж» уже был в американской зоне, «старший» процедил: – Ставлю тысячу против одного, что тех немцев, которые имели право доступа в ваш гараж, где стояла эта машина, уже нет в городе… Уолтер‑ младший обернулся так, словно тело его было составлено из гуттаперчевых шарниров: – Хотите сказать, что это я виноват в трагедии?! – А кто же еще? – Лицо Ника свело гримасой гнева. – Кто еще мог знать обо всем?! Кроме него, – он ткнул пальцем в «старшего», – меня и вас?!
Зинеджо спускался по лестнице по‑ кошачьи, очень мягко, чуть приседая, сторожко, но при этом стремительно; Шааби бежал следом за ним на цыпочках, потому что каблуки его туфель были огромны; видимо, страдал из‑ за своего роста – хотел казаться высоким; Зинеджо дважды обернулся, лицо перекосило гримасой, прошептал:
– Тише ты! Возле парадной двери Зинеджо замер, осторожно выглянул в окно; сейчас должна притормозить машина: «вольво», марки «ДЛ‑ 244», стэйшэн вагэн; [22] заднюю дверь откроют; посмотрел на часы; еще десять секунд, все идет как надо, по плану; только бы выбраться из этого проклятого города; полгода отдыха гарантировано, скорее к морю, окунуться в тяжелую, соленую воду, растянуться на горячей гальке, чувствуя, какое сильное и большое у тебя тело, как оно вбирает сладостное тепло земли; машина плавно затормозила; человек в очках, сидевший на заднем сиденье, открыл дверцу; итальянец обернулся к Щааби: – Порядок, наши здесь. Он вышел из подъезда, согнувшись, словно перебегал поле, простреливаемое снайперами; такое ощущение он испытал в Африке, когда подрядился провести пару операций в Мозамбике; вернувшись в Кейптаун, пил неделю, стараясь забыть этот безнадежный, холодящий изнутри ужас. Шааби шел следом, не в силах сдержать улыбку счастья.
…Зинеджо убили, когда он занес ногу в автомобиль; Шааби сначала ничего не понял, распрямился, словно наткнувшись на невидимую преграду; три пули из бесшумного пистолета размозжили ему лицо и разорвали грудь; «вольво» резко взяла с места, пронеслась по пустынной улице, свернула за угол; притормозила возле машины, за рулем которой сидел Бинальти, он же Бинетти, выскочили из «вольво», пересели к нему и погнали в центр.
Прошке включил «воки‑ токи» [23] и спросил: – Ты еще видишь их? Его помощник Франц, сидевший за рулем маленького «фольксвагена», ответил: – Да. – Сфотографировал, когда они пересаживались в другую машину? – Да. – Веди их. Они поедут в аэропорт. Если нет, я на связи, контакт в условленном месте. Понял? – Все понял. До встречи.
«Если немец честен, он до конца честен»
Герберт Граузе работал в криминальной полиции последний год – в декабре можно выйти на пенсию, ни дня он не проведет здесь более; когда телевидение начинало показ очередного таторта, [24] он, если жена и дочь уезжали в гости, выключал ящик, а когда они были дома, поднимался к себе на второй этаж (переделал чердак под столярную мастерскую, здесь и спал; запах свежеструганого дерева прекрасен, отдыхал, работая за маленьким станком; сам сделал мебель, баварский стиль, под деревенскую старину). Граузе просто‑ напросто не мог смотреть ту некомпетентную ложь, которую лепили на телевидении: поговорит мудрый сыщик с тремя свидетелями, походит маленько за подозреваемым, который окажется честным человеком – он неминуемо подскажет, в каком направлении надо искать гангстера; чушь собачья! Однажды после одного из таких татортов новый помощник, Курт, только‑ только начавший работать с ним, сказал: – Лихо закрутили, а?! Улицы были пустые, все сидели у ящиков, такой передачи давно уже не было… Граузе водрузил маленькие очки на свой мясистый нос, похожий фактурой на белую пемзу, недоуменно взглянул на парня, словно бы увидел его впервые, и спросил: – Ты это серьезно? – Конечно, – ответил Курт, снимая пиджак; как только приходил в управление, сразу же тщательно