Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Двойственность достигает крайнего предела.




 

Я не могу с точностью определить время, когда я окончательно потерял веру в свою будущность.

Вероятно это случилось, когда я заметил, что от моей великой любви к народу осталось только то старое сочувствие, которое во мне возбуждалось при звуке родного языка и воспоминаний о родине. Это чувство понемногу утратило опять свою мистическую силу. И мне самому теперь казалось странным, что я мог до такой степени вверяться недействительным и воображаемым идеям.

То обстоятельство, что громкая будущность начала ускользать от меня, не привело меня однако в отчаяние. Когда я почувствовал, что мне с этой стороны стало трудно дышать, я обратился в другую и вовсе не задохнулся. В глубине души я, незаметно и для себя, составил, взамен прежнего, новое представление о своей будущности.

Я понимал только, что мне надо было теперь дать и себе и другим, знавшим меня, удовлетворительное об'яснение этой перемены. Мы ведь раньше все старались убедить друг друга в том, что наше увлечение было не одним лишь юношеским мимолетным чувством, но что мы всю жизнь будем думать и говорить так, как думали и говорили теперь. Мы глубоко презирали всех тех, которые уверяли, что и наше увлечение со временем охладеет, что и наши стремления подобны стремлениям всех других и в конце концов обратятся лишь к достижению материального благосостояния и высокого общественного положения. Этого никогда не будет с нами, хотя бы так и было со всеми другими, — думали мы.

— 39 —

И для об'яснения другим моей изменившейся точки зрения представился теперь необыкновенно благоприятный случай, — случай к полнейшему обращению. Шопенгауэр и его пессимизм, как бы единственно ради меня, вошли вдруг в моду, и как только я почувствовал в воздухе веяние нового времени, я сделался его первым последователем, и мне тотчас же стало ясно, чем я буду в глазах других и себя.

Горький жизненный опыт показал мне, что все идеи и иллюзии ни к чему не послужили, что они были одним только юношеским сумасбродством. Осуществить в мире идею равенства — невозможно. Общество не двигалось под влиянием наших идей. Напротив, чем сильнее удары мы на него направляли, тем яснее видели, как оно непоколебимо, как невозможно ему пошатнуться. Оно движется в раз полученном направлении, независимо от нас, оно развивается и изменяется лишь постепенно, само собою. В этом „постепенно и само собою" заключалась именно вся суть, хотя мы раньше ненавидели это выражение, считая его излюбленной фразой всех притеснителей народа. Всякое общественное улучшение немыслимо, если равенство не достижимо. Везде и всегда будут существовать люди, которые захотят возвыситься и обогатиться на счет других. Все это общественное здание давало лишь удобный случай одним освободиться от тяжелейшей работы, чтобы свалить ее с себя на плечи других, слабейших и достичь таким образом спокойного наслаждения приобретенным изобилием и благосостоянием. — Но у индивида точно так же нет будущности, как и у общества. Все то счастье, о котором мы мечтали и которого мы надеялись когда-нибудь достичь — одна лишь пустая мечта. Со временем все угасает и разлагается и, наконец, превращается в прах. Грустно улыбаться — вот все, что остается человеку делать в этой жизни. Если же он еще надеется на что-нибудь, если он еще доверяет чему-нибудь, то это лишь доказывает, что он недостаточно развит. Мрачный пессимизм есть верх всякого развития, и его разумнейший вывод — самоубийство.

— 40 —

Я был до такой степени ослеплен, что даже сам не мог отличить своего собственного существа от созданного образа, и считал себя действительно тем, чем желал казаться. И хотя я очень хорошо знал, что отрешился от прежнего представления о своей будущности еще задолго до того, как нашел нужным стать пессимистом, я все-таки воображал себе, что именно пессимизм и был причиной моей перемены.

В сущности же я так мало был пессимистом, что не только не убил себя, но напротив того женился и пресерьезно отдался разрешению вопроса, как мне устроить свою жизнь насколько возможно удобною, беспечною, приятною и счастливою. И я знал очень хорошо, что это-то именно и была моя новая будущность.

Путеводная нить моей жизни как бы сама собою отошла от моего прежнего представления о своей будущности. Любовь к народу потеряла для меня вдруг свое прежнее значение. И вместо нее теперь выступила на первый план любовь к одному человеку — моей жене.

