Б. Володин 4 страница
Господи! Оказывается, в Сосновицах он ухитрился адресовать багаж на вокзал, куда прибывают курьерские, а сам‑ то из экономии прикатил со своими пересадками поездом, который приходит на другой. Тут ангел сунул квитанцию в карман и сказал: «Карашо, делаю! » Иван Петрович залопотал как мог, что он приехал к профессору Гейденгайну работать. В университет. Работать к Гейденгайну. К Гейденгайну. Ангел снова сказал: «Карашо, Хайденхайн! » – осенил его своим большущим зонтом и повел из улицы в улицу, срезая путь где‑ то сквериком, где‑ то мелким переулочком, так что, если б Ивану Петровичу вздумалось вернуться на вокзал, он обратную дорогу не нашел бы нипочем. Носильщик позвонил в какой‑ то дом, трехоконный по фасаду, бойко залопотал с хозяйкой, мгновенно уставившейся на мокрый желтый костюм, – Иван Петрович изо всего скопления звуков разобрал только «фон Русслянд» и еще «херр профессор Хайденхайн». Затем хозяйка ввела его и носильщика в комнатку, очень чистенькую и милую, и стала что‑ то говорить. Иван Петрович в ответ только улыбался и неопределенно тряс головой. Тогда носильщик достал квитанцию и карандашом написал на обороте цифру – весьма подходящую, после чего Иван Петрович закивал головой уже вполне сознательно. Для увенчания достоинств квартиры носильщик подвел его к окну и, ткнув большим пальцем по дуге куда‑ то направо и напротив, победительно произнес: «Херрн профессорн Хайденхайн! Лабораториум! Карашо! » Хозяйка покивала головой, но взгляда с костюма на окно не перевела. А носильщик снова хлопнул его по плечу, ткнул пальцем в пол и, почти перейдя на родной Ивану Петровичу русский, торжественно взгромоздил целых пять слов:
– За една годзина вещ‑ щи тут! – и ушел с квитанцией и хозяйкой. Иван Петрович выглянул в окно. Дома напротив, все – и двух‑ и трехэтажные – были в три окна по фасаду. Но один, поодаль, был окон в шесть, если не больше. И это его удовлетворило, и он наконец внимательно обвел взглядом комнату, а потом и свой костюм. Покачал головой: «Эх, как в Апраксином надули! » И вдруг в нем проснулся классический страх россиянина: «А багаж! » Бог знает кому он отдал квитанцию – что из того, что ангел в форме, коли не только носильщицкого номера не запомнил, но не заметил даже, была ли бляха с номером у поляка. Конечно, багаж не бог весть какой, но все же багаж – там тетради с записями, бельишко, три статьи, пальто! Там деньги в кармане сюртука – единственного! Обмишулят его, растяпу, вахлака рязанского, в чужестранном городе, где ни он никого, ни его самого никто не понимает!.. Не прожить ведь в этой желтой тряпке и без денег!.. Лишь могучим усилием воли заставил он себя ждать, одолевая и этот страх, и стыд за такие свои дурные мысли. Собственных часов, по его достаткам, еще не было заведено, и время тянулось совершенно мучительно. Однако все‑ таки раздался наконец веселый дверной колокольчик, тяжкие ангеловы шаги, и весь его багаж вступил через растворившуюся дверь в комнату. Иван Петрович радостно распахнул кошелек, но добрый поляк выбрал только две довольно скромные монеты, и тогда Иван Петрович с неожиданной для носильщика внятностью произнес «Die Kneipe! ». И услышал: «О кнайпе! Карашо! » Большой перст ангела описал у окна дугу – теперь уже налево. Иван Петрович мигом переоделся в сухое, и когда вышли, то именно за левым углом обнаружилась великолепная маленькая «Кнайпе», где было пиво светлое и пиво темное, и хороший шнапс, и жареные колбаски, и даже бигос, и все недорого, отчего расставались они со Станиславом Даленским – так в миру звали ангела – долго, как и надлежит лучшим друзьям, даже когда они говорят на разных языках и именно когда на улице дождик.