прилаживал пистолет под мышкой и только потом начинал просматривать информацию, поступившую за ночь. – Погоди, Курт, погоди… Или я стал старым ослом, или я таковым был всегда… Объясни, как тебе может нравиться чушь?! Где работа с агентурой? Прослушивание телефонных разговоров? Оплата осведомителей? Вербовка, которая есть венец работы в борьбе против организованной преступности? Где все это?! – Да разве такое можно показывать?! – удивился Курт. – Кто это разрешит?! – Значит, в кино это можно показывать, а в телевидении нельзя?! Значит, Бельмондо, Ньюмену и Габену можно, а бедолагам немцам заказано?! Зачем дурить людей, Курт?! Тот улыбнулся: – В книгах пишут, что максимализм свойственен моему поколению, молодым, а на самом‑ то деле максималист – это вы, шеф… Граузе вздохнул: – Ты помнишь дело Ультера? – Это который грабил особняки наших богатеев? – Именно. – Конечно. Мы это дело обсуждали на семинаре… – Ну и что вам рассказывали на этом самом семинаре? – Рассказывали, что Ультера вычислили по окуркам… Он курил южноафриканские сигареты, у них табак очень хороший, самый лучший в мире… – Самый лучший табак в мире в России, в районе Абхазии, на Черном море, – отчеканил Граузе. – Американцы ежегодно покупают у африканцев целую партию, подмешивают к своим самым дорогим сигаретам. Ясно? И никто Вольфганга не вычислял… – Кого? Граузе досадливо поморщился: – Ультера звали Вольфганг… Кстати, он сейчас, после отсидки, открыл свое дело в Намибии, вполне легален, гребет золото лопатой – строительство шоссейных дорог, бассейнов и полей для гольфа… так вот, мой агент, очень красивая женщина, – Граузе вздохнул (она стала женой Ультера, подконтролен отныне и навсегда), – сообщила мне, что некий Сейф, это была кличка Ультера, выехал из кнайпы [25] с тремя дружками в десять вечера и вернулся в двенадцать, подарил ей бриллиантовое колечко. Ну, я и опознал камушек – как раз с десяти до двенадцати грабители взяли один особнячок… Вот тогда я и сказал жене Ультера, чтобы она приучила Сейфа к южноафриканским сигаретам… Мне ж была нужна улика, без улики он выкрутится, его обслуживали лучшие адвокаты, за полгода он ломанул ни мало ни много – полтора миллиона марок… Вот так‑ то… Мой агент выполнил мою просьбу… Ультер начал курить мои сигареты… На них я его и взял… Доктор Рикк, что вел его дело, вошел в учебники, вы про него на семинарах говорите, а обо мне ни слова… – Вот интересно, а?! – Восторженный Курт слушал, открыв рот. – Выйдете на пенсию – напишите мемуары, господин Граузе! Пойдут нарасхват… Граузе вздохнул: – Ты думаешь, я не пробовал? Еще как пробовал! Сотни страниц исчеркал… А выходит, словно протокол: «Я спросил, он ответил»… Кто такое будет читать? Как рассказать, на чем я взял ту девку?! Я ж ее сломал, Курт… Если ты обладаешь знанием того, чего лишен другой человек, его можно запросто сломать… Девка пробавлялась тем, что приглашала к себе тузов, убаюкивала их, а потом чистила карманы… Ну, а те молчали, скандала боялись… Я ее на этом и прижал: или будешь работать на меня, или передам дело следователям, а оттуда в суд; тюрьма – суровое место, два года покажутся вечностью… – Шеф, а почему вас так понизили? – спросил Курт. – Простите мне этот вопрос… Если он вам неприятен, не отвечайте… Я, честно говоря, благодарен судьбе, что попал под ваше начало, лучшего шефа нет и быть не может… Но ведь вас прочили в руководители криминальной полиции страны, а сослали в Западный Берлин… Почему? Граузе пожевал губами, они у него были размытые, чуть вывернутые, изучающе посмотрел на Курта, а потом усмехнулся: – Любого человека можно взять на жадности, страхе и честолюбии, Курт. Точно говорю, не вздумай спорить… Вот ты меня и хочешь взять на честолюбии… А я думаю: почему бы не поддаться?! Я уйду, кто будет знать, почему меня ударили виском