Как ни были различны эти предметы любви, я нахожу поразительное сходство между историей моей прежней и моей новой любви. И эта любовь, как однажды моя любовь к отечеству, открылась мне сначала незначительным чувством между многими другими. Я выделил это чувство из других, вознес его над ними, как бы желая сказать: „Смотрите, вот оно!" И так и я теперь нашел ту заветную любовь, которую воспевают поэты, ту любовь, которая воодушевляет сказочных героев на подвиги, ту вечную любовь, ради которой существуют все люди. Я хочу чувствовать ее так же интенсивно, как и всякий другой. Итак я даю и этому чувству расцвесть до крайних пределов, как бы желая этим уверить себя, что найден наконец настоящий смысл жизни; я снова хочу пожертвовать самим собою; хочу отказаться от всех собственных выгод; хочу жить исключительно для счастья жены. И мне кажется, что снова вернулось ко мне мое прежнее доверие и уверенность; и что я не сомневаюсь более ни в чем.

— 41 —

Но и на этот раз мои великие намерения кончаются так же печально, как и раньше. Они вызывают лишь собственное противоречие, ибо и теперь моя любовь рождает одни только планы на будущее; а в настоящем господствует во всем одно самолюбие. В настоящем моя любовь ничто иное, как требование, чтобы жена любила меня. Я стараюсь выставить себя и перед нею совсем другим, чем я есмь на самом деле. Я постоянно стараюсь поднять себя в ее глазах, я говорю с нею о своих великих планах, которым едва ли сам верю, я стараюсь убедить ее в том, что я лучше, благороднее, умнее и способнее, чем все другие мужчины, которых она знает или будет знать. Потом я начинаю постепенно замечать, как я все более обнаруживаюсь перед нею, и как она больше не признает во мне человека, за которого я хочу выдать себя. Я часто боюсь, что она видит нечто низкое во мне, и потому не может уже более восхищаться мною и предпочитать другим. Я начинаю мучить ее ревностью, я начинаю отравлять и ее, и свою жизнь.

И тут единственное счастье, которого я мог ждать себе, должна была дать мне со временем будущность. В настоящем же ничто меня не интересовало. Я делал все с мыслью о будущем. — Однажды моя жена со слезами на глазах жаловалась на то, что у меня нет никакого желания сделать уютным наш дом. Как мне помнится, я не мог тогда защититься против этого обвинения, но мне почувствовалось почти так: я бы с большим удовольствием устроил себе уютное гнездо, но ведь наш дом этот во всяком случае не настоящий наш дом, не тот, который у нас будет со временем. — И вся эта мебель, которую ты случайно собрала здесь и расставила, быть может совсем и не будет в нашем будущем доме.

„Что бы ты сделал, если бы получил сто тысяч?" спросила она раз.

Что бы я сделал? Вот так вопрос!

А между тем это и был именно самый главный вопрос. Получить достаточно денег, чтобы осуществить свое буду-

— 42 —

щее счастье, это ведь и было для меня самое важное дело.

А с другой стороны меня удивило, что я не сумел ответить на этот вопрос. У меня ведь было столько различных планов. Но те, которые лежали мне ближе всего к сердцу, казались до того ребяческими и незначительными, что я даже не мог заговорить о них со своей собственной женой.

Планы были иногда вот какие:

Когда я, бывало, летом сидел в лодке и удил, мне представлялось совершенно ясным, что я сделал бы с деньгами. Разумеется прежде всего я осуществлю свою давнишнюю мечту: куплю себе участок земли и построю там летнюю дачу. Но это, однако, не было самым главным. Суть была в том, что у меня будет там собственный берег для лодок и отдельный домик для всех моих рыбачьих снарядов, которые я разложу в величайшем порядке: сети отдельно, удочки особо, леса мотками на полках, куда положу и крючки, каждый сорт в особый ящичек. Или же я мечтал о парусной лодке, устройство которой рисовалось мне до мельчайших подробностей.

Так было летом. Осенью же мне представлялась другая картина.

Очень важно было иметь теплые, высокие и целесообразно устроенные комнаты. В моей комнате весь пол будет покрыт одним сплошным ковром, чтобы шаги в нем неслышно утопали; высокие окна драпированы тяжелыми занавесями; темные стены украшены картинами и гипсовыми бюстами. Почти посредине комнаты будет свободно стоять мой массивный письменный стол, обитый зеленым сукном. На нем красуются узкие подсвечники и прекрасные письменные принадлежности! На столе лежит открытая книга, и между ее листами костяной ножик для разрезывания бумаги...

