Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Лебедь, или вечер сен-санса




 

Мишка был крепкий парень и не роб­кого десятка. Отжимания на кулаках, пробежки в любую погоду, спаррин­ги и все такое. Но те двое, которым он попался «на зубок» поздно вечером у ларька с сигаре­тами, оказались крепче. Вот уже несколько лет прошло, как Мишка на кулаках не отжимает­ся, по мешку не бьет и в парах не стоит. Вместо этого Мишка всем улыбается и через каждые секунд тридцать странно подергивает головой. Работает он, ввиду полной своей безопасности, в детском садике дворником.

Зато Григорий как занимался любимым де­лом, так и занимается. Хотя он и не здоровый вовсе, и его, как и всех в нашем городе, рано или поздно встречали вечером такие люди, по­сле общения с которыми тоже можно начать всем улыбаться.

Гриша — представитель самой немуже­ственной в глазах нашего нордического населе­ния профессии. Гриша — скрипач. Ни разво­дной ключ, ни молот, ни тугая баранка старого грузовика мозолей на Гришиных руках не оста­вили. Весь спектр своих чувств он, в отличие от нормальных пацанов и мужиков, одним толь­ко матом выразить не способен. И в плечах он не широк, и смотрит на мир открытым взгля­дом, а не из-под неандертальских надбровных дуг. Даже плюнуть сквозь зубы у него получа­ется только на метр, а не на три, как у любого нормального в нашем городе человека. И, тем не менее, какая-то сила в нем есть. А иначе как бы он до сих пор играл на своей скрипке, если даже такие парни, как Мишка, уже несколько лет всем улыбаются?

 

* * *

 

С какой-то репетиции в один из ветреных, холодных вечеров Гриша шел однажды до­мой. Шел, срезая углы и петляя по дворам, в которых шутки ради малолетками выбиты все лампочки у фонарей; шел по дворам, в кото­рые заходят только знатоки маршрута, напри­мер, пьяные, возвращающиеся после получки домой в состоянии глубокого алкогольного обморока. Через такие дворы быстрым шагом петлял с репетиции домой и Гриша, подняв воротник плаща, мурлыча обрывки мелодий, мечтая о горячем чае с лимоном.

Сиплый густой баритон неожиданно отвлек Григория от уютных мыслей.

— Сюда иди.

Несколько окон без занавесок лили жидкий свет на мокрый лабиринт двора, на поломан­ную детскую площадку. Из полного мрака в относительную полутьму по направлению к нему выступили две фигуры.

— Деньги давай.

Когда бежать некуда, а драться бесполез­но, просьбы, произнесенные сиплым голосом, нужно выполнять. Если, конечно, эти просьбы в принципе выполнимы. Если у человека есть принципы, соблюдая которые, ему скорее при­дется попрощаться с жизнью, чем исполнить неисполнимое. «Деньги — дело наживное, — так всегда говорила Григорию мама. — Нужно отдать — отдавай не жалея. Потом еще зара­ботаешь». «Деньги — не принцип», — всегда думал Григорий. Он достал из кармана все бу­мажки и все копейки, которые там были.

— Это все?

— Да-

— А это что?

Рука обладателя сиплого баритона косну­лась футляра за спиной.

— Скрипка.

— Ты че — скрипач?

— Да.

— А она дорогая? — спросил второй над­треснутым голосом.

— Я ее не отдам, — сказал Григорий, — да она вам и не нужна. Вы ее нигде не продадите.

— А сыграть сможешь?

— Смогу, конечно.

— Пойдем.

Они зашли в ближайший подъезд и подня­лись на площадку между первым и вторым эта­жами. Граффити на тему половой жизни оби­тателей дома, окурки, выбитое стекло — все как везде. Григорий с минуту дышал на пальцы и тер ладони друг о друга, разглядывая попутно неожиданных слушателей. А те с насмешкой в хищном взгляде, в свою очередь, рассматрива­ли этого Паганини, который снимал с щуплого плеча футляр и готовился играть.

— Нам чего-нибудь нашего, — сказал бари­тон.

— «Мурку», что ли? — спросил, осмелев, Григорий.

— Типа того.

— «Мурку» я не играю. Я играю серьезную музыку. Вот сейчас мы репетируем ораторию Сен-Санса.

— Слушай, Чиполлино, нам это... как тебе сказать? Нам непонятно будет, въезжаешь?

— Это вам так кажется. — Григорий уже изрядно осмелел и почувствовал себя не в ла­пах чудовища, а в диалоге с людьми. Он почув­ствовал, что больше непрошеных слушателей начинает владеть ситуацией. — Серьезная музыка понятна всем. Вы когда-нибудь лебедя видели?

— Ты что, издеваешься?

— Ну вот представьте себе лебедя. Пред­ставьте, как он плавает по тихому озеру и вода мягко расходится за ним едва заметным шлей­фом. Закройте глаза и представьте. А я сыграю произведение, которое называется «Лебедь». Это тоже Сен-Санс, ораторию которого мы сейчас репетируем.

