Б. Володин 2 страница
И вдруг, тотчас как Илья Фадеевич занял кафедру в Медико‑ хирургической, кандидат в профессоры Чирьев из университета прочь – опять в студенты и в ассистенты к Циону: физиолог без медицины немыслим! И сразу за работу: «Зависимость сердечного ритма от колебаний внутрисосудистого давления» – огромнейшую! Вот‑ вот окончит – и его ассистентское место вам, Иван Петрович. И посему каждый день после лекций, перекусив в студенческой кухмистерской, новые соавторы спускались с Университетской набережной на лед – там, где летом, белея стругаными брусьями, покачивался на барках наплавной Дворцовый мост. Пересекали натоптанной тропой Неву и пешочком‑ пешочком по морозу, кратчайшим путем: либо по сугробам вдоль Кронверка – к Большой Дворянской, либо противоположными набережными, Дворцовой и Французской, – до Арсенала, а там от основания плашкоутного Литейного моста, тоже в ледостав разобранного и распроданного на дрова, снова по льду протоптанною тропкой на правый берег, к Нижегородской, к анатомо‑ физиологическому институту. (Весной в ледолом и в паводок, путь получался длиннее – через Тучков мост и Петроградскую сторону. Конки там еще не проложены, одна катила по Невскому, одна – по Садовой, и одна – по Васильевскому острову, от Стрелки до 6‑ й линии, а извозчики об эту пору вовсю дорожились: пути на двугривенный – и полтинник запрашивали, и больше. Не по карману. ) Но как проиграл былой соавтор! Хотя Цион в том его царстве мелькал зеленой молнией мимо, погруженный в свое, к тому же диссертантам думать надлежит своими головами – недаром «dissertatio» есть «рассуждение», но все‑ таки сегодня Илья Фадеевич глянет, завтра что‑ то подскажет, он же и этот предмет тоже знал не книжно – он же работал в лейпцигском институте, как раз когда Людвиг и Бернштейн, Людвигов ученик, одессит, мудрили там над новой постоянной фистулой протока этой железы. Серебряные или стеклянные трубочки Клода Бернара вызывали у собак непрерывное, изнуряющее истечение панкреатического пищеварительного сока, да к тому же мутного, измененного, и они испытывали приспособление понежней – этакое «Т» из свинцовой проволоки. Один усик – в проток, другой – в кишку. Ножка проволочной буквы – в рану, чтобы та не зарастала и получился свищик – и сок через него стекал в пробирку.
Людвиг ждал ответов железы, конечно, на раздражения блуждающего нерва – по анатомической логике. Этот парасимпатический «нервус вагус», «бродяга», рассыпает многожильные проводочки на всем своем пути от черепа до кишок – к внутренним органам, к железам, к сердцу (считалось, что и к сосудам тоже). У всякого волоконца свой смысл, своя функция. Не хитрость заподозрить, хитрость – заставить каждый проводочек заговорить отдельно от прочих. И ведь на идущей в слюнную железу «барабанной струне», тамошней заместительнице вагуса, – она тоже парасимпатическая – Людвигу все удалось! И тогда, в Лейпциге, он с Бернштейном тоже получили два результата. При ихней постоянной фистуле у собаки, проголодавшей сутки, железа все‑ таки переставала попусту лить сок. А накормят – и секреция вскоре возобновляется. Сдавливал Бернштейн зажимом отпрепарированный вагус – начиналась рвота, и железа умолкала. Однако эти опыты раскритиковал Гейденгайн – воздействия слишком грубы, исследованный сок чересчур водянист, клетки железы перерождаются из‑ за воспаления, эксперимент не показывает истинных жизненных событий. Лучше пользоваться временными фистулами, аккуратненько и осторожненько оперируя накормленных кроликов, у которых железа уже работает – в самом опыте. И вместо грубых механических воздействий на нерв испробовать введение атропина, который отключает влияние вагуса, – ведь именно с помощью атропина и удалось раскрыть роль «барабанной струны» в иннервации слюнной железы!..