А наутро желтый костюм был обнаружен отглаженным, правда несколько укоротившимся, да замечательная его окраска сделалась не совсем ровной и отчего‑ то впрозелень. Тем не менее Иван Петрович нашел, что смотрится в нем хоть и не так, как Цион во фраке, но все‑ таки недурно, и, перейдя улицу наискосок, вступил под своды лаборатории Рудольфа Гейденгайна, имея цель элегантно и победительно доказать светиле задерживающее действие атропина на секрецию поджелудочной железы. Ему очень нужно было это доказать, и как можно убедительнее, поскольку надо было наконец объявить миру о плоде своей первой научной любви, то есть попросту напечатать эту работу. Какой от нее прок, когда валяется в ящике: не для того делалась. Не назовешь ведь публикацией две строчки в печатном протоколе: «2. Павлов и Афанасьев говорили о своих исследованиях над панкреатическою железою». Но куда сунешься, коли тебя никто не знает? Вот Людвиг в своих «Трудах Лейпцигского физиологического института» печатает только то, что у него на глазах в его институте сделано. Работал у него Сеченов, работали Цион, Бернштейн, Устимович, Пашутин, ездили к нему Овсянников, Чирьев, Бакст, Ворошилов – напечатаны статьи. А то, что сделано в Петербурге, чаще печатает Пфлюгер, но и к нему в Бонн тоже просто так не пошлешь. Он же открывает статью и, только в чем‑ то усомнится, принимается сам пересчитывать данные. Найдет случайную марушку – и все в корзину. Был бы Илья Фадеевич, он бы удостоверил, что опыты чисты и точны, – так его нет. Кого просить – Овсянникова? Тарханова? Ни за какие коврижки! А Устимович для Пфлюгера все равно что сам Иван Петрович, лицо неведомое. К тому же, поскольку речь о поджелудочной железе, нет лучшего авторитета, чем Гейденгайн. Но он, говорят, и колюч и насмешлив – немцы очень его не любят. Год ждал – ехать было не на что, стипендия – четвертной в месяц. Только проработав после Чирьева ассистентом полтора семестра, получил вознаграждение – триста рублей. Написал за Устимовича письмо: не дозволите ли моему ассистенту приехать к вам поработать, – патрон расчеркнулся.
Пришел ответ: «Высокочтимый коллега! Недостатка места в моем, в общем‑ то мало кем посещаемом институте еще никогда не было. Ваш господин ассистент в любое время сможет найти у меня приют ». И дальше – что хорошо бы уведомить заранее, чем господин намерен заняться, не будет ли нужды в специальной аппаратуре и в какой именно, ибо инструмента у них вдосталь, только нет приборов для газометрии. Господин ассистент сообщил, чем намерен заняться, – новый ответ: быть того не может, жду, рад буду убедиться, что не прав. Треть вознаграждения – на уроки разговорного немецкого. На дорогу в оба конца и за багаж – почти всю вторую: девяносто без малого рублей. Прочее – на два месяца житья. Слава богу, экономия на третьем классе позволила купить костюм… И только Иван Петрович раскрыл дверь указанной служителем большой лабораторной комнаты, где было много людей – верно, что‑ то обсуждалось, – как сидевший на углу стола субтильный лет сорока господинчик во встрепанной рыжеватой бородке, с пейсами соскочил, вперился в его костюм бесовскими карими глазами, которых и очки не гасили, и, тыча пальцем, точно уличный мальчишка в нелепого прохожего, захохотал: «Kanarienvogel! Ха‑ ха! », «Herr Kanarienvogel! Хи‑ хи! » И за ним вся комната закатилась смехом. Слова были понятны – кричал он на «хохдойч», на литературном немецком. Иван Петрович сразу перевел в уме: «Канарейка! Господин Канарейка! » Нет, правильней – «Господин Канарейкин! » Растерянно понюхал свой рукав, словно бы пробуя запах цвета. И сам рассмеялся. И это все решило.
«Моему пребыванию в Бреславле во время летнего семестра 1877 г. я обязан тем, что мне удалось продемонстрировать проф. Гейденгайну, согласно его желанию, два из наших, сообщенных совместно с Афанасьевым, опытов о тормозном действии атропина на секрецию поджелудочной железы (данный Архив, т. XVI, с. 173)» – так начиналась пятая статья «von Ioh. Pavlov aus St. Petersburg» – «Ив. Павлова из С. ‑ Петербурга» – из тех его девяти, которые Эдуард Пфлюгер опубликовал в своем знаменитом «Архиве», то есть «Повременнике общей физиологии человека и животных».