Два человека зажмурились, а третий, взяв несколько нот для пробы, начал играть. Нужен был фотоаппарат, чтобы заснять эту «встречу на Эльбе»! Это было похоже на столкновение двух цивилизаций. Одна цивилизация была сурова. Она выжила в снегах ледникового пе­риода, вырастив на сердце и на всем кожном покрове грубую защитную броню. А вторая, наоборот, долго обрезывала и очищала серд­це, делая его чутким и восприимчивым к лю­бому прикосновению. Два представителя пер­вой цивилизации стояли непривычно для себя самих — закрыв глаза, а представитель другой водил смычком по струнам и сам в это время был похож на струну, натянутую и звенящую. А между ними, в согревшемся от игры воздухе, царственно плыл по тихому озеру лебедь Сен-Санса. Он иногда окунал голову в воду, иногда прятал ее под крыло. Но он все время плыл, не останавливаясь, и озеру, казалось, не было конца.

Через несколько минут игры надтреснутый голос вскрикнул:

— Стой! Стой! Вот здесь теплее надо!

Григорий улыбнулся в ответ и стал играть «теплее», а кричавший, закрыв глаза, продол­жил слушать. Он действительно понял эту му­зыку, и радость понимания грела его не мень­ше, чем звуки скрипки.

Дом резонировал. Звуки уходили вверх, усиливались, заставляли подрагивать не вы­битые стекла. Музыка без стука заходила в дома, сначала раздражая непривычностью, а затем совершая умиротворяющее помаза­ние. Люди открывали двери квартир, чтобы закричать «уйдите!» или «перестаньте!», но не кричали, а оставались у открытых дверей и слушали. После «Лебедя» из «Карнавала жи­вотных» Гриша сыграл еще Рондо Каприччи­озо, и когда он заканчивал, из-под закрытых век баритона вытекла скупая и жгучая слеза, какими плачут люди, пережившие леднико­вый период.

 

* * *

 

Они, конечно, отдали Григорию все его деньги, а может, и додали своих. Они проводи­ли его домой, чтобы никто пальцем не тронул Паганини («сам знаешь, что у нас по вечерам случиться может»). Они бы и поблагодарили его на все лады, но слов в лексиконе было ма­ловато, и большую часть своего восторга они, размахивая руками, выражали матюками и междометиями.

Все трое в ту ночь засыпали улыбаясь. Но это была не та улыбка, которой встречает не­знакомых прохожих некогда крепкий парень Мишка.

Обычно бес стоит незримо между людьми, нашептывая помыслы, провоцируя вражду, подталкивая на злодеяния. А между этими тремя людьми в сей вечер тихо и неторопли­во проплыл лебедь. Он проплыл, перед глаза­ми одних открывая красивую и неизведанную жизнь, а в глазах другого подтверждая ту исти­ну, что люди изначально хороши, и если пло­хи, то лишь потому, что сами не знают себя на­стоящих.

 

СИДЕТЬ СПОКОЙНО

 

Есть люди, готовые горы свернуть, лишь бы сделать мир лучше. Они часто обвиняют в равнодушии тех, кто не разделяет их жаж­ды перемен. Но стоит полистать учебник исто­рии, чтобы убедиться: стать в строй и пойти маршем недостаточно для всеобщего счастья человечества. Не будет лишним сперва понять, куда движется этот строй энтузиастов...

Кто-то сказал, что зло торжествует тогда, когда хорошие люди сидят сложа руки. Сказа­но, как отрезано. Попробуй не согласись. Со­гласился — и сразу, как миражи, встают перед глазами образы людей с горящими взорами и волевыми подбородками. Их много, этих людей, они идут так, словно накатывают люд­скими волнами на берег истории. Они смелы и полны благородных мыслей. Их цель — ме­нять к лучшему несправедливую жизнь.

Осторожно подхожу к одному и спраши­ваю: «Далеко собрались, товарищ?» — «Иду, — отвечает, — в общем порыве менять жизнь к лучшему. Хватит злу безнаказанно над чело­вечеством издеваться». — «А что конкретно делать будете, товарищ?» — спрашиваю осто­рожно. — «Пока не знаю. Но делать же что-то надо. Нельзя же сидеть сложа руки».

Он уходит, уносимый морем подобных эн­тузиастов, поднимая пыль и этой же пылью дыша. А я остаюсь на месте и повторяю про себя им сказанные слова: «Что делать, не знаю, но надо же что-то делать»...

Добрые люди, хорошие люди, послушайте. Послушайте все вы, кто считает себя хорошим, а источник зла полагает где-то далеко от себя. По­слушайте вы, не умеющие усидеть на месте, но толком не знающие, что делать. Не меня, конеч­но, слушайте. Что вам я? Исаию послушайте.

Я сказал им: ваша сила — сидеть спокойно (Ис. 30, 7). И еще: Оставаясь на месте и в покое, вы спаслись бы; в тишине и уповании крепость ваша; но вы не хотели (Ис. 30,15).