Великолепные надежды – результат казался несомненным. И вдруг – статья генденгайновского ученика Ландау с невразумительными данными, но категорическим утверждением, что атропин секрецию железы у его кроликов не прекращает. И значит, ее остановка в опыте Бернштейна при пережатии вагуса – общая реакция на травму!.. Илья Фадеевич еле тогда удержался, чтоб не заняться этим самому, – уверен был, что угадал подводный камень. И раз самому некогда – затвердил как конкурсную тему! А Овсянников сей предмет знал отвлеченней – по журналам. И уж поскольку мастерам не дались должные ответы, да и конкурсантам лучше не повторять друг друга, он предложил своему милому Владимиру Николаевичу иной заход: используя временную фистулу, ответить, не участвует ли в событиях другой брюшной нерв – «splanchnicus major» – «большой чревный», несущий симпатические волокна… Окажется – не служит? И это – прекрасный результат для конкурсной работы: еще один довод в пользу роли вагуса и правильности главного пути, избранного наукой. Достанется ли конкурентам равноценный аргумент!.. Никто не знал, как все обернется. Что в октябре 74‑ го бунт студентов‑ медиков сокрушит Ционову профессорскую карьеру. Слово за слово, стычка за стычкой, столько набралось да так за два года накалилось, что полыхнул взрыв: «Долой Циона! Вон Циона! » А вызвали солдат разогнать сходку да посадили пятерых зачинщиков на гауптвахту – и начались волнения в Технологическом и Горном. И военный министр граф Милютин распорядился приказать назначенному немедленно катить со всех глаз долой из Петербурга – хоть в Париж. «Из‑ за расстроенного здоровья». На казенный счет. И он укатил – в Париж. В отпуск, ставший вечным. Ровно за день до заседания секции Общества естествоиспытателей, на котором лаборант Академии наук Великий и студент Павлов должны были наконец посрамить Шиффа, подтвердить истинность былого открытия братьев Цион и сообщить про свой пучок.
Но их вполуха слушали. Многих от одного Ционова имени передернуло, и – зашептались… Вот от тех дней и потянулись струны уже довольно звонких отношений Ивана Петровича с петербургскими коллегами старшего поколения и своего. Прежде‑ то студент Павлов был весь в ученье, в заботах о первом истинно своем научном детище и о затеянном издании – вшестером, с сокурсниками‑ физиологами, рефератов новейших заграничных работ в виде приложения к «Трудам» Общества: все они подрядились рефераты готовить gratis безвозмездно, – ну, и, конечно, в кое‑ каких сугубо личных эмпиреях. О непрерывном бурлении вокруг Циона мудрено было не знать, но Иван Петрович смотрел на события только из‑ за спины «несравненного учителя» и считал происходящее досадной суетою. Однако в тот день «брызги» уже и до него долетели. Пришлось очнуться, понять, что спина исчезла, ты на ветру один – гляди собственными глазами, своим умом определи, не только какая фистула лучше, но и отношение ко всему окрест себя. Те первые холодные капли на лице он ощутил, когда Филипп Васильевич после доклада выставил своего лаборанта на баллотировку в члены‑ сотрудники Общества естествоиспытателей, поскольку ученая зрелость господина Великого доказана его работами, в частности опытами, опровергшими Шиффа. А Павлова даже не упомянул. Что прикажете, объясняться? Услышать: «Ах, не догадался»?.. Или холоднее: «Извините, но Владимир Николаевич уже официально сделался ученым работником, а вы, сударь, сами остались в студентах. Пусть из высших соображений, но!.. » Тоже суета все это! Поддашься – пропадешь. Не то важно, кем тебя числят, коль ты мыслящий реалист, self‑ made man, сам себя как личность созидающий по гордым прописям Писарева и Смайлса. А коли так – тряхни бородой и сам всему определяй цену, себе – тоже. Только вот в ежемесячные заседания Общества тошно стало ходить. Но далее такое случилось, чего стряхнуть не мог, потому что не тебя коснулось, а кумира – Ильи Фадеевича. В начале января 75‑ го совет университета исключил г‑ на Циона из состава профессоров, как поставившего себя в невозможные отношения с остальными коллегами, – заглазно и единогласно! И значит, академик не только слова не вымолвил в защиту блистательного физиолога и своего сотрудника, но молча и сам кинул камень. И сразу же начальник Медико‑ хирургической обратился к Филиппу Васильевичу с просьбою читать в академии курс физиологии за временно отсутствующего профессора, дабы не сорвался у второкурсников учебный год. А когда дня три спустя Овсянников взошел на кафедру академической аудитории, шестьсот набившихся в ней студентов‑ медиков всех курсов встретили его бурею рукоплесканий как воплощение света, вытесняющего тьму. И граф Милютин тотчас распорядился сообщить профессору Циону рекомендацию задержаться в отпуске, присовокупив с усмешечкой, что он бы на месте профессора счел себя оскорбленным и демонстративно бы ушел в отставку. Усмешечка вмиг пошла гулять по Петербургу, все расставилось по местам, и ученый мир словно бы полыньей рассекся для Ивана Петровича надвое – на «чужих» и «своих».
