Речь на «процессе 193‑х» (15 ноября 1877 г.)
[…] Мышкин: Я думаю, что для суда не только важно знать о цели моей деятельности, – была ли она революционной или иной, – но знать, как вообще мы смотрели на эту деятельность, т. е. считали ли эту цель осуществимой, может быть, в весьма отдаленном или в весьма скором времени; считали ли необходимым действовать в таком виде, чтобы тотчас создать революцию или только гарантировать успех ее в будущем, потому что от этих вопросов зависит взгляд суда на преступность и на виновность мою и других моих товарищей… Первоприсутствующий: В этом я не буду вам препятствовать говорить, потому что это входит в предмет обвинения. Мышкин: Таким образом практическая деятельность всех друзей народа должна заключаться не в том, чтобы искусственно вызвать революцию, а в том, чтобы гарантировать успешный исход ее, потому что не нужно быть пророком, чтобы предвидеть неизбежный исход вещей, неизбежность восстания. Ввиду этой неизбежности восстания и возможной продуктивности его мы полагали предостеречь народ от тех фокусов европейской буржуазии, посредством которых она обманула народ. Такая цель может быть достигнута путем объединения всех революционных элементов, путем слияния двух главнейших ее потоков: одного – недавно возникшего, но проявившегося уже с серьезной силой, и другого потока, более широкого, более могучего – потока народной революции. В этом единении революционных элементов путем окончательного сформирования их и заключалась задача движения 1874 года. Эта задача, если не вполне, то в значительной степени была выполнена. […] Я хотел указать на один очень серьезный факт. Так как я обвиняюсь коллективно, то хотел бы указать на то, что мы видим в настоящем деле: что девушка, желавшая читать революционные лекции крестьянам; юноша, давший революционную книжку какому‑ нибудь мальчику; несколько молодых людей, рассуждавших о причинах народных страданий, рассуждавших, что не худо было бы устроить даже, быть может, народное восстание, – все эти лица сидят на скамье подсудимых, как тяжкие преступники, а в то же время в народе было сильное движение, которое смирялось с помощью штыков; а между тем эти лица, эти бунтовщики, которые были усмирены военною силою, вовсе не были привлечены на скамью подсудимых, как будто бы говорить о бунте, рассуждать о его возможности считается более преступным, нежели самый бунт. Это может показаться абсурдом, но абсурд этот понятен: представители силы народной могли бы сказать на суде нечто более полновесное, более неприятное для правительства и поучительное для народа. Поэтому‑ то зажимают рот и не дают сказать это слово на суде…
Та естественная связь, о которой я говорил, вызвала движение среди интеллигенции и будет вызывать до тех пор, пока не прекратятся причины, вызвавшие его. Я указал только на один факт, но есть другие, не менее уясняющие революционное движение, как, напр., распространенность таких религиозных сект, где отрицание государственной власти возводится в догмат, где источник государственной власти именуется антихристом; далее, образование обществ с целью неплатежа податей, исчезновение целых деревень с целью уклонения от поборов… Первоприсутствующий: Все это опять‑ таки вовсе не входит в предмет обсуждения суда. Постарайтесь ограничиться тем, что имеете сказать по обвинению вас в том преступлении, о котором я вам объявил. […] Мышкин: Мне необходимо уяснить эту сторону вопроса, потому что тогда только вы поймете, что я хочу сказать. Я сын крепостной крестьянки и солдата, я видел уничтожение крепостного права и тем не менее не только не благословляю эту реформу, но стою в рядах отъявленных врагов ее. Вот почему вследствие моего рождения, моего воспитания, моих чувств, которые связывают меня с народом, я имею право несколько подробнее коснуться этой стороны вопроса. […]