Избыток энергии при моральном пафосе и вкупе с туманом в голове — для сатаны это словно «коктейль Молотова». Из правдолюб­цев и холериков, из тех, у кого повышен градус требовательности к миру, а в голове куча мала обрывочных мыслей, да все чужих, — именно из этих персонажей можно лепить все что угод­но. У кого сильна воля и ясны поставленные задачи, кто последователен и зол, тот слепит из этой массы безмозглых энтузиастов любую фигуру. Если, конечно, сами энтузиасты себя не перегрызут, споря о том, в какую сторону печатать революционный шаг.

Сидеть спокойно. Как это прекрасно. Дума­ется, прежде чем заслужить у Господа похвалу (Мария же избрала благую часть, которая не отнимется у нее), Мария уже любила сидеть на месте, размышляя. А Марфа, наверняка, люби­ла носиться из угла в угол, да все с делами, да все с неотложными. Какие они были по жизни, та­кие, видно, они были и пред Господом. Одна — у ног со вниманием. Другая — с кастрюлями у очага. Таких больше. Таких «тьмы и тьмы».

Ну и бегали бы себе сами. Так нет, им хо­чется весь мир увлечь в водоворот своего хо­лерического энтузиазма. Они уверены, что понимают все правильно. Они не допускают мысли, что их активность — это не благие по­рывы хорошего человека, а суетливая гадость с претензией.

Я лежал лет в восемь в больнице с аппен­дицитом. А рядом лежал такой же, как я, пар­нишка. Нас в одно время прооперировали. Есть нельзя, пить нельзя. Швы ноют. Перево­рачиваться с боку на бок больно. Нянечка губы смачивает водичкой каждые полчаса. Утром к нам пришли родители. К нему — бабушка. Он ноет: «Есть хочу». А доктор категорически запретил давать что-либо есть сутки или боль­ше. Не помню. Помню — сказал: «Потеряете ребенка». Но что такое доктор, если ребенок просит есть? Бабушка бежит в булочную и воз­вращается с плетеной булкой. Внучек ест, а че­рез пару часов его увозят в морг. Бабушка — убийца.

Она убийца по факту, но не по намерению. По намерению она — лучший друг голодно­го внука. Но факт сильнее намерения. Она — убийца. Причем убийца из-за своей человеко­любивой упертости, из-за априорной уверен­ности в своей правоте. «Я ж плохого не хочу. Я хорошего хочу». Объясни такой человеколю­бивой дуре, что несвоевременная и неразумная любовь страшнее пистолета. Не объяснишь.

Была б она одна такая. Но таков весь род человеческий. Все уверены в своей правоте, все готовы глотку перегрызть, доказывая, что желают только добра. И все убивают друг дру­га, если не одним махом при помощи камня или ножа, то медленно, при помощи вражды, обид, сплетен, козней, осуждения. Какая-то банда человеколюбивых убийц, уверенных в кристальной честности собственных намере­ний. Классический злодей на таком фоне вы­глядит приличной фигурой. По крайней мере, фальши меньше, и все сначала понятно.

Зло торжествует не тогда, когда хорошие люди сидят тихо. Зло торжествует тогда, когда нравственные пигмеи вообразили, что они ве­ликаны. Когда эти ложные великаны закатали рукава и решились бороться со злом, которое, как им кажется, понятно и очевидно. Тогда зло, тонкое и ускользающее, хитрое и неуловимое, овладевает этими слепцами и творит из них свое орудие.

Им бы тихо посидеть, подумать. Так нет. Чувство собственной правоты в дорогу зовет. Остановитесь, прошу вас. Не я прошу. Про­роки просят. Остановитесь на путях ваших... и рассмотрите, где путь добрый, и идите по нему (Иер. 6,16).

Ваша сила — сидеть спокойно.

 

ЧЕХОВ В СУПЕРМАРКЕТЕ

 

Невысокий, аккуратно, но старомодно одетый человек стоял в одном из сто­личных супермаркетов между полок с товарами. На нем был хороший костюм из английского сукна, белоснежным был накрах­маленный воротничок, а взгляд умных глаз из-под пенсне был озадаченным и несколько тревожным. Если бы остановиться и присмо­треться к нему, то в душе ожили бы строчки, когда-то слышанные в детстве: «В человеке все должно быть прекрасно: и лицо, и одежда, и душа, и мысли». Правда, никто к нему особо не присматривался.

Это было то самое вечернее время, когда окончился рабочий день и множество народа, возвращаясь домой, заходит в супермаркеты за продуктами для ужина. Эти жители города привыкли ко всему. Их не удивишь ни краше­ным «ирокезом» на голове молодого «нефор­мала», ни японской татуировкой на худеньком плечике сопливой девчушки. Им ли удивлять­ся, увидев человека средних лет, одетого в ко­стюм XIX века? Может, это актер, зашедший в магазин в гриме и реквизите. Может, это какая-то очередная рекламная акция. Не все ли равно? Завтра опять на работу, вечер та­кой короткий, и очереди у касс длинны. А ведь надо успеть поужинать до тех пор, как начнет­ся сериал или политическое шоу.

Но у него самого, у этого необычно одетого человека, в душе не было ни одной привычной

 

 

мысли. В душе был ураган, состоящий из удив­ления, любопытства, страха, горького разочаро­вания и еще Бог знает чего. Все написанное им оживало в его памяти, словно прочитывалось вслух тихим голосом невидимого суфлера.

Астров. Те, которые будут жить через сто- двести лет после нас и для которых мы теперь пробиваем дорогу, помянут ли нас добрым словом? Нянька, ведь не помянут!

Марина. Люди не помянут, зато Бог помя­нет.

Астров. Вот спасибо. Хорошо ты сказала. «Дядя Ваня»

«Люди не помянут, зато Бог помянет», — повторил он еще раз и с удивлением стал рас­сматривать ледяную горку с морепродуктами. Многое, почти все, в магазинах ему, в принци­пе, было известно. Сыры, колбасы, вина, хлеб. Все это было понятно. Непонятными были только изобилие товаров, множество сортов и непривычная упаковка. Да еще то, что покупа­ли их не дворяне и не кухарки дворян, а обыч­ные люди, составляющие теперь обычную че­ловеческую массу.

Те ряды, где продавалась бытовая химия, порадовали его. Всю свою медицинскую прак­тику Антон Павлович (а это был именно он) страдал от грязи и антисанитарии. «Человек не должен жить в грязи, — думал он всегда, — ни в грязи бытовой, ни в грязи нравственной». Его сердце разрывалось на части, когда он, бу­дучи доктором, входил в крестьянские избы и видел на полу лежащих вповалку людей и те­лят, а вокруг — чад, вонь и беспросветная ни­щета. Эти люди, живущие спустя сто лет, были чисто и красиво одеты.

Чтобы понять их жизнь, ему было мало одного дня. Но только на день его отпустили. Впрочем, ничего, ничего. Ему бы ведь только насмотреться, напитаться впечатлениями, а там будет время все это осмыслить.

Больно поразили ряды сигарет и алкоголя, и память, как в школе, стала повторять ранее написанный текст.

Представьте еще, что мы, чтобы еще менее зависеть от своего тела и менее трудиться, изо­бретаем машины, заменяющие труд, мы ста­раемся сократить число наших потребностей до минимума. Мы закаляем себя, наших де­тей, чтобы они не боялись голода, холода и мы не дрожали бы постоянно за их здоровье, как дрожат Анна, Мавра и Пелагея. Представьте, что мы не лечимся, не держим аптек, табач­ных фабрик, винокуренных заводов, — сколько свободного времени у нас остается в конце кон­цов! Все мы сообща отдаем этот досуг наукам и искусствам.

«Дом с мезонином»

Люди, проходящие мимо и толкающие пе­ред собой тележки с покупками, никак не по­ходили на людей из осуществившейся мечты. Это не были красивые, как олимпийские боги, свободные и благородные существа, посвяща­ющие досуг наукам и искусствам. У них были машины, но меньше трудиться и меньше бо­яться за жизнь они не стали. Их трудом стало теперь обслуживание машин. У них была те­перь целая куча новых потребностей, рожден­ных развитием цивилизации, и, значит, раб­ство их усилилось. Они боялись голода и холо­да еще больше, потому что не добывали пищу и тепло сами. Все те же машины привозили еду в магазины, и по каким-то трубам прихо­дили теперь в дома вода и тепло, и жизнь от этого стала не вольготнее, а, наоборот, уязви­мее и неувереннее. «Число табачных фабрик и винокуренных заводов, должно быть, воз­росло до невероятности», — подумал Антон Павлович, и ему стало стыдно за все мечты, так простодушно переданные бумаге и так стран­но воплотившиеся в жизнь. Он видел сегодня в городе и аптеки, множество аптек, и понял, что люди стали болеть больше и сложнее. Он видел их бесцветные, затравленные глаза, и ему опять становилось стыдно за то, что он так незрело и по-детски рисовал себе будущее че­ловечества. То и дело писатель хотел вздохнуть и спросить: «Отчего все так, Боже?» Но он во­время вспоминал, что не ему в его нынешнем положении задавать такие вопросы, что в ответ на его земные неутоленные вздохи он и послан на землю; и тогда он сдерживал вздох, продол­жая смотреть, замечать детали и думать.

«Поговорить бы с кем-то», — подумал он, хотя знал, что это не входит в условия догово­ра. «Только на день и только в роли наблюда­теля», — было сказано ему. «Да это и к лучше­му», — успел подумать он, как тут же мысль его, с проворностью иглы, соскальзывающей на заезженную бороздку пластинки, соскольз­нула в написанное ранее.

Опыт научил его мало-помалу, что пока с обывателем играешь в карты или закусываешь с ним, то это мирный, благодушный и даже не глупый человек, но стоит только заговорить с ним о чем-нибудь несъедобном, например о политике или науке, как он становится в тупик или заводит такую философию, тупую и злую, что остается только рукой махнуть и отойти. Когда Старцев пробовал заговорить даже с ли­беральным обывателем, например, о том, что человечество, слава Богу, идет вперед и что со временем оно будет обходиться без паспортов и без смертной казни, то обыватель глядел на него искоса и недоверчиво и спрашивал: «Зна­чит, тогда всякий может резать на улице кого угодно?»

 

«Ионыч»

«Почитать бы их газеты, узнать бы, есть ли у них паспорта и смертная казнь?» Но даже у от­делившейся от тела души сила ума небезгра­нична. Он уже успел устать за день.

Писатель уже побывал сегодня в метро, под­нимался на крышу одного из высотных зданий, откуда с замирающим сердцем долго смотрел на краны новостроек и на людской муравей­ник. Непременно надо было зайти в больницу, в операционную или хотя бы в приемный по­ кой. Надо было бы послушать, о чем говорят коллеги, какие у них проблемы, мечты, дерза­ния. Но вот он зашел в супермаркет и провел в нем непозволительно много времени. Темп жизни, постоянная спешка, давка в транспор­те, сам этот транспорт, фантастический для че­ловека, видевшего только паровоз и городских извозчиков, — все это к концу дня давило, му­чило новизной и невообразимостью. И здесь, в помещении, под ярким искусственным све­том, среди изобилия товаров Чехов уже не хо­тел спешить. Скоро должны прийти за ним те, светлые, двое, которые привели его посмотреть на осуществившееся будущее ранним сегод­няшним утром. О, этот день дал ему столько пищи для ума, что до Страшного Суда долж­но хватить. Всю свою жизнь Антон Павлович трудился и боролся, страстно мечтал и трево­жился о человеке. Многое из того, что он ви­дел сегодня, мелькнуло перед ним, как вопло­тившаяся греза. Но в целом ему было больно. «Счастье так же далеко от этих людей, как да­леко оно было от нас. И в то же время оно оди­наково близко и к ним, и к нам», — подумал он и, сказав «нам», горько усмехнулся. «Нам? Нам теперь нужны их молитвы больше, чем им наши книги. Нужно, чтобы они не повторя­ли наших ошибок, не были так же ужасающе глухи и слепы ко всему, что нельзя положить в рот. Этого, кажется, я в них не заметил».

Медленно двигаясь среди товарных рядов, с любопытством поворачивая голову туда и сюда, он дошел до стеллажа с книгами. (В на­ших маркетах ведь торгуют книгами, не правда ли?) Там он остановился, глядя на людей, ли­стающих толстые журналы или другую лите­ратуру. Он уже увидел тех двоих, пришедших за ним и стоящих у выхода, когда слух его среа­гировал на знакомый текст. Это были его сло­ва, но произносил их не тайный суфлер вну­три его сознания, как было раньше, а молодой мужчина, держащий в руках раскрытую книгу его, Чехова, пьес.

Мы будем трудиться для других и теперь, и в старости, не зная покоя, а когда наступит наш час, мы покорно умрем, и там за гробом мы скажем, что мы страдали, что мы плакали, что нам было горько, и Бог сжалится над нами, и мы с тобою, дядя, милый дядя, увидим жизнь светлую, прекрасную, изящную, мы обрадуем­ся и на теперешние наши несчастья оглянемся с умилением, с улыбкой — и отдохнем.

 

«Дядя Ваня»

— Здорово, правда? — сказал мужчина сво­ей спутнице и закрыл книгу.

— Ты хочешь это купить? — спросила она, глядя в сторону.

— Ну да.

— Для себя или для Пашки в школу?

— И для себя, и для Пашки.

— Ладно, бери и пошли. Домой пора.

Ему тоже было пора. Те двое сделали знак глазами, и их нельзя было не послушаться. Он пошел к Хранителям, благодарный Богу за от­пущенный день, за эту странную экскурсию, а внутри у него звучало продолжение только что слышанного текста, продолжение, звучащее сейчас как нельзя кстати.

Мы услышим Ангелов, мы увидим все небо в алмазах, мы увидим, как все зло земное, все наши страдания потонут в милосердии, кото­рое наполнит собою весь мир, и наша жизнь станет тихою, нежною, сладкою, как ласка.

 

ВОЗВРАЩЕНИЕ В РАЙ

 

О каких потерях плачут люди? Плачут о потерянной родине, об умерших род­ных, об украденных деньгах. Но разве все это можно сравнить с потерей Рая?

Богач, превратившийся в последнего ни­щего, — это бледная тень того изменения, ко­торое произошло с нашими прародителями. С высоты легко упасть, но на высоту трудно подняться. И наши прародители, утратившие блаженство, стали так же жалки и беззащит­ны, как птенец, упавший из гнезда.

Они еще не знали, что это не последняя точ­ка падения, что им придется падать еще, даль­ше, глубже, до самого ада. Их длинная жизнь, проведенная в ожидании спасения, подошла к концу, и они, отделившись душами от тел, сошли в мрачное и безрадостное место.

Шеол. Так называли евреи то царство теней, где души, потерявшие плоть, но сохранившие память и веру, ожидали Мессию. Там не было радости, песен, псалмов, но только тьма и дол­гое, тягостное ожидание. Лучшие из лучших тоже сходили туда. Моисей, с которым устами к устам разговаривал Бог, опустился во мрак. Са­муил, Давид, Давидовы дети сходили туда же. Каждого вновь прибывшего встречали вопро­сом: «Он пришел? Ты видел? Ты дождался?»

— Нет, — отвечали один за одним нисхо­дившие в ад и присоединялись к ждавшим.

Псалом 90-й заканчивается так: «Долготою дней исполню его и явлю ему спасение Мое». Эти слова исполнились на праведном Симео­не Богоприимце. Он увидел Спасителя, он не умер раньше, чем произошло Его благословен­ное Пришествие. И Симеон умер, как и было ему предсказано, с миром. Он, насыщенный днями, первый опустился в Шеол, чтобы ска­зать: «Я видел». Его руки помнили тепло Иису­сова тела, его глаза смотрели на Сына Божия. Бог явил ему «спасение Свое». Об этом узнали узники ада, и ждать стало легче.

Но время в Шеоле тянулось не так, как на земле. Там, где нечем развлечься, где нет ни­каких утешений, ожидание — это настоящая пытка. Долгих тридцать лет прошло до тех пор, пока не спустилась в ад чистая душа Пред­течи, омытая кровью мучения. Его слова были еще радостнее.

— Мессия проповедует. Он исцеляет и вос­крешает. То, что пророки говорили о Нем, ис­полняется. Спасение близко.

— Его убьют, — сказал Исаия. — Мне было открыто, и я говорил о Нем, что Он — муж скорбей и изведавший болезни.

— И я в псалмах пел о том, что Ему пронзят руки и ноги и что о Его одежде будут метать жребий, — сказал Давид.

— И мы с Илией видели Его на Фаворской горе, — отозвался Моисей, — мы говорили с Ним о Его страданиях. Вы правы.

Голоса пророков раздавались громче и громче. Каждый из них что-то знал о Христе, каждому была открыта Духом Святым какая- то грань Его подвига. Родился в Вифлееме, Мать Его непорочна, Он въедет в Иерусалим на осле, Его предадут за ничтожную сумму де­нег. Шеол никогда не слышал такого оживле­ния, как вдруг затворы адовы затрещали. Все пришло в движение, и раздался голос:

— Поднимитесь, двери вечные, и войдет Царь славы!

— Кто сей Царь славы? — спросили пере­пуганные адские стражники.

— Господь сил, Он — Царь славы, — раз­дался ответ (см.: Пс. 23, 7—10), и густая, веко­вая тьма озарилась ярчайшим светом. Господь, Совершивший победу, Грозный и Милующий одновременно, сошел в преисподнюю. Его схождение вспороло аду брюхо так, как нож кухарки вспарывает брюхо пойманной рыбе, и теперь все, кто ждал Его, — свободны. Но не толпой, а по порядку устремились праведни­ки к Спасителю. Вначале они расступились, и Христос, внимательно всматриваясь вглубь, сказал слова, однажды уже звучавшие:

— Адам! Где ты?

— Я здесь, Царю мой и Боже мой, — ска­зал тот, кто в Раю говорил: «Я наг и скрылся». Праотец с праматерью смотрели на Христа с трепетом, в любую секунду готовые опустить глаза. Ведь это они — виновники всемирной трагедии.

Господь протянул им руки и, когда их ладо­ни встретились, с силой повлек их наверх. Их и их детей ждал Рай. Уже не земной, но новый — небесный. И он уже не был пуст. Там уже был благоразумный разбойник, не отмычкой, но покаянием открывший себе двери в страну блаженства.

 

ЧТО ПОТОМ?

 

Что изменило для нас Воскресение Хри­стово? Это величайшее событие взорва­ло всю жизнь человечества — и то, что после жизни. Мы получили надежду, смысл и радостный ответ на самые сложные вопросы.

Булгаков, известный многим по роману «Мастер и Маргарита», дружил с Ильфом, не менее известным благодаря «Двенадцати сту­льям». Однажды, когда Ильф был серьезно бо­лен, Михаил Афанасьевич пришел развлечь и ободрить друга. Он много говорил, рассказы­вал истории, в частности, одну, случившуюся с ним в Грузии.