В «чужих», в учителевых недругах, – все. В «своих», в упрямых Ционовых почитателях, – Чирьев, Бакст, он, Афанасьев, Бакстов ученик Ительсон и два академических профессора – анатом Ландцерт и физиолог Устимович, с новой кафедры, образованной на ветеринарном факультете академии. Они кипели, клеймили дутые величины, падкие до легкой популярности, вздыхали о стадности толпы, горевали, что истинный гений – не пророк в своем отечестве, фразы эти, конечно, долетали до академика и не вызывали при этом никакой видимой его реакции. Но разговоры разговорами, а были и шаги.
Устимович, например, всем говорил, что задумал статью с критикою работ академика. Правда, скорого ее появления на свет не ждал никто, и Филипп Васильевич тоже, поскольку свою докторскую диссертацию Устимович сделал всего через пятнадцать лет после университета – богатому помещику спешить некуда. А Сергей Иванович Чирьев взял да и отказался исполнять при профессоре Овсянникове обязанности лекционного ассистента и перешел в ассистенты к Устимовичу. Филипп Васильевич пожал плечами, и опыты на лекциях для медиков демонстрировать стал, естественно, его верный лаборант. Студенты Павлов с Афанасьевым тоже изобрели демарш – какой могли. Когда Филипп Васильевич взял в руки их диссертации – кому же еще было в университете разбирать, какая из физиологических работ достойна награды, золотой, серебряной или никакой, – то, перелистав их для начала бегло, он увидел на последней странице сперва одной, а тотчас и другой выведенную крупными литерами «благодарность профессору И. Циону за советы, которыми он поддерживал нас при проведении наших исследований в лаборатории здешней Медико‑ хирургической академии ».
Все точки над всеми «i» в этой дипломатической ноте поставлены яснее ясного: ведь советы‑ то Илья Фадеевич давал как профессор университета, чего не указано, ибо оттуда, господин Овсянников, он при вашем участии две недели назад изгнан, а вот эта лаборатория – навек его лаборатория и наша alma mater, помните сие. Сочинения по традиции анонимны – взамен имен девизы, но и секрет изначально был полишинелев, и этим пассажем забрала демонстративно подняты – по‑ евангельски, по Матфею: и будем ненавидимы за имя Его – верши, судья, свой суд неправый!.. Можно представить себе, с какой неохотой Филипп Васильевич принялся за чтение. Однако известно, что на второй странице он насторожился. Дальше – изумился. Увлекся. Восхитился. Взялся за перо и написал отзыв, какого демонстранты не ждали и не хотели от него. Он педантично объяснил каждое преимущество их работы, для начала, «во первых строках своего письма», сразу поставив их на одну доску с Клодом Бернаром и всеми другими известнейшими исследователями. Вот корифеям не под силу было с помощью постоянной фистулы поджелудочной железы получить надежные факты, по которым можно было бы судить о ходе событий в неповрежденном органе. А наши авторы сумели доказать, что данный метод при надлежащем исполнении приносит прекрасные результаты!.. Было чему порадоваться – господи, да как хорошо эти задиры все продумали, все взвесили в жажде увидеть каждое явление в полной чистоте!.. И они же сумели решить ту Гейденгайнову задачку, – сумели именно потому, что сперва разобрались, отчего она не далась коллеге Ландау. Временная фистула, травма самой операции – вот корень неудачи, ибо любое сильное чувствительное раздражение, по какому бы нерву ни распространялось, неизменно тормозит – это ими доказано! – поджелудочную железу, «оглушает» ее, лишает способности отвечать на сигналы, призывающие, чтоб она заработала. Все‑ то ждали, что будет ее стимулировать, как слюнную! А при постоянной людвиговской фистуле, умело сделанной, уже дня через два‑ три, когда животное оправилось от операции, железа послушно включается, как только собаке дали пищу. И количество капающего из фистулы сока – они его измеряли каждые пять минут – возрастает, затем снижается, вновь возрастает и вновь убавляется с одной строгой закономерностью. И надо думать, что это – также ответы на некие сигналы секреторных нервов. …Да, да, профессор Гейденгайн доказал, что постоянная фистула, постоянное «окошечко в мир», сама по себе – тоже повреждающий фактор. Но дегенерация клеток железы начинается только к девятому дню – и вот оно, время для наблюдений за нормальной деятельностью органа! Все у них получалось! Накормят собаку – и железа начинает работать. Введут атропин – секреция тормозится. Введут физостигмин – и железа снова льет сок. А это же азбука: атропин отключает вагус, физостигмин восстанавливает передачу импульсов, – значит, именно блуждающий нерв, «бродячий», как называл его Сеченов, отдает железе волоконца, заведующие секрецией! Вот он, ответ, ясный, послушный, повторяемый. А забияки не могут остановиться: еще опыт, еще и еще – та же собака, другая, пятая, атропин, физостигмин, раздражение кожи током, раздражение вагуса, седалищного нерва и нерва голени. Миска с мясом собаке под морду, трубка манометра в артерию – то в сонную, то в собственную артерию железы: совпадает ли секреция с расширением сосудов, с гиперемией, с полнокровием органа?.. Наслаждаются собственной умелостью, словно акробаты у Чинизелли: можем на «bis! » и такой кульбит, и этакий, – да как иначе, если дело дается. Если чувствуешь, что природа трафаретна. Что ощупываешь истинные закономерности. Что, может, еще какой‑ то поворот и уже просто рукой потрогаются паутинки проводочков – и тех, что запускают железу в работу, и тех, что приказывают остановиться, по принципу нервного антагонизма, да иного и быть не должно: ведь мы живем в семидесятые годы могучего девятнадцатого века и лучшие умы физиологии предвидят, что механизм обязан быть таков! …Но вот в этих ли точно выражениях воплощались мысли Филиппа Васильевича, возникшие от чтения диссертаций Павлова и Афанасьева, или в других, про это биться об заклад не станем. Быть может, у Овсянникова, соответственно его сану, в голове звучали слова посуше, почопорней. А вот что чувства и мысли были в этот час именно такими, академик сам подтвердил нижеследующими фразами: «В представленных исследованиях… мы находим веские доказательства и опыты, которые нам говорят…» Или: «Оба автора нашли, что…» А еще: «Исследование нервных влияний на поджелудочную железу принадлежит к самым трудным…» И наконец: «Ввиду этих обстоятельств и интересных новых результатов… я бы полагал вполне справедливым удостоить их золотой медалью». Чем и обрек своего любимца утешаться всего серебряной, на каковую его тогда же и представил. Думаете, Павлов с Афанасьевым растаяли от присужденной награды? И от этого отзыва, меж строк которого и признание читается: «а я‑ то вас, коллеги мои молодые, прежде не ценил, как вы того заслуживаете», и виднеется протянутая учителева рука – он же все‑ таки их былой учитель, хоть и не главный!.. Много ль надо! Взять да на торжественном акте, получив желтенькую кругляшку величиной с империал, с червонец, либо еще прежде вручения, подойти, улыбнуться, подержаться за длань, поблагодарить, спросить – не считает ли патрон возможным представить работу Обществу естествоиспытателей, – ах как же, как же, будет украшением и заседания, и «Трудов», издаваемых Обществом. Все как в басенках, любимых Иваном Петровичем с детства, с житья у крестного, преосвященного Афанасия: забудем прошлое, уставим общий лад, а там Do ut des[7], благосклонность станет покровительством – всего лишь маленькая сделка с самим собой, self‑ made man’ом – не думать о вчерашнем, не замечать сегодняшнего… Черта с два! Ни Иван Петрович, ни Михаил Иванович ту медаль с красивым Гением, несущим лавровый венок «ПРЕУСПЕВШЕМУ», вживе и в руках не держали. Совет университета присудил. Чеканили их не по одной – не на один раз. Шкатулка с запасом, где надлежало, хранилась в сейфе. Канцелярский порядок при новом ректоре Петре Григорьевиче Редкине, докторе прав, тайном советнике и многих орденов кавалере, тоже был исправный, и предписанное высочайшим указом поощрение занятий студентов наукою, чтоб у них не оставалось ни времени, ни мыслей для политики, – неукоснительным. Да они‑ то на акт не явились за вручением. И целый год не изволили обратиться к Филиппу Васильевичу с просьбой о докладе. А Общество‑ то и родилось и жило при университете, и коллеги Овсянникова