Называлась она «Дальнейшие материалы к физиологии поджелудочной железы», отчего и лучше именовать ее просто «пятой». Свет она увидела в XVII томе «Архива», втором за 1878 год. А четыре предыдущих, в том числе и конкурсное сочинение, были все разом напечатаны в XVI томе. И надо же, чтобы именно первая из тех четырех, которая особо открывала столь пышный его дебют на европейской научной сцене, начиналась с ошибки в самом имени автора! Не «von Ioh. Pavlov», как во всех, а «von. S. Pavlov». Разговор переведен на статьи не случайно, ибо только в них да еще в двух письмах Гейденгайна – все сведения о том, что было с Иваном Петровичем в Бреславле после той веселой встречи, ему оказанной. Вот, например, в пятой статье Иван Петрович дальше написал, что из тех продемонстрированных в Бреславле экспериментов «только один опыт, а именно с постоянной фистулой Бернштейна, дал желаемый результат, тогда как на другом, проведенном на собаке, оперированной по способу Гейденгайна, не удалось доказать никакого действия атропина » – и вот это обстоятельство дало глубокоуважаемому профессору повод по‑ прежнему отрицать способность данного вещества тормозить секрецию и сомневаться в правильности суждений коллеги Павлова и коллеги Афанасьева, ныне где‑ то под Рущуком исполняющего в лазарете свой военно‑ лекарский долг. Поражение? Нет, ничья: один – один. Причем, спустя полгода Иван Петрович в Петербурге установил причину неудачи – смотри все ту же пятую статью : мэтр в том опыте навязал ему слишком малые дозы атропина. Так и рисуется картинка, в которой Гейденгайн сам хватается за шприц, чтобы собственноручно впрыскивать собаке сей медикамент, – как же при его темпераменте удержаться от рукодействия, коли на его глазах решается вопрос, прав ли он, Гейденгайн, или нет. Ведь это же им было сказано в свое время: «Я еще ни разу не предпринимал такого рода опыта, который был бы так богат собачьими жертвами и так беден соответственными результатами», – поскольку после операции на панкреатической железе собаки попросту нередко дохли. Но еще не ведая, что ему придется признать полную победу «господина Канарейкина» – еще при той ничьей, Гейденгайн не счел возможным навязывать Ивану Петровичу никаких поправок к его диссертации. Напротив, предложил отправить ее Пфлюгеру в первозданном виде и даже согласился уведомить сурового издателя, что этот труд «милого господина доктора» им читан и тот опыт с фистулой Бернштейна он видел собственными глазами. Увы, делать это уместно лишь при случае – ведь Пфлюгер по меньшей мере удивится рекомендации, даваемой петербургской работе из Бреславля. Открыть двери дебютанту должна хорошая статья о хороших наблюдениях, выполненных в здешних стенах, что уж само – рекомендация. А вот в письме, к такой статье приложенном, можно упомянуть обо всем прочем – через неделю посылайте вслед ей в Бонн хотя бы всю пачку сочинений: там вас уже будут ждать, милый доктор…
Да, вот именно так: не с церемонностью, не «уважаемый коллега», a «Lieber Herr Doctor» – «милый», «дорогой» – письма тому свидетельство – называл Рудольф Гейденгайн этого бородатого русского студиозуса, навек у него запечатлевшегося непременно в дешевом канареечном костюме, хотя Иван Петрович и в сюртуке, бывало, появлялся. И заразительно хохочущим, коли поймет очередную остроту, хотя чаще был он отрешенным. И непременно говорившим по‑ немецки с кошмарным произношением – хотя оно день ото дня все‑ таки становилось понятнее. И всегда блистательно думавшим на языке профессиональном! А уж это бреславльский мэтр вывел, еще не успев привыкнуть к его речи, – из двух статей, которые гость сразу выложил вслед за своею диссертацией на профессорский стол (а прекрасно писать по‑ немецки отсутствие слуха вовсе ему не мешало). Статьи назывались так: «О рефлекторном торможении слюноотделения» и «Экспериментальные данные об аккомодационном механизме кровеносных сосудов». Но стоило пробежать первые строки – и сделалось ясно, что обе они, посвященные предметам столь далеким друг от друга, сейчас ему предъявлены как дополнительные аргументы к спору о поджелудочной железе, заранее милым доктором заготовленные. И, добывая их, эти доводы, он, прежде чем отправиться в Бреславль, во‑ первых, испытал на прочность логически угадываемое главное возражение будущего оппонента – слюнную железу! И представьте – доказал, что и она не только стимулируется раздражениями чувствительных нервов, как у Овсянникова с Чирьевым, но может этими же раздражениями и тормозиться, если они достаточно велики, – например, при действии на нерв сильного тока либо при вскрытии брюшной полости. А значит, и эта железа, столь совершенно вам знакомая, mein herr Professor, тоже подчинена механике нервного антагонизма – той, которую милый доктор высматривает в управлении работой железы панкреатической! Но ему и того показалось мало. И вот он уже извлекает другие опытные факты – прелюбопытные: …что кролики, оказывается, отличаются от всех животных тем, что их поджелудочные железы совершенно не чувствительны к атропину, почему и опыты на них с этим препаратом бессмысленны! …что кураре, нервный яд, каким все вивисекторы Европы обездвиживают животных, сам по себе, в зависимости