Когда же я иду по размытым осенним дождем улицам, я думаю: почему бы мне не держать лошадей и коляски? Неужели потому не держать, что меня станут порицать и осмеивать? Но ведь те, которые осмеивают, поступают так из одной зависти. Худого в этом ничего нет.

— 43 —

Или же я поеду заграницу и пробуду там, пока у нас сумрачно и скучно. Там я обогащусь знаниями и научусь говорить по францусски и по английски, а дома на родине я стану средоточием литературных и художественных кружков.

И как бы само собой к этим мечтам присоединилась и идеальная сторона, которая еще не перестала быть мне почему-то нужной.

Когда я теперь мечтал о возможности разбогатеть и о тех высоких общественных местах, на которые мне давали право мои юридические познания, тогда мне представлялся в то же время отличный случай быть и патриотом и великодушным. В своем высоком положении я докажу, что сумею послужить своему народу и осчастливить свое отечество. И не только это одно. Я постараюсь также не изменить своим первым юношеским идеалам. Я употреблю все свое влияние, чтобы провести общественные реформы в демократическом направлении. Я постараюсь неустанно распространять идею равенства и содействовать ее осуществлению, и всегда во мне встретят искреннее сочувствие, когда речь зайдет о вопросе подобного рода.

Такое идеальное настроение вовсе не было у меня случайным, напротив того, я все более и более утверждался в нем. Другим словами: мне было совершенно ясно, что я в сущности стремился к высокому общественному положению лишь из-за денег и личных выгод, но мне надо было уверить себя и других в том, что одно великодушие было моим побуждением.

Уверить себя в этом стало для меня даже необходимостью. Ибо для достижения своих целей мне надо было заручиться поддержкой той политической партии, к которой я сам принадлежал, и ее хорошим мнением обо мне, как о практичном, способном и надежном гражданине.

И, конечно, естественным следствием всего этого было то, что я отбросил в сторону всякий пессимизм, как вовсе не согласующийся с моими новыми намерениями и планами.

— 44 —

Никто не спрашивал меня более, чем я был во времена студенчества. Обстоятельства вокруг меня совершенно изменились, и я сам теперь жил среди взрослых, на поприще общественной жизни действующих лиц, которым никогда не приходило в голову разузнавать о моих мотивах и о моем патриотизме. Да и говорить о нравственных побуждениях, когда дело касалось общественной деятельности, не считалось даже хорошим тоном, и если кто-нибудь вздумал бы заговорить о подобных вещах в сериозном разговоре, то это произвело бы очень странное впечатление. Разговоры теперь велись только о практических действиях партии, все же остальное считалось разговорами, подходящими одним лишь лицеистам. Само собою разумелось, что все эти политические люди руководились одним патриотизмом, что каждый из них имел свое глубокое внутреннее убеждение, бывшее главным руководящим мотивом всех его действий и поступков. И если случайно вспоминались иногда отроческие дни с их мечтами, то такие воспоминания сопровождались высокомерною улыбкою, как бы желая сказать, что уже давным давно позабыты эти детские бредни.

Между людьми партии каждый оценивался лишь по тому, какие ему открывались виды на достижение влиятельного положения в обществе. Люди восторгались хорошо одетыми, стройными молодыми людьми, умевшими вести себя.

Было бы лишним излагать подробнее, каков был тот образ, который я теперь собирался создать.

Следует лишь заметить, что по мере того, как возрастала двойственность во мне, я в то же время все более сознавал, что я и мой образ представляли две совершенно разные вещи.

Но несмотря на это сознание, я вовсе не желал избавиться от созданного мною образа. Как я уже упомянул, я напротив того все усерднее старался уверить самого себя в том, что только этот мой образ имел какое-либо значение и что мое второе я, как оно ни отличалось от образа моего, должно было во всем подчиняться ему. Ибо все зависело

— 45 —

только от того, захотят ли другие признать этот образ и на основании его возложить на меня надежды.

Я помню за это время не один свой эгоистический поступок, вытекавший из самых обыденных, мелочных побуждений, но я не придавал им вовсе значения, я совсем не принимал во внимание того, что знал, что мои действительные мотивы вытекали лишь из желания возвысить себя. Это внутреннее сознание будто совсем и не существовало во мне. Что я в сущности не верил никаким патриотическим побуждениям, что я был атеист — все это было для меня чем-то недействительным, — а действительным было лишь то, что я был в глазах других, в глазах своей партии, во мнении тех, которые видели во мне человека, многообещающего в будущем.

И так как эта двойственность, кроме того, не переставала внутренно мучить меня, то мне не оставалось ничего более, как стараться забыться, я как бы принужден был сам начать думать так, как думал мой двойник. Когда я должен был выказать себя патриотом и в известной мере религиозным, когда я должен был выступить защитником существующих общественных порядков, то я, для своего спокойствия, начал искать разумных основ таким взглядам. И ничто не могло быть легче, как найти эти основы. Все будто уже было подготовлено к этому и ожидало только меня. Все было уже давным давно обдумано и обсужено, возражения опровергнуты и их неосновательность доказана. Кто не знает этих элементарных идей об историческом развитии государств, о святости существующих порядков, необходимости церковного учения ради блага народа и т. п.? Мне не надо было ни малейшего усилия, чтобы сформировать себе эти воззрения, я присвоил их себе совершенно готовыми. Они были составлены как бы нарочно для меня. Куда я ни обращал свой взор, везде они попадались мне навстречу, как бы приветствуя и поздравляя меня. Стоило присвоить себе одну лишь подобную мысль, как за ней сейчас же наплывали и все другие. Точно все мое существо было только для них

— 46 —

проложенной бороздой.

Это-то более всего и помогло мне попасть в число людей степенных и зрелых. Я имел весь необходимый для этого фонд взглядов и убеждений. И если теперь какой-нибудь молодой человек говорил мне об искажении нашей существующей общественной жизни и о необходимости все изменить, я, как и другие положительные люди, в ответ ему лишь улыбался. Но если он упрямо держался своих возражений и все продолжал настаивать на необходимости переворота, мне стоило открыть только один из тех ящичков, которые были заполнены моими юридическими и социологическими знаниями, и, как бы шутя, выбрасывать оттуда товар, — как он уже замолкал, смущенный недостаточностью своих знаний.

Но среди своей партии я выдвинулся быстро, и меня все заметили.

—————

Если бы теперь, в заключение этого описания, я захотел вообще определить свой характер, я мог бы только сказать, что был тщеславен.

Определение это очень уместно, но для меня оно недостаточно. Я не написал этой книги с тою целью, чтобы показать, как тщеславен я был.

Мне, главное, разрешить вопрос, отчего я был тщеславен, как зародилось во мне это тщеславие, и чего я собственно добивался.

Очень легко бывает высказать нравственное суждение, например — о кокетливой женщине. Мы говорим про нее, что она тщеславна, и каждый из нас тотчас готов подтвердить это мнение. Но если бы кто спросил нас, на чем именно основывается ее тщеславие, то ответить на это было бы вовсе не легко. Быть может, мысленно мы начали бы придумывать отдельные случаи, чтобы выяснить себе, что собственно надо понимать под словом — тщеславие.

Однако, собирая подходящие примеры, мы будем пора-

— 47 —

жены обширностью этого понятия. Мы начнем с бальных зал, перейдем в публичные места, к будуарам, на улицу; но сейчас же заметим, что вся эта масса примеров захватывает далеко не все области, а что и там, где нет и вопроса об увеселении и легкомыслии, можно найти совершенно то же тщеславие. Школьник, старающийся своими шалостями понравиться товарищам, так же тщеславен и по тем же причинам, как и религиозный церковник в своем ханжестве, молодая девушка по той же причине, как и ученый, художник, по той же причине, как и политик, и так далее.

Но чтобы доискаться общего мотива этого тщеславия, надо отыскать прежде всего его общий признак.

И этот общий признак именно тот и есть, что они все желают выставить себя перед окружающими в известном свете и дать другим известное вымышленное представление о себе.

Женщина, кокетничающая сама с собою, когда она перед зеркалом поправляет свой костюм, старается при этом отразить в своих чертах тот образ, который ясно представляется ее внутреннему взору. Этот образ иногда создан ею по собственному вкусу, но если у нее не имеется заранее подобного определенного образа, она создает его тут же перед зеркалом. Она становится в одну позу за другой, пришпиливает свои цветы то с правой стороны, то с левой, то зачесывает свои волосы кверху, то спускает их вниз; она выбирает и перебирает цвета и формы, пока ей, наконец, не представится такой образ, который удовлетворяет ее и который она потому усваивает. И на улице, когда она улыбается и раскланивается в ответ на поклоны, или останавливается поговорить с кем-нибудь, имея при этом случай показать свои жесты и выразительную мимику, — она все время старается походить на тот образ, который живет в ее душе, или который как бы сам собою рождается в то время, когда она говорит или смеется. Этот образ она хочет запечатлеть в душе других; она замечает, что те люди, которые смотрят на нее и говорят с нею, уносят в своей душе именно

— 48 —

этот образ. Нередко вся жизнь женщины — одно только стремление запечатлеть в душе других подобный образ, и успех ее в этом — ее высшая радость. Эта радость, конечно, не основывается на том, что другие действительно принимают ее образ, но вытекает из сознания того, что этот образ имеет способность нравиться им.

Но это желание производить на других известное рассчитанное впечатление далеко не составляет исключительного признака одних женщин.

На публичных улицах навстречу мне тянется целая вереница мужчин, желающих во мне и в других запечатлеть известный образ самих себя. Их не надо и знать, их наружность говорит сама о себе. Иногда их обличает их же меховой воротник, взгляды, которыми они окидывают проходящих; иногда — их важная походка, или их неестественная улыбка. То же самое я замечаю и у молодого чиновника, смотрящего на меня — не для того, чтобы узнать, кто я, — но чтобы посмотреть, какое впечатление он производит на меня, говорящего со мной в изысканных выражениях и старающегося придать своему голосу более достоинства и сериозности. И если его поклон не есть любезное, изысканное наклонение головы, как у кокетливых женщин, то в его неестественно холодной небрежности скрывается тот же смысл, т. е. он этим желает показать, что у него и без того достаточно знакомых, — что он был погружен в свои думы, или что это у него только внешняя привычка ласково улыбаться, когда он кланяется.

Если я войду в его частный, заново отделанный дом, то тут вся обстановка сейчас же заговорит тем же языком: она вся хочет внушить мне то же, что и он сам носит в своей душе. Обстановкою своего дома он хочет меня уверить в том, что он принадлежит к более высокому классу, чем тот, к которому он в действительности принадлежит, — что он богаче, чем он в действительности, более любит чистоту, чем любит ее в действительности.

Но стремление это не ограничивается желанием выста-

— 49 —

вить один только внешний образ. Очень часто к этому присоединяется стремление представить в ложном свете и свои внутренние качества.

Кто привык внимательно наблюдать свою собственную душевную жизнь, наверное замечал, что он различным группам людей сознательно внушал разные представления о самом себе. На одних он, например, производил впечатление веселого, практичного оптимиста, в глазах же других он, по той или другой причине, выдавал себя за пессимиста, видящего все в черном; но перед третьими, на которых ему не удалось произвести рассчитанного впечатления, он мог чувствовать себя так неуверенно, что краснел, как школьник, думая, что сквозь него могут смотреть, как сквозь прозрачное стекло.

Я знаю одного взрослого человека, сжившегося с тем образом, которым он рассчитывал нравиться людям. По душевным своим качествам он почти женственно чувствителен и нежен. Он любит свою семью и детей и всей душой принимает участие в их жизни и их интересах. Он очень любит искусство, его всегда привлекает тихая, глубокая поэзия, не бьющая на эффект. Таким, однако, его знают только ближайшие друзья. В глазах же всех других он является совершенно иным человеком: он кутит и в таком настроении низводит все святое, высокое, осуждает всех и каждого, и ему тогда нравится только все грандиозное, эффектное и шумное. И эта до глубины души чувствительная, благородная натура жертвует своим домашним спокойствием и счастьем, чтобы только выставить тот вымышленный образ самого себя, каким он думает, что его любят.

Знаю я также одного художника, телом и душой сжившегося с образом своим, которому всё удивляются и которым восхищаются. Я не хочу сказать, чтобы он был рабом вкуса публики. Напротив, он скорее сам создал ей вкус; но вместе с тем он создал и свой образ, и теперь он, хотя и желал бы, но уже не может действовать иначе, как только в согласии с этим раз определенным образом. Он страдает

— 50 —

от этого, ибо чувствует, что у него все больше и больше ограничивается то поприще, на котором он может свободно работать, и что ему становится все более невозможным принять новые направления. Но как бы он ни страдал, он не в состоянии вырваться из власти того образа, каким многие привыкли его почитать.

Очень хорошо могу также вообразить себе ученого, который своим внешним видом и бытом уже вовсе не желает обратить на себя внимание. Но когда он сидит за своим научным сочинением, тогда и ему открывается тот его мир, в глазах которого он далеко не желает остаться незначительным и не заслуживающим внимания. Он ведь только еще недавно начал возбуждать некоторое внимание в научном мире. Он знает, что многие знатоки составили себе о нем мнение и возлагают на него надежды. Он чувствует инстинктивно, что может позволить себе ученый в его положении; чего он должен избегать, что при всей своей достоверности может показаться наивным в научном сочинении, и что может, наконец, произвести действительно научное впечатление. И, наконец, ему также выясняется, какому направлению обязан следовать ученый в его положении, потому что это-то выражение „ученый в его положении" и есть именно определение того образа, который руководит им, как свет во тьме. Следует ли ему сама истина, или не следует, это уж не его дело.

Но яснее всего замечается зависимость людей от ими же созданного образа самих себя, — в деятельности политиков. Создавание образов и жизнь в нем, как бы неразлучно связаны с нею. Та партия, к которой политик принадлежит и где он играет роль влиятельного члена, понемногу усваивает себе образ, созданный им намеренно или создавшийся сам собою, в то время, когда он в первый раз выдвинулся и возбудил общее внимание. И вот этот образ решает всю его будущую жизнь. Все зависит теперь от того, устоит ли этот образ во мнении партии, и сумеет ли он воспользоваться политическими событиями, чтобы применить, их к

— 51 —

себе. Но замечательнее всего то, что он то менее всех других приведенных мною примеров, сознает свою двойственность. Он сплотился с нею до того, что его внутреннее я в то время осталось совершенно неразвитым. Он совершенное дитя, когда вопрос зайдет о внутренних побуждениях. Он может действовать просто от злости или из чувства мести, но воображать, что им руководит бескорыстная любовь к отечеству. Ибо так долго уверял он других, что его поступками руководят самые возвышенные, благородные мотивы, что и сам начинает верить своей собственной лжи. Когда он при баллотировке подходит к урне, чтобы бросить билетик, он видит в себе положительного, в общих вопросах опытного человека, который основательно рассмотрел причины и за, и против. Он при этом вовсе не замечает, что колебался до последней минуты и в глубине души своей играл этим делом, как играют в орел и решетку. Заседая в законодательном собрании, он будто глубоко чувствует всю великую ответственность, которую он призван нести, но при этом забывает, что он ни за что не согласился бы уступить другому быть избранным вместо него. В торжественных речах, в ответ на тосты, в докладах, в статьях и в его собственном воображении им руководят будто бы самые благородные, возвышенные побуждения, и ему необходимо не признаваться ни себе, ни другим, что в нем есть еще и другие побуждения. Он смутно чувствует, что если бы представился какой-нибудь вопрос самостоятельному решению сердца и разума, то он очутился бы как на текучем песку, все бы пошатнулось под ним, и он бы сейчас стал невозможным в глазах партии.

Все это несомненно подходит под общее название тщеславия. Однако, сам собой рождается вопрос: где же искать причину этому тщеславию, которое обнаруживается при самых различных условиях жизни и всегда характеризуется одними и теми же общими признаками. Случайное ли оно качество характера, недостаток, от которого можешь освободиться, как только его заметишь?

— 52 —

Нет, именно это-то оно и не есть. Напротив, оно является фундаментальным признаком культурного человека нашего времени, особенностью, отнюдь независящею от какой-нибудь случайности, легкомысленности. Женщина, привыкшая нравиться посредством своего образа, не может, когда вздумается, отказаться от кокетства, которым она именно и создает этот образ. Только внутренний переворот может освободить ее от этой привычки, — переворот, который делает образ ее ненужным, так как ей тогда уже больше не нужно нравиться всем. Другими словами, самая ее вера должна измениться. Ибо до сих пор она верила только в то, что ей необходимо добыть себе внимание, расположение и любовь окружающих. В этом и заключался для нее весь интерес жизни, и потому деятельность по иным побуждениям казалась ей непонятною, невозможною и скучною. Ей казалось, что, если она потеряет тот образ, который служит ей единственным орудием, то жизнь не представляла бы для нее более никакого интереса; она умерла бы со скуки.