по университетскому совету в нем тоже главные действующие лица. Они же, присуждая награды трем сочинениям, вышедшим из стен его кафедры, поздравляли первоприсутствующего нашей физиологии с выдающимся приращением научных сил, им выпестованных. Уж кто читал, кто листал, кто лишь от его авторитетных похвал пришел в изумление, не суть важно – ведь как разделились, голосуя! Двадцать пять – за золотую медаль, десять против – ибо не за одну, а за две золотых, чтоб и Афанасьеву – свою, и Павлову – свою. И натурально, после этого, то Карл Федорович Кесслер, председатель Общества, то Андрей Николаевич Бекетов, декан факультета: дескать, где это вы удачнейших своих питомцев прячете, почему их не слышно. Что ответить – в медики подались, и теперь их Грубер с кашей ест, бакенбардами утирается, знаете же Венцеля Леопольдовича?.. Но сколько можно ссылаться на Груберовы «обеды»? Словом, в январе 1876‑ го Филиппу Васильевичу пришлось открыть заседание зоологической секции Общества рефератом «серебряного» сочинения лаборанта Великого и студента Лебедева «Об отделении панкреатического сока», вернее – об участии или неучастии большого чревного нерва в побуждении секреции. А коли честнее – так о невозможности по результатам, полученным авторами, ответить на данный вопрос. И на сей раз в зале очутились все тогдашние физиологи Медико‑ хирургической. Приват‑ доцент Ворошилов, чопорный аккуратист, с осени назначенный временно на опустелую кафедру читать курс до конкурса, – Филипп Васильевич его поддерживал и на эту вакансию, разом на более надежное место в Казани. Подле Ворошилова – студент из вольных слушателей: он сейчас ассистентские обязанности при нем исполняет, незнакомый, в университете не учился. Засим другой, весьма приятный конкурент на вакантную кафедру: приват‑ доцент князь Иван Романович Тарханов, как его называют на русский лад (по‑ настоящему‑ то он Рамазович и Тархан‑ Моуравов, – по слухам, это значит, что потомок какого‑ то знаменитого правителя). Вальяжный красавец. Как говорилось, кровь с молоком, глаза – маслины, вороная шевелюра волной. Ученик всех – Филиппа Васильевича, Ивана Михайловича, Ильи Фадеевича. И только что воротился в родные пенаты после трехлетней командировки – от Бернара, Шарко, Ранвье, Марея, Гольца, Гоппе и Реклингаузена – воистину из всех столиц Европы. А уж эрудит! Кажется, что нет такой физиологической статьи, какую бы не читал, не помнил, не цитировал наизусть. Но ветеринарная кафедра особняком. Барственный, ироничный Устимович и – в военных полукафтанах, словно к бою, – вся его компания будущих докторов медицины: Чирьев, Афанасьев, Павлов. …Сообщение, для вящей скромности, сделал Лебедев, и – скверно. Нервничал, говорил лишнее, сбивался из‑ за язвительных реплик – «удачнейшие питомцы» не щадили. Из‑ за этого с непривычной для себя быстротою поднялся Ворошилов. Похвалил идею, воздал руководителю, слегка посетовал, что опыты немногочисленны, выразил пожелания на будущее. Тут Павлов вскочил было, блеснул новенькими погонами, тряхнул бородищей, ожег синим взглядом – все угадалось – сейчас пойдет: замысел нелеп, исполнение дурно, без хорошего метода нечего соваться. Но его Афанасьев придержал. Пошептались, и он сел, улыбающийся, махнул рукой – дескать, победителям к лицу быть великодушными. Филипп Васильевич с председательского места оборотился к ним: «Ну, а вы отчего, господа, не спешите? Будем рады в следующем заседании услышать наконец и ваше сообщение». И 28 февраля услышали. Даже не одно – два! Извольте видеть, при продолжении работы у господ соавторов возникли расхождения. Часть результатов Павлов считает ненадежными и не заслуживающими обсуждения (целые опыты! ). Но Афанасьев не согласен, строит из них выводы и намерен искать подтверждений таким‑ то и таким‑ то способом, – прелюбопытная дискуссия, в которой участия не мог принять никто помимо них. Филипп Васильевич слово им предоставил почти в самом начале – ради этого свой собственный доклад передвинул на седьмое место. И господи, каким прекрасным получилось это заседание – парадом физиологической науки! Изысканные выкладки Владимира Николаевича Великого о