об угол стола? Ты помнишь то безобразие, когда террористы убили на Олимпиаде в Мюнхене израильских спортсменов? – Конечно, помню… – А кто начал раскручивать это дело? – Не знаю. – Я, – тихо сказал Граузе. – Твой покорный слуга. В то время я был шефом криминальной полиции в том районе, Курт, первым приехал на место… И начал копать… Вышел на одного из террористов… Получил информацию, что он дважды накануне преступления контактировал с неким Ахмедом. А этот самый Ахмед был таким же Ахмедом, как ты премьер‑ министр Накасоне. Он был связником израильской разведки… Кому была выгодна бойня в Мюнхене? Палестинцам? Так их же после этого объявили гитлеровцами, изуверами… А Израиль получил венок страдальца и новые ассигнования на оружие для защиты от террористов… Вот я и выдвинул версию: а не есть ли эта бойня – самая настоящая комбинация? Нет, нет, не правительства, конечно, оно и знать‑ то об этом не имело права, а какого‑ нибудь ловкача из их секретной службы?! В недрах секретных служб такое затевается, Курт, про что и сам босс слыхом не слыхивал; инициатива честолюбцев – страшная штука, замечу я тебе… Ну вот… Черт меня потянул за язык, старого дурака… Хотя нет, тогда я был молодым дураком… – Но ведь это поразительно, что вы сейчас рассказали! Почему об этом так никто ничего не узнал? – Потому что, как я тебе только что сказал, человека можно сломать на честолюбии, что сделал ты сейчас, – Граузе усмехнулся, – а еще на страхе и жадности… На двух последних ипостасях меня тогда и сломали… Да, да, Курт, сломали. Я ломаный человек, поэтому добр и совестлив, молодых поддерживаю, иначе‑ то должен был бы вам шеи перегрызть, чтобы сохранить ореол собственной значимости в сыске… Мне тогда сказали, что я антисемит, выпестованный «гитлерюгендом»… Я ответил, что меня в «гитлерюгенд» на пушечный выстрел не подпускали, потому что мама у меня еврейка… Ее сожгли в Равенсбрюке… Я чудом уцелел, у отцовского брата жил… Это и спасло… А мне сказали, что дед Гейдриха был евреем, но это не помешало ему стать антисемитским изувером – вопрос, мол, идеологии, а не крови… Я на это возразил, что Гиммлер санкционировал убийство Гейдриха, когда узнал, что тот на восьмушку еврей; что для гитлеровцев это был вопрос именно крови, со мной были вынуждены согласиться, но при этом намекнули, что предстоит реорганизация и я могу оказаться без работы… А что я умею делать, кроме как ловить бандитов? То‑ то и оно, ничего я больше не умею, Курт… Ну, я и заткнулся… А потом меня и вовсе затерли. – Как зовут того человека, который контактировал с Ахмедом? Граузе покачал головой: – Хочешь принять эстафету? Похвально, только послушай доброго совета и не таскай под мышкой пистолет, детство это… Бандита головой ловят, а не оружием… Ты молодец, Курт, смелый парень… И вправду решишься раскопать то дело? – Конечно. – Молодец, – повторил Граузе. – Не зря ты мне нравишься… Только того человека пристрелили, Курт… Через день после того, как я доложил свою версию начальству…
…В кабинет заглянул дежурный (Граузе держал только один телефонный аппарат для связи с наиболее серьезной агентурой, все остальные перевел на дежурную часть, пусть туда звонят, если потерялась собачка или по ночам на чердаке слышны стоны). – Инспектор, на пустыре возле Бауэрштрассе только что была пальба, наши машины уже выехали, не хотите взглянуть, что там случилось? – Это на границе? – Да. – Придется посмотреть, а то газетчики потом замучают, обвинят в политическом бездействии… Едем, Курт, поглядим, а? Журналисты уже были на месте; привычные вспышки блицев, микрофоны радиозаписывающей аппаратуры, алчный интерес в глазах; Граузе отказался комментировать событие; слишком уж тенденциозны были документы, обнаруженные в карманax убитых: один – палестинец, а другой – сицилиец, приехавший в Западный Берлин после трехдневного, как явствовало из штампа в паспорте, пребывания в Софии. В машине, когда возвращались в полицию, Курт спросил: – Шеф, а зачем вы отмалчивались? Это же факты… Тем более что в управлении им скажут обо всем сегодня вечером… – Ну и пусть говорят, – ответил Граузе. – Это их дело… Только что они скажут им про того третьего, что сидел на чердаке? Его же не убили? И он не убивал никого – людей расстреляли из машины в упор… Посмотрим, что покажут отпечатки пальцев, взятые на чердаке, не зря же я там ползал на брюхе…