В каком-то министерстве с дикой аббревиа­турой в названии Булгакову и его спутникам пообещали помощь с транспортом. Товарищ, обещавший содействие, попросил подождать его, а в это время к Булгакову подошел улыбаю­щийся человек и спросил: «Как дела?» Булгаков говорит: «Нормально. Сейчас дадут машину, и поедем на вокзал». Товарищ, лучезарно улыба­ясь, говорит: «А потом?» — «Потом до порта и — на пароход». Тот опять: «А потом?» Булга­ков, начиная смущаться: «Потом опять на по­езд». — «А потом?» — «Потом с пересадками — до Москвы». — «А потом?» Булгаков, совсем растерявшись: «Потом с утра — в редакцию, в театр, по делам, в общем». — «А потом?»

«Уж не знаю, чем бы все закончилось, — говорит Булгаков, — но подошел тот самый, обещавший содействие, товарищ и говорит: „Оставьте этого болвана. Он иностранец и по- нашему знает только две фразы"».

 

 

Булгаков засмеялся, ожидая такой же реак­ции от Ильфа. Но Ильф серьезно посмотрел на товарища и спросил: «А что потом, Миша?» Болезнь Ильфа была серьезной. Быть может, дыхание ангела смерти уже холодило ему за­тылок. Там, где легкомысленное сердце не за­мечало метафизики, для Ильфа уже звучали вечные вопросы. «Что потом?»

Милосердный Боже! Каким холодом веет от этого вопроса для тех, кто не верит в жизнь будущего века! Заставьте неверующего челове­ка вслушаться сердцем в эти два слова — что потом? — и скрипач опустит смычок, водитель заглушит мотор, профессор захлопнет книгу. Переместите мысль о смерти с задворков со­знания в центр, и в памяти оживут строчки Лермонтова: «И жизнь, как посмотришь с хо­лодным вниманьем вокруг, такая пустая и глу­пая шутка».

Но что я слышу? Не все скрипачи опустили смычки. Кто-то продолжает играть струнный концерт Альбинони. Не все водители заглуши­ли моторы. Кто-то, притормозив на секунду, бодро поехал дальше. Не все профессора по­кинули кафедры. Остались и те, кто окрепшим голосом продолжил чтение лекций.

Откуда у них эта сила и желание жить даль­ше, если два слова — что потом? — доведенные до сознания, должны были положить в гроб любой оптимизм и, словно двумя гвоздями, прибить над ним крышку?

О, уверяю вас, у них есть секрет. Не от бес­чувствия и не от бессмыслия они продолжа­ют привычный труд. Драма смерти внятна их сердцу более, чем многим другим. Но, остано­вившись на малое время, они произнесли вол­шебные слова и исцелились от страха. «Хри­стос Воскресе из мертвых, смертию смерть по­прав и сущим во гробех живот даровав», — вот что произнесли они, и, словно вурдалак при свете утренней зари, словно хандра при звоне колоколов, исчезла для них безмерная печаль и бессмыслица.

Христос воскрес, и апостолы, в день Рас­пятия похожие на распуганных овец, лишив­шихся Пастыря, стали подобны львам. Цар­ственным рыком бесстрашной проповеди они огласили Вселенную.

Христос воскрес, и мученики тысячами и де­сятками тысяч стали встречать смерть с улыб­кой. Девушки спешили под меч радостнее, чем под венец, и дети опережали сильных мужчин в храбрости.

Христос воскрес, и реки премудрости по­текли от уст святителей и проповедников, еще недавно живших во тьме греха и невежества, но омывшихся, но оправдавшихся, но освятившихся именем Иисуса Христа и Духом Бога нашего.

Пустыни заселились монахами, потому что Христос воскрес!

Погасли костры в демонских капищах, и сами капища превратились в храмы Божии, потому что Христос воскрес!

Женщина уравнялась с мужчиной, госпо­дин обнял слугу, личность стала важней, чем народ или государство, потому что Христос воскрес!

Сверху донизу разорвалась завеса в Храме. Благодать Божия, не желая быть частной соб­ственностью одного народа, и притом — не­благодарного, сообщила себя всем, кто полю­бил воплощенную Истину.

Сверху донизу треснули стены ада, и несмет­ные души, как птицы, влетели в Небесное Цар­ство, куда раньше всех вошел спасенный верой и очищенный страданием благоразумный раз­бойник.

И я, без всякой нитки оказавшийся в лаби­ринте, потерявший сам себя и чувствующий себя никому не нужным, вдруг узнаю, что и я не забыт. Мало того, любим и известен Ему по имени. Во вселенской пасхальной оратории несколько нот предназначены и для моего го­лоса.

Жить — это значит жить вечно! И нет ника­кого страха в словах «что потом?» Потом будет город, сходящий от Бога с неба, приготовлен­ный как невеста, украшенная для мужа своего. Потом будет голос, говорящий: се скиния Бога с человеками, и Он будет обитать с ними. И от­рет Бог всякую слезу с очей их, и смерти не бу­дет уже; ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет, ибо прежнее прошло. Потом узрят лице Его, и имя Его будет на челах их.

Вот что будет потом, и то, что будет это, так же несомненно, как то, что Бог — свят. Но не завтра это будет, и не наше дело — рассуждать о временах и сроках. Идти нужно по указанно­му пути. Песня дорожная у нас уже есть: «Хри­стос Воскресе из мертвых, смертию смерть по­прав и сущим во гробех живот даровав».

 

ЭДИТ

 

В центре парусного корабля возвышается мачта. А в центре европейского города возвышается шпиль собора. Соборный колокол пугает по воскресеньям птиц и ме­шает спать тем, кто не любит молиться. Во­круг собора, чаще всего — квадратом, распо­ложена площадь. В зависимости от времени года она бывает то местом народных собра­ний с духовым оркестром и выступлением мэра, то местом оживленной торговли. Во все стороны от площади убегают узенькие улочки. Дома на них стоят столь близко, что солнечный луч бывает редким гостем на сте­нах первых этажей. Сыростью и древностью пахнет на этих улицах, если, конечно, хо­зяйка не вылила прямо перед вашим носом грязную мыльную воду или кухонную лохань с рыбьей чешуей. Сейчас такое случается редко, но раньше...

Та история, которую я хочу рассказать, слу­чилась именно «раньше». Это было между двумя мировыми войнами, которые, по прав­де, стоило бы назвать бойнями. Жизнь была бедная, злая и неуверенная. Люди в те годы стали криво ухмыляться при слове «честность» или «благородство». Многие понятия испари­лись, всем не хватало денег, все не доверяли друг другу и на ночь крепко запирали двери. В городском храме службы шли регулярно, и люди ходили на них регулярно, но это была холодная регулярность. Точно так же и стрел­ки часов на башне ходят по кругу, оставаясь мертвыми.

 

Впрочем, было в этом городе несколько че­ловек, которые по временам молились очень истово, со слезами и подолгу. Это были не­сколько «девочек» из заведения мадам Коко. Да, господа! В каждом европейском городе, на­ряду с парикмахерскими, кафе и ателье верх­ней одежды, непременно есть хотя бы один дом, войти в который можно по одной лестни­це, а выйти — по другой. Это — дом свиданий, веселый дом, или публичный. Называйте как хотите. Если есть человеческое жилье, то могут быть и паразиты: грызуны, насекомые... Если есть цивилизация, то есть и одно из ее про­явлений — древняя язва, неистребимое зло, проституция. Как-то окунувшиеся в разврат, кем-то обманутые, часто задавленные нуждой, женщины, живущие в таких домах, никогда не остаются без работы. Потому-то и не совпа­дают там зачастую вход и выход, что незачем, краснея, встречаться в дверях соседу с соседом или профессору со студентом.

Жизнь в этих домах начинается тогда, ког­да в обычных жилищах мамы рассказывают детям на ночь сказки. А когда те же дети про­сыпаются утром и мамы выливают за дверь в канаву содержимое их ночных горшков, в тех домах наступает мертвая тишина. Неестествен­ная жизнь имеет свой неестественный график. Во всем доме только несколько человек с на­ступлением утра вели активный образ жизни. Это сама мадам Коко (никто не знал, когда она спит), уборщица и сторож, он же дворник и вышибала. Уборщица, мадам М, мыла полы, громко шлепая об пол мокрой тряпкой. Сто­рож, мужчина лет сорока, в прошлом цирко­вой акробат, молча курил в углу прихожей. Ря­дом с ним, беззаботно болтая не достающими до земли ножками, сидела его дочь. На вид ей было лет шесть. Это было щуплое, слабо раз­витое дитя, похожее на маленького воробыш­ка. Звали ее грозно. Звали ее так же, как звали когда-то умную женщину, спасшую свой на­род от врагов. Во многих галереях мира вы при желании увидите разной кистью и в разные времена написанные картины под названием «Юдифь с головой Олоферна». Девочку звали Юдифь, но на языке ее страны имя звучало не­сколько иначе — Эдит.

Картинной галереи в их городе не было. Но даже если бы и была, Эдит не смогла бы по­смотреть на картины с изображением своей знаменитой тезки. Эдит была слепа. Ее глазки смотрели прямо перед собой, но ничего не ви­дели.

Женщины в доме мадам Коко любили девоч­ку страшно. Вся нерастраченная жажда семьи, материнства, вся жажда дарить, а не продавать любовь, изливалась на эту слепую девочку. Ее тискали, прижимали к груди, ее носили на ру­ках, причесывали, ее баловали сладостями.

«Если бы можно было купить ей новые глаз­ки, я не пожалела бы всех своих денег», — го­ворила подругам долговязая Элизабет. Ее соб­ственная дочь жила в другом городе у бабушки.

«Мы бы все не пожалели», — вторили ей женщины. Их любовь к Эдит была непод­дельной. В этом доме, где грех обжился луч­ше любой ласточки, забравшейся под крышу, маленькая Эдит, казалось, воплощала ту нор­мальную жизнь, где женщина вечером ложит­ся в постель к мужу и просыпается утром.

Я уже говорил

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...