ветвлении электрического тока в мозжечке. Опыты доктора Гиляревского – свидетельства отсутствия сосудодвигательных центров в больших полушариях. Очень своевременные – это ответ Гольцу и Лепину, оспаривающим сейчас уникальность сосудодвигательного центра продолговатого мозга, детища Филиппа Васильевича. И остальное недурственно. И публики человек шестьдесят – знали, что предстоит сегодня большая физиологическая сенсация. Врачей пришло немало. Час настал – взошел сам на кафедру. – Сообщение наше, совместное с господином Истоминым, – Филипп Васильевич поклонился своему соавтору, – посвящено исследованию образования мочевины в работающих мышцах. Нами произведено пятьдесят опытов на собаках с соответствующим числом анализов количества мочевины в крови, взятой до работы и после нее. Анализы выполнялись Валерианом Аркадьевичем, как известно, хорошо владеющим нужными методиками. Подробное изложение работы и относящиеся к ней таблицы будут помещены в бюллетене Императорской Академии наук. Сделал паузу. Посмотрел в глаза коллегам: поняли, что работу считает завершенной? Поняли. – Суть нашего труда такова. До сих пор на основании многочисленных исследований считалось, что мочевина количественно не увеличивается во время работы мышц. Тем более что при обычных исследованиях над целым организмом продукты распадения белков могли быть отнесены на счет то одного, то другого органа…
Никогда он так не жаждал признания, как в этот вечер. Ни в одну его работу не было, как в эту, вложено столько лихорадочной изобретательности и отчаянного труда, взамен обычного неспешного наблюдения, полного удовольствий от новонайденных штрихов. Еще в юности, в Дерпте, Биддер, муштруя в гистологии, учил его всматриваться в любой предмет, стократ виденный, будто ничто в нем не знакомо: свежий глаз – искусство натуралиста! И столько раз оно его вознаграждало. К примеру, четыре года назад, в Самаре, в экспедиции, предпринятой ради затеянных Обществом работ по искусственному разведению стерляди для пустеющих рек, он ставил опыты со стерляжьей икрой, – начинать‑ то, конечно, надлежало с тщательного изучения цикла развития рыбьих эмбрионов! И вот, промывая ту икру, он обнаружил, что некоторые яйца почему‑ то светлее и больше объемом и у них внутри как бы этакий черный поясок. Схватил лучшую свою лупу и увидел этакие «стволики» с почками. А в чистой воде икринки через несколько часов лопнули и оттуда показались целые колонии этаких мелких – не более двух миллиметров – животных. Паразиты, похожие на гидроидов – а за этим классом ничего подобного не водилось! Собрал материал, привез в Петербург, попробовал поселить в аквариуме – подохли. Вновь на Волгу сразу не пустишься – дела! Физиология! Уже с Людвигом списался, что приедет. И поехал. Сделал у него в Лейпциге самую свою славную работу и вернулся. А тут осенью от Астрахани до Саратова поднялась по реке вторая экспедиция Общества, и ему в Питер привезли новую порцию зараженной икры. Вылупившиеся полипы прожили дольше: он оборудовал особый, крошечный – три дюйма на четыре – аквариум, населил его разной микроскопической речной живностью, создал должную среду. Удалось описать три стадии развития. Только вот паразит остался безымянным: самому изобретать нечто вроде «Cordylophora Owsjannikowi» неловко, а другие не догадались предложить. Журналы открытие прославили: найдена причина, отчего уловы падают! Другому такая находка – счастье всей жизни, а ему, первоприсутствующему физиологии, обернулась в укоризну – за спиной, конечно: вот оно, его настоящее‑ то дело, – стерлядка да икорка! И снова о падкости на легкую популярность. Но куда обидней этих злопыхательств почти дружелюбные суждения, что вот гистолог‑ то он безупречный, но ни одной собственной физиологической идеи не родил, вкуса к хорошим вивисекциям не проявил, и его работа о расположении сосудистого центра – вся на методиках Диттмара и Циона. Будь глух, как тетерев, все едино доброхоты заставят услышать, что и за шестьсот верст говорится, в Москве, – не только что за шесть, на Выборгской. А ведь наука – не сенат. Право на место в ней, если из ума еще не выжил, тебе самому не