Совершенно на том же основании невозможно и политику начать вдруг руководиться в своих поступках настоящею любовью, если он еще и вчера, и сегодня поступал под руководством своего образа. И у него своя собственная укоренившаяся вера, которую он не может произвольно менять.

Но если все это об'яснять одним только тщеславием, то подобное понятие совершенно обходит самую сущность вопроса.

Если же будем смотреть на этот вопрос в самом его обширном смысле, каким он обнаруживается на всех поприщах жизни и проникает все жизненные отношения, то мы должны видеть в нем ничто иное, как точное выражение одного и того же и всем общего стремления — стремления обратить к себе любовь людей — стремления, присущего уже ребенку.

И в этом-то и состоит та вера, про которую я говорю, которую не в состоянии пошатнуть никакое возражение, потому что в ней заключается весь интерес жизни.

—————

— 53 —

X.

Дома.

 

Однажды весной мы поехали с женой и с ребенком к моим родителям, в город, где находился надворный суд и где я должен был записаться чиновником. Проведя лето дома, я имел намерение осенью поехать с судьею в качестве его помощника на заседание суда в окрестностях города и познакомиться с делом на практике, чтобы потом наконец самому получить назначение производить суд, что требовалось от каждого юриста, для зачета в служебные заслуги.

Я приехал к родителям юристом в полном смысле слова; по моде одетым, с проявляющимся достоинством в манерах; и с присущей юристу уверенностью во всех вопросах, которые встречались в разговорах.

К своему удовольствию я заметил, что и тут я на всех производил желаемое впечатление. Особенно члены семьи моложе меня приняли меня с заметным восхищением мною, когда я приехал таким веселым и с таким самосознанием самоуверенно говорил о судебных учреждениях, магистратах, полиции и прочих тому подобных вещах, возбуждающих в обыкновенных смертных какой-то особенный респект, как будто только что избранный над всем этим начальник. В особенности я помню удовлетворение, которое я чувствовал при разговорах со стариком-отцом в присутствии других, — при разговорах об общинных вопросах, о рабочей плате, о таможенных отношениях, о государственных займах. Всеми этими вопросами я интересовался и здесь дома — точно также как и в свете, только насколько я этим мог двигать и направлять то зеркало, которое меня отражало таким, каким я желал представляться. Это желание представляться иным, чем я был, так вкоренилось во мне, что я перед своими домашними каждым словом старался поддерживать это представление и радовался, когда оно мне удавалось.

Только отношение ко мне матери меня не удовлетворяло. Она хотя и радовалась моим успехам и слушала меня

— 54 —

со внимнанием, но все-таки я читал в ее говорящих глазах, серых глазах, что по ее мнению есть все-таки еще что-то, что было выше этого.

Именно то, что назначение человека есть в стремлении к добру. Она еще жила прежними идеалами; была верна всему старому, которое мы считали ребячеством и непрактичностью. Когда разговор шел о серьезных, важных делах, выборах и политических вопросах, ее нисколько не смущало, что она со своими идеями казалась такою непрактичною, чтобы не сказать наивною.

И меня досаждало, что даже и я не мог одержать верх. Она слушала, соглашалась, но все-таки, как мне казалось, оставалась при своем, что было для нее выше всего.

Мать любила читать произведения Льва Толстого, — позднейшие, в которых писатель усвоил учение Христа. Она всегда старалась их нам навязать; но когда ей это не удавалось, то она начинала рассказывать и об'яснять „своего Толстого" при всяком удобном случае. Таким образом у нас постепенно образовалось понятие о том, что Толстой написал и как он об'яснял учение Христово, что человек не должен противиться злу насилием, это было у него главное и в то же время для нас трудно переваримое.

Так было и теперь. Совершенно игнорируя мои великие познания и мое ученое звание, мать опять навела разговор на свою любимую тему о Толстом. Как будто мимоходом она об'ясняла оттуда „места".

Я указал, улыбаясь, на некоторые сбивчивые понятия в них и уклонился с высокомерием от всякого дальнейшего рассуждения об этом предмете.

Когда мать только начала говорить об этом, мне показалось, что будто бы все взглянули на меня, как бы ожидая моего ответа. Но я предпочел молчать, давая выражением лица заметить, что я молчу только потому, что весь вопрос считаю нестоящим серьезного разговора. Я отклонил всякую попытку продолжать этот разговор так, как отклоняют вопросы детей, когда они спрашивают о вещах, которых са-

— 55 —

ми не понимают.

Но мать моя была неутомима. И однажды, когда мы собрались все вместе, она положила книгу и очки свои в сторону и как будто собравшись с духом сказала, с привычным ей улыбающимся вздохом:

„Ах, еслиб я могла вам об'яснить, как я чувствую и понимаю эту истину: не противься злу! Если бы люди все понимали и исполняли бы это, то весь свет бы изменился".

И сказав это она взглянула на меня, как бы говоря: ну, Арвид, что собственно ты на это скажешь?

Я помню, что во мне почему то вскипела досада на это вечное ссылание на Толстого. И потому я не мог по обыкновению обратить вопрос этот в шутку. И так как я видел, что все другие ждали от меня серьезного ответа, то я не мог не ответить. Но чтобы только из этого не вышло длинного разговора, то я хотел сразу одержать верх. Для того я взял самый эффектный тон. У меня был в запасе такой, который я несколько раз употреблял с большим успехом. Тон этот я мог бы назвать верхушкою всего моего юридического развития. В нем выражалось первым делом изумление, что противник мой мог иметь до такой степени наивный образ мыслей. В голосе была умышленная неуверенность, как бы для того, чтоб придумать возможно вежливые выражения, которыми я мог бы назвать бессмысленность в рассуждении другого. И в этом тоне чувствовалось превосходство книжника, который, говоря, должен выбирать слова и облекать мысль свою в общедоступные формы, только потому, что говорит он с человеком, непонимающим научных терминов и выражений.

— Но мама, — сказал я таким тоном, — я не могу понять — неужели ты хочешь в самом деле сказать, что человек должен дать злу полную свободу?

— Нет, — сказала мать, и уже теперь в ответе ее чувствовалось влияние моего тона. — Этим подразумевается, сказала она, только то, что не должно противиться злу насилием или злом.

— 56 —

— Не насилием, а как же?

— Ну, всякими другими средствами.

— То есть: красноречивыми словами и предостережениями? Но я полагаю, что могут быть случаи, где всякие разговоры и предостережения напрасны. Разорившийся злодей, например, не услышит голоса твоего; или ты заметила злодеяние слишком поздно, и нет времени для предостережения.

— Да уж не знаю как в таких случаях, — сказала мать, уклоняясь от моей западни. — Я восхищаюсь этим учением вообще, как основным правилом. Я знаю, что если бы мы следовали этому учению, то освободились бы от зла.

— Но принцип никуда не годится, если он не подходит безусловно ко всем отдельным случаям, подлежащим ему. Разве не так?

— Ну, пусть будет так.. — Минуту подумав, мать сказала решительно: — я утверждаю, что он и подходит ко всем случаям.

— Значит ты, на основании этого принципа, не шевельнешь пальцем, хотя бы могла, употребив небольшое насилие, спасти внука своего из рук убийцы?

Во взгляде матери выразилось сомнение. Она повидимому не ожидала именно такого примера. Другие все начали смеяться и кто-то сказал:

— Да, мама, уж сознайся, что ты без рассуждений бросилась бы на убийцу и сверх'естественною силою вырвала бы ребенка из его рук!

И кто-то другой прибавил:

— И после того еще была бы рада, что так поступила, и не раскаивалась бы, что не дала его убить!

Слова матери в ответ на это были заглушены общим говором, в котором каждый хотел принять участие. Как мне казалось, она пробовала об'яснить что-то такое, что если бы она лично и не могла в этом случае не противиться злу, то это еще не значит, что она поступила бы правильно.

Когда наконец ей дали очередь говорить, я сам опять прервал ее слова, чтобы продолжать свой ход мыслей. И я больше не избегал научных слов. Напротив, я чувствовал,

— 57 —

что это только придавало силы моей победе.

— Скорей можно сказать, что задача человека только и есть в том, чтобы постоянно противиться злу, — и что все зло, от которого мы все страдаем, именно от того и существует, что мы недостаточно противимся ему. Человек не должен отстраняться от зла! Он должен мужественно бороться с ним, везде, где только встречает его. В этом гордость человека, на то ему даны силы, смелость, ум! — Правда, что противление злу может иметь и дурные стороны. Вряд ли челове<

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...