Первоприсутствующий: Я повторяю, что все то, что вы говорите о крестьянах, я считаю в настоящее время неуместным и неподходящим к делу […] Мышкин: Я указывал на причины, которые заставили меня… Может быть, мой взгляд ошибочен, но я утверждаю, что эти причины заставили меня вступить в ряды революционной партии. […] Первоприсутствующий: Вы ведите вашу речь о том, в чем вы признали себя виновным. Мышкин: Я не признал себя виновным. Я сказал, что признаю себя членом социально‑ революционной партии. Затем я хотел только разъяснить мой ответ. То, что я говорил, касалось причин, которые послужили к созданию социально‑ революционной партии. Первоприсутствующий: Вы много сказали об этих причинах, и нам не нужно более знать. Мышкин: Теперь я хочу перейти, в таком случае, еще к некоторым очень важным вопросам, хотя и более частным, – к целям, которые преследует наша партия. […] Начинаю с вопроса о религии. В тех идеалах общественного строя, стремиться к которым я поставил задачею своей жизни, нет места уголовному закону за распространение иных верований, за совращение в ересь, словом, нет места насилию на мысль. Каждый может верить во что ему угодно и как угодно. Каждая община будет иметь право, если пожелает, построить сколько угодно церквей и содержать сколько угодно попов (конечно, на свой счет) – в этом никто не может ей помешать потому, что это согласно нашему идеалу, потому что община есть полная распорядительница всех своих дел. В этом идеале нет власти, которая могла бы принудить человека жить семьей… Первоприсутствующий: Я прощу вас воздержаться от инсинуаций […] Мышкин: Я под страхом наказания не могу перейти в другое исповедание […] Первоприсутствующий: Это есть существующий закон, который не подлежит обсуждению. Мышкин: Я его не порицаю и говорю только, что в силу государственного закона я обязан лицемерить. Затем нет власти, которая заставляла бы крестьян идти под конвоем […]
Первоприсутствующий: Вы входите в такие сопоставления, что я решительно не могу вам позволить… Мышкин: Наш идеал – полнейшая веротерпимость и глубокое убеждение в том, что при свободе слова и правильном воспитании истина сама собою […] я ограничусь. Первоприсутствующий: О ваших убеждениях нам нет надобности знать […] Мышкин: …я желал бы высказать теперь опровержение по крайней мере относительно других обвинений, которые возводятся прямо на меня, одинаково вместе с другими подсудимыми. Так, в обвинительном акте сказано, что обыкновенно интеллигентные люди служат пропагандистами, приглашаются бросать учение и идти в народ, выставляя, что наука есть не более, как средство для эксплуатации народа. Я желал бы сказать несколько слов по этому поводу, потому что я готов признать себя виновным в том, что разделяю тот взгляд, что для революционера в настоящее время нет надобности оканчивать курс в государственной школе. Затем, так как этот взгляд навлек на нас немало нареканий со стороны известной части общества, то я считаю себя вправе объяснить, какие причины довели меня до подобного, кажущегося многим безрассудным, взгляда. Я предположил, что если бы в настоящее время Россия находилась под татарским игом, если бы во всех городах на деньги, собранные в виде дани с русского народа, существовали татарские школы, в которых бы читались лекции о добродетелях татар, об их блестящих военных подвигах… Первоприсутствующий: Это к делу не относится, таких сопоставлений на суде не допускается. Мышкин: Прошу извинить, но у меня такой склад ума, что я могу убедить только путем сравнения, путем аналогии. Вот я и хотел бы привести такое сравнение, так как оно лучше всего доказывает справедливость моей мысли. Если бы в таких школах доказывалось право татар владеть русским народом и если бы все учение в них было направлено к тому, чтобы создать из русской молодежи ревностных и покорных слуг татарских ханов, то спрашивается: была ли бы необходимость для русской молодежи оканчивать курс в подобных школах и посвящать свои силы отъявленным врагам своим? Я полагаю, что нет. Точно так же и для революционера нет никакой необходимости оканчивать курс в государственных школах, потому что… впрочем, пожалуй, я воздержусь от окончания этой фразы из опасения быть остановленным и удаленным. Кроме того, в обвинительном акте возводится обвинение в том, что…
Первоприсутствующий: Вы опять говорите защитительную речь. В настоящее время следствие еще не окончено. Из данных, которые обнаружатся на следствии, вы можете потом делать свой вывод, в настоящее же время мы не обязаны выслушивать вашу защитительную речь […] Мышкин: …Тогда я считаю себя обязанным сделать последнее заявление. Теперь я вижу, что у нас нет публичности, нет гласности, нет не только возможности располагать всем фактическим материалом, которым располагает противная сторона, но даже возможности выяснить истинный характер дела, и где же? В стенах зала суда! Теперь я вижу, что товарищи мои были правы, заранее отказавшись от всяких объяснений на суде, потому что были убеждены в том, что здесь, в зале суда, не может раздаваться правдивая речь, что за каждое откровенное слово здесь зажимают рот подсудимому. Теперь я имею полное право сказать, что это не суд, а пустая комедия… или… нечто худшее, более отвратительное, позорное, более позорное […] При словах «пустая комедия» первоприсутствующий Петерс закричал: – Уведите его… Жандармский офицер бросился на Мышкина, но подсудимый Рабинович[107], загородив собою дорогу и придерживая дверцу, ведущую на «голгофу», не пускал офицера; последний после нескольких усилий оттолкнул Рабиновича и другого подсудимого, Стопане[108], старавшегося также остановить его, и обхвативши одной рукою самого Мышкина, чтобы вывести его, другою стал зажимать ему рот. Последнее, однако ж, не удалось: Мышкин продолжал все громче и громче начатую им фразу: – …более позорное, чем дом терпимости: там женщина из‑ за нужды торгует своим телом, а здесь сенаторы из подлости, из холопства, из‑ за чинов и крупных окладов торгуют чужой жизнью, истиной и справедливостью, торгуют всем, что есть наиболее дорогого для человечества. Когда Мышкин говорил это, на помощь офицеру бросилось еще несколько жандармов и завязалась борьба. Жандармы смяли Рабиновича, преграждавшего им дорогу, схватили Мышкина и вытащили его из залы. Подсудимый Стопане приблизился к решетке, отделяющей его от судей, и громко закричал: – Это не суд! Мерзавцы! Я вас презираю, негодяи, холопы! Жандарм схватил его за грудь, потом толкнул в шею, другие подхватили и потащили. То же последовало и с Рабиновичем. Эта сцена безобразного насилия вызвала громкие крики негодования со стороны подсудимых и публики. Публика инстинктивно вскочила со своих мест. Страшный шум заглушил конец фразы Мышкина […]
Несколько женщин из числа подсудимых и публики упало в обморок, с одной случился истерический припадок. Раздавались стоны, истерический хохот, крики: – Боже мой, что это делают! Варвары! Бьют, колют подсудимых! Палачи, живодеры проклятые! Защитники, пристава, публика, жандармы – все это задвигалось, заволновалось. Так как публика нe обнаружила особой готовности очистить залу, то явилось множество полицейских, и под их напором публика была выпровождена из залы суда. Часть защитников старалась привести в чувство женщин, упавших в обморок. Рассказывают, что туда же сунулся жандармский офицер. – Что вам нужно? – спрашивает его один из защитников. – Может быть, понадобятся мои услуги? – Уйдите, пожалуйста, разве вы не видите, что один ваш вид приводит людей в бешенство? – ответил адвокат. Офицер махнул рукой и ушел, последовав умному совету. Во время расправы первоприсутствующего с подсудимыми прокурор и секретарь вскочили со своих мест и, видимо смущенные, оставались все время на ногах. Первоприсутствующий ушел и, растерявшись, позабыл объявить заседание закрытым. Пристав от его имени объявил заседание закрытым. Говорят, будто защитники возразили, что им нужно слышать это из уст самого председателя. Поэтому они были приглашены в особую комнату, где первоприсутствующий объявил им о закрытии заседания. Защитники требовали составления протокола о кулачной расправе, но первоприсутствующий не счел нужным удовлетворить их просьбу и даже упрекнул адвокатов в подстрекательстве. Обер‑ прокурор Сената Желеховский[109] воскликнул по этому поводу: – Это чистая революция.
16. Записки И. Н. Мышкина (1878 г. ) [110]
Я считаю настоятельно необходимым решить следующий вопрос: признаем ли мы непосредственную осуществимость нашего идеала путем революции или нужно полагать, что дело не может обойтись без переходной политической формы, в последнем случае какова должна быть эта форма. Предположим, что совершается революция. Польша отделяется и организуется в республику. Финляндия провозглашает свою независимость; остзейские бароны[111] умоляют Бисмарка[112] принять их под свое покровительство; хохлы стараются порвать государственную связь с москалями, в Петербурге либералы созывают земский собор и толкуют, кому вручить конституционную корону. Жандармы и попы и словом и оружием пропагандируют безусловную покорность предержащим властям; ну а мы что будем делать? Существует мнение, что наша миссия заключается лишь в разрушении существующего строя и что как только будет достигнута революция, так народ caм построит чудное, стройное здание по всем правилам социальной правды и разумной любви к ближнему; и потому нам нет надобности входить в обсуждение формы будущего или переходного строя. Я не разделяю этого мнения, ибо не имею оснований верить, чтобы весь народ, как единый человек, был проникнут одним ясно сознанным идеалом, не верю, чтобы масса русского народа в настоящую минуту обладала несравненно большим социально‑ политическим смыслом и убеждением противостоять влиянию мнимых друзей, чем французы в 89, 30, 48 и 71 гг. [113] Я знаю, что из среды одного и того же народа могут выходить и вандейцы[114], и жирондисты[115], и поклонники Марата[116], и национальная гвардия коммуны и версальские войска[117]. Соглашаясь, что политические формы сами по себе не могут создать народное благо, я убежден, что одни из этих форм более пригодны для осуществления нашего идеала, чем другие. Признавая неизбежность переходной политической формы, я полагаю, что наиболее желательною представляется федерация областей с возможно полным проведением федеративного начала (т. е. с предоставлением городским и сельским общинам широкого самоуправления) и с коллективною исполнительною властью. Вообще полезно и необходимо рядом с нашим идеалом определить ближайшую осуществимую ступень и средства ее достижения и определить как можно отчетливей. Мнение Чертогона [118]. Я с своей стороны признаю всю важность притти к какому‑ нибудь общему соглашению относительно ближайшего образа действий нашей партии. Но я не беру на себя решить, какой именно образ действий в настоящее время всего пригоднее, потому что не вполне знаю положение дела на воле. Судя же по слухам, согласиться и теперь так же трудно, как было в 1874 г. Если большинство членов партии признает необходимым выставить практическую программу, представляющую minimum наших желаний или так наз. ближайшую цель, то необходимо во всяком случае, чтобы подобный временный союз наш с умеренными группами интеллигенции не имел бы вида нежелательного компромисса и не был бы на самом деле отступничеством от теоретически признаваемого нами идеала. Я думаю, что ставя известный minimum и добиваясь его осуществления, мы во всяком случае не должны скрывать от народа и общества, что это только наш путь, а не окончательная цель. Но тогда возможен ли вышеупомянутый союз с умеренными группами? – С Мышкиным я вполне согласен в том, что мы не должны оказаться не готовыми дать определенный ответ на вопрос «что делать? », когда этот вопрос представится нам после революции; мы должны вполне определенно знать, чего мы хотим, т. е. каких именно политических и социальных форм; мы только не можем предрешить теперь размер уступки, которую можно будет сделать несогласным с нашими политическими взглядами. Согласен также, что выяснить вполне этот вопрос нам необходимо. Мне кажется, что так как революция все‑ таки пока еще не стучится в двери, т. е. нельзя ждать ее завтра или через месяц, то пока можно удовольствоваться теоретическим выяснением вопроса о пригодных для нас политических формах, напр., подвергнуть основательному анализу конституцию Соединенных Штатов Северной Америки и выяснить то, что именно в ней неприложимо к России или противно социалистическому идеалу, а также определить, какие положительные поправки потребовались бы к ней за отбросом негодного. Ответ Мышкина на замечания Чертогона. Если ты не разделяешь взгляда, что нам принадлежит лишь проповедь разрушения, без заблаговременного определения, что именно и как должно быть воздвигаемо на месте разрушаемых порядков… (тот, кто не составил себе вполне ясного, отчетливого понятия о предстоящей постройке, конечно, не может принять активного, самостоятельного уча стия в ней); если ты не разделяешь этого взгляда, а с другой стороны признаешь, что нет вероятности рассчитывать на непосредственную осуществимость нашего идеала путем одного насильственного переворота, и в то же время не знаешь, в чем именно заключается наша ближайшая задача, – то спрашивается: что же ты пропагандировал, во имя чего действовал? […] Мне думается, что большинство из нас (в том числе и я) не ведало, что творило, да и теперь, после многолетнего содержания в тюрьме не ведает хорошенько, что нужно творить; мне думается, многие из нас могут повторить твой ответ: я не знаю, что именно нужно делать, какова ближайшая наша цель; признаю всю важность этого вопроса, но до сих пор не только не решил его для себя, но даже не разобрался еще в куче материала, пригодного для решения теоретической стороны этого вопроса. Другими словами: попал я в тюрьму по недоразумению (или, пожалуй, за неосмысленную ненависть к существующему порядку и таковую же неосмысленную любовь к народу) и просидел несколько лет в келье без толку… Не усмотри, пожалуйста, в моих словах резкого отношения лично к тебе; нет, я говорю так потому, что меня вообще бесит чересчур халатное отношение наше к делу: меня злит, что я вследствие царствующей у нас безурядицы растратил свои силы глупо, бестолково, что я, при всем моем искреннем желании творить добро, жить для народа, не обращая внимания на свои личные интересы, не сделал ровно ничего порядочного, между тем как мои прежние материальные средства и мое положение в обществе давали мне возможность сделать кое‑ что более путное. Я думаю, что не я один, а многие с горечью, с сердечной болью чувствуют то же самое, а ведь это хуже всякой каторги. […] «Революция не стучится в двери», – говоришь ты. Но многие ли предвидели хотя бы за несколько месяцев февральскую[119] или июльскую революцию[120]? Кто предвидел за несколько месяцев пугачевщину? Кто предвидел за несколько дней до 18 марта рождение Коммуны[121]? Вспомни, до какой степени неподготовленною оказалась республиканская партия в Июльскую революцию, когда она при большей подготовленности могла бы играть совершенно иную роль. Коль скоро мы претендуем на звание партии, то давно пора придти к какому‑ нибудь решению по всем наиболее существенным вопросам нашей программы, причем, конечно, под влиянием жизненных условий и лучшего уяснения себе сути дела, наши взгляды могут видоизменяться, но в каждую данную минуту у нас должны быть определенные заветы по крайней мере на такие первостепенные вопросы, какова наша ближайшая цель, куда, на что должны быть главным образом направлены наши силы в данный момент и что нужно делать, если разразится революция. – Ты говоришь, что в случае формулирования ближайшей цели и признания необходимости временного союза с более умеренными группами, нужно сделать так, чтобы это не было и не казалось отступничеством от теоретически признаваемого нами идеала. Мне кажется, что ты неверно ставишь вопрос: каков бы ни был наш идеал, мы, – если только признаем себя партией, – необходимо должны из‑ за заоблачных высей теории спуститься на твердую почву действительности; должны наметить путь к взыскуемому нами граду, поставить на этом пути вехи, чтобы не заблудиться, и коль скоро мы видим, что путь наш так длинен, что не может быть сделан зараз, без привала, то помимо всяких компромиссов, просто немыслимо, практически невозможно обойтись без определения промежуточной станции. Нам во всяком случае необходимо решить: стремясь к революции, маня ее к нам, что мы будем делать, если действительно явится к нам эта желанная гостья? […]
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|