«Выдержка, будь она трижды неладна, выдержка и еще раз выдержка! »
– Ты знал, что дело кончится убийством? – спросил Кузанни, сунув в карман пленки, которые передал в аэропорту Прошке; лицо его стало землистым, морщинистым, вмиг постаревшим. – Ты знал об этом заранее, Дим? – Нет, – ответил Степанов, чувствуя внутри мелкую зябкую дрожь. – Знал, – убежденно, с горечью сказал Кузанни. – И втянул меня в преступление… Но в отличие от твоей страны, где люди лишены права на слово, я, к счастью, живу в свободном обществе… И я расскажу обо всем, свидетелем чего стал… Мы могли помешать преступлению. Я и ты! – Он сорвался на крик. – Но преступление свершено! Какой же я осел, а?! Старый доверчивый осел! – Погоди, – сказал Степанов, – ты зря обижаешь меня… – Осел, – повторил Кузанни, сокрушенно покачав седой кудлатой головой. – Доверчивый осел, воспитанный на догмах христианской доброты и веры в ближнего! Правы наши: с русскими можно иметь дело, только когда ты силен и все знаешь наперед… Осел, затеял фильм про наших бесов! Да, бесы, верно, только ваши страшнее! Ты же растлен и растоптан! Ты марионетка в чужих руках, ты… Нет, надо строить ракеты, надо быть сильным, нельзя верить ни одному вашему слову! Господи, отчего же так поздно ты даешь прозрение! – Погоди, – тихо, с трудом сдерживаясь, чуть не взмолился Степанов. – Ты сказал больше, чем позволено между воспитанными людьми… Погоди… Дай мне ответить… Я не знал, что все кончится так, как кончилось… Не знал, даю слово… Но я знаю, что тебе готова виза для полета в Москву. Тебе обещана встреча, которая, как мне сказали, все поставит на свои места… Пиши и снимай все, что хочешь, но только, пожалуйста, наберись сейчас терпения и ничего не публикуй хотя бы неделю. Повторяю, виза тебя ждет. – Думаешь, я поеду в страну, которая знала о готовящемся преступлении и молчала?! Думаешь, я стану говорить с твоими костоломами? С теми, кто покрывает террористов?! – Если бы они покрывали террористов, зачем я обратился к тебе? Зачем сказал, что готовится преступление? Зачем пошел с тобой к Прошке?! Зачем вывел тебя на цепь?! Зачем посвятил во все это дело?! Если бы мы покрывали террористов, я бы не должен был говорить тебе ни слова! – Я пока должен молчать, виза меня ждет?! Нет, дорогой русский коллега, мы решим иначе! Ты никуда не уедешь отсюда! Ясно?! Все то время, пока я должен чего‑ то ждать… А если ты убежишь, струсив, я все открою! Все! До самой последней мелочи! «Какие «мелочи», – подумал Степанов, – о чем ты, Юджин? Мамы бранят своих детей за то, что они слишком верят людям. Моя старенькая ковыляет сейчас по своей улице Вавилова, ощупывая тротуар палочкой; катаракта, а операции боится – как‑ никак семьдесят девять… Сейчас‑ то я могу не согласиться с ней, старость – это беззащитность… Отец учил верить людям, и он был прав. Он прав был всегда и во всем. А как мне было трудно отстаивать себя перед мамой, когда был маленький… «Доктор Спок, доктор Спок» – только и слышал… Комету Галлея будем рассматривать, к электрону подбираемся, а как воспитывать детей, по сю пору толком не знаем, а потому что это не призвание, а наука… Я правильно делал, что верил и верю Славину. Если перестать верить друзьям, надо стреляться. Если у него что‑ то не сработало и случилось непоправимое – а ведь он везучий, баловень судьбы, – это может обернуться для него жизненной катастрофой; пятьдесят шесть – это тебе не тридцать, когда можно начать жизнь с нового листа…» Степанов явственно представил его лицо, яйцеобразный череп, сведенный толстыми морщинами. У Бемби, когда Надя привезла ее из родильного дома, головка была в таких же морщинках. И черный чуб на макушке. Надя потом очень следила за волосами дочери… «Какая ерунда лезет в голову, – одернул себя Степанов, и снова мысли его вернулись к Славину. – Ведь он знает мой здешний телефон. Отчего не позвонит? Он же понимает, каково мне сейчас. Нет, лучше не думай об этом, – сказал себе Степанов. – О чем угодно думай, только не о том, что произошло. А попробуй! Сколько в твоем мозгу миллиардов клеток? И в них заложена информация; вот ею они и живут; теперь они твои владыки, а ты их подданный. Все. Точка. Заставь эти чертовы клетки переключиться на что‑ то другое. Заставь! » – взмолился Степанов, глядя на Кузанни, метавшегося по номеру, как разъяренный бык на Пласа де Торос в Памплоне после того, как его раздразнили афисионадо красными платками во время традиционной утренней пробежки… Почему‑ то именно об этом празднике Сан‑ Фермина, который так понял Хемингуэй, Степанов думал, когда висел в воздухе над Северным полюсом в маленьком «Антоне‑ два». Кажется, это была дрейфующая станция четырнадцать, а может, пятнадцать, какая разница? РП [26] Данилыч получил по рации на «подскоке» [27] приглашение от ученых прилететь попариться в бане: «Наш повар – он из «Астории», гений кулинарного искусства – сделал сказочные табака с чесночным соусом! Как‑ никак День космонавтики! Пятнадцать минут лета, ребята! » И Данилыч, элегантнейший «Фанфан‑ Тюльпан», принял приглашение, благо ни один самолет с материка в ближайшие сутки не ожидался – там пурга, нет видимости… Табака были действительно сказочными, такими же сказочными, как и баня, вырубленная во льду, обложенная оцинкованным железом и зашитая досками. В этой бане Степанов вспомнил отца, когда тот рассказывал, как в Москву в тридцатые годы прилетел министр иностранных дел Франции Лаваль – в ту пору ходил в прогрессистах; прием в посольстве ошеломил роскошью; наркоминдельцы думали, чем и как ответить французам, собрали стареньких кулинаров, которые еще в «Яре» готовили; те и предложили ответить «жареным мороженым»: посредине блюда сливочное, фруктовое и шоколадное мороженое, а вокруг плеснуть немного спирта – феерия, горит мороженое! А потом он вспомнил, как отец, когда его только‑ только привез домой полковник Мельников, с трудом передвигаясь, опираясь на трость (было это двадцать девятого апреля пятьдесят четвертого года), подошел к телефону квартира после его ареста стала коммунальной, поэтому соседи потребовали вынести аппарат в прихожую, – набрал номер парткома (помнил ведь, все годы помнил! ) и спросил, когда он сможет внести взносы – платил сам себе ежемесячно по двадцать копеек из тех двадцати рублей, которые Степанов – по крутым правилам тех лет – имел право отправлять ему во Владимир… И слова отца навсегда врубились в память Степанова: «Я всегда верил, что позвоню тебе, Иван Прохорович. Видишь, не зря верил…»
…Когда Данилыч, поглядев на свои громадные, тридцатых еще годов, часы, сказал, что пора возвращаться на «подскок», они поднялись в безоблачное небо на «Антоше». Через минуту после того, как самолет начал набирать высоту, с льдины неожиданно потянуло белое облако; Данилыч недоуменно поглядел вниз: на том месте, где только что стоял самолет, медленно расходилась дымная трещина и упругое белое облако, словно ядерный взрыв, быстро поднималось в голубое небо, расходясь упругим грибом, закрыв за минуту всю станцию – белым‑ бело, ни зги не видно…
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|