подтвердят ни должности, ни классный чин, ни анненская лента, через левое плечо под фрак надеваемая в нужных случаях. А главное – наука разрослась, и вправду на все тебя не хватает. Оттого он и согласился пойти с Менделеевым к графу Дмитрию Андреевичу Толстому, теперь едину уже в трех лицах, и министру, и обер‑ прокурору синода, и академическому президенту, поддакивал химику, что надо воротить Сеченова из Одессы в Петербург, поделить предметы университетской кафедры – Ивану Михайловичу физиологию, ему гистологию и эмбриологию, и что все это будет только на пользу делу, да и в академики Сеченова давно пора! Но при сем невыносимо жаждалось доказать напоследок, что выбор его не вынужденный, не от слабости, а разумный, добровольный. Что мог и остаться, если бы хотел. И что ничем не хуже того, ныне отсутствующего вивисектора … И вдруг – толчок. Услышал, что Александр Порфирьевич Бородин, на час‑ другой отвлекшись от блистательной музыки, придумал способ определения количества мочевины, стократ удобнее и проще прочих, и прибор к нему, – у них в Медико‑ хирургической высшим достоинством считается изобрести что‑ нибудь этакое, что врачам в помощь и под силу. И тотчас – идея ошеломительного живосечения, каких никто, даже неистовый Броун‑ Секар, не видывал: измерить с помощью особенных снарядов процесс диссимиляции в отдельно взятых работающих ногах. Пригласить Истомина, прозябающего в неудачной службе, – он же студентом помогал Циону доказывать на изолированной печени, что синтез мочевины в ней и происходит! Они тогда вдвоем сделали снаряд для прокачки дефибринированной крови через орган. Правда, здесь не печень в колбе, на стеклянные трубки насаженная, а работающие части тела млекопитающего, какие ни в одну стекляшку не засунешь, но у Валериана Аркадьевича руки хорошие!.. И всегда же в таких случаях все всплывает, что нужно! В Париже при нем Клод Бернар, милый учитель, как‑ то осчастливил чрезвычайной радостью старца Раншеваля, отставного военного врача, который каждый полдень, будто служащий, минута в минуту приходил в лабораторию College de France – лишь ради трепетной надежды, что гениальный мэтр доверит еще разик подержать расширяющий рану крючок и к высокой науке прибавится еще капелька его, Раншевалевых, усердий. А тут его наградили большим делом: крутить колесо, от которого через привод вращалось другое, вроде переднего велосипедного, с педалями, – старик пыхтел не столько от труда, как от волнения, – к рычагам колеса были привязаны ноги распластанной собаки: «Осторожнее, мсье Раншеваль, они должны равномерно бежать, а не дергаться! » А сам мэтр с Леконтом мучились из‑ за канюли, которая в тот день все грозила выскочить из лимфатического протока, – они собирали оттекающую из движущейся ноги лимфу. Вот точно такую машину Истомин с университетским механиком сделали преотлично. Изрядно возни досталось, правда, со вторым снарядом, который должен был подобно сердцу поддавать дефибринированную кровь в работающие ноги, – пришлось в ционовской конструкции кое‑ что переменить. Ведь чтобы от других органов мочевина не поступала, собаку надлежало в опыты разрубить пополам. Внутренности убрать. И мигом подсоединить к сосудам задней половины насос, дабы кровь непрерывно прокачивалась через ноги, работающие благодаря вращению машинки, и они все‑ таки во время опыта еще жили бы сами по себе. Да кровь‑ то эту надобно еще и подогревать – поддерживать хотя бы приблизительно постоянную температуру, а там – то вода из подогревателя в нее просачивалась, то кровь наружу! Всем досталось – и Истомину, и Великому, и служителю, и механику, и ему самому, конечно. Освоились, слава богу. Валериан Аркадьевич отправился было в медицинскую академию обучаться определять мочевину по упрощенному бородинскому способу. Но Александр Порфирьевич вдруг расхохотался, – оказывается, его прием и прибор годны лишь для исследования небелкового субстрата, именуемого мочой. А коли в жидкости до черта белка, придется по старинке, громоздко, по Либиху – с азотнокислой ртутью либо по Кьёльдалю – с нордгаузеновской серной кислотой.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|