от дозы, способен и возбуждать и тормозить слюнную и поджелудочную железу – тоже в зависимости от дозы! …что и падение давления крови в любых сосудах – в тех случаях, когда их расширение считали пассивным, – тоже непременно зависит от рефлекторных актов! И кстати, эксперименты с измерением давления внутри артерий при различных нагрузках этот Glä nzenderkopf[11] там, у себя в Петербурге, ставил без кураре – по собственной простой и, право, гениальной методике. Он всего лишь приучил подопытную собаку спокойно, даже чуть ли не с радостью переносить неприятные манипуляции – просто выдрессировал ее тем, что ее во время опыта кормил, а в клетке заставлял изрядно попоститься. И эта Promenadenmischung[12] нетерпеливо ждала – там, в виварии, когда же ее наконец поведут на поводке. Радостно вбегала в лабораторию, сама вспрыгивала на доску операционного стола. Терпела привязывание, обнажение артерии и трубку, вставленную в сосуд, потому что знала: ей сейчас подставят мясную похлебку, да еще и обласкают! И оттого не давала в эксперименте никаких посторонних реакций, из‑ за которых давление крови у животных, как всем известно, скачет бесконтрольно. И ее покорное собачье спокойствие позволяло достоверно регистрировать, как отклоняется давление – ну хотя бы после изрядной водной нагрузки, полученной животным. И как через считанные минуты оно неизменно возвращается к нормальному уровню. И право, господин студент готов был – стоило лишь кивнуть – вот так же и в Бреславле выдрессировать собаку для таких же опытов. И вообще показать здесь все свои эксперименты – не потому совсем, что ему будто бы не поверили. Нет! Уже при первой его демонстрации стало видно, что наслаждается самим повторением послушного результата, точно ребенок перипетиями любимой сказки, бог весть в который раз ему рассказываемой. И грех было бы позволить ему тратить на это лишний день – благо, судьба принесла сюда господина Канарейкина с его любовью к поджелудочной железе в самую подходящую минуту: Людимар Германн затеял написать руками двух десятков крепких физиологов, германских, австрийских, швейцарских, многотомный «Handbuch der Physiologie»[13] – фундаментальный свод всех знаний, накопленных к сегодняшнему дню. И «Высокочтимому коллеге Гейденгайну» тоже досталось от него полтома – «Физиология отделительных процессов». Посему вся лаборатория занята одним – экспериментальным разъяснением вопросов, без ответов на которые раздел не получится связным. И милый доктор тоже заполнит некий пробел. Он, кстати, проронил что‑ то о нелюбви к гистологической работе, так пусть и делает работу с гистологическим уклоном!.. И, подумав так, профессор Гейденгайн, – автор клянется, что мысли эти угаданы им достоверно, – поручил Ивану Петровичу исследовать изменения, какие могут возникнуть и в общем состоянии животного, и в деятельности самой поджелудочной железы, а также и в структуре ее тканей, если проток, по которому секрет вытекает в двенадцатиперстную кишку, по какой‑ либо причине окажется непроходим. Вопрос не праздный – такая ситуация стандартна для воспалительных процессов, и в самой железе возникших, и перешедших с желчных путей, и при кишечных катарах! Воспроизвести ее проще простого: перевязать проток, и все. Полтора десятка кроликов дадут вполне достаточный материал, чтобы прорисовать типичную картину изменений, – за два месяца гость и работу эту выполнит, и написать статью поспеет, не надрываясь слишком, – благо, смешная причина его нелюбви к гистологии выяснилась и с легкостью устранена («бог мой, рисунки с препаратов мы закажем какому‑ нибудь нашему умелому студенту! »). …Нет, не оценил Гейденгайн въедливости Ивана Петровича. «Милый доктор» твердил, что каждый из шестнадцати прооперированных им кроликов должен прожить не меньше месяца, – дескать, лишь тогда экспериментальную болезнь можно считать полновесной. И горевал, что три из них сдохли из‑ за неудачных временных фистул: ведь для достоверности он по нескольку раз зондировал перевязанные протоки – у каждого ли кролика железа продолжает работать и сохраняет ли добытый сок способность переваривать белки и крахмал. Более того, он многократно химически исследовал мочу – конечно, каждого кролика: не появляется ли в ней сахар вследствие страдания железы. И еще – количество сахара в крови: не меняется ли оно, особо в артериальной, особо в венозной, – хотел проверить какое‑ то предположение Циона о происхождении диабета. И попытался уловить в крови процесс разрушения трипсина, видимо происходящего, если фермент в нее всасывается из закупоренной железы. И наконец, когда дело дошло до гистологических препаратов, то срезы каждой железы он непременно обрабатывал и окрашивал по нескольким методикам, и лучшей считал одну из самых трудоемких, требующую многодневной работы. И сверх того – для сравнения еще поставил на двух собаках опыты с перевязкой протоков слюнных желез; к счастью, там ничего нельзя было придумать, кроме исследования изменений в ткани. Иссякло время, и его деньги, верно, тоже. Об окончании сочинения еще и речи быть не могло – увез в Петербург толстенную пачку протоколов и записей. Правда, уже в середине сентября прислал готовую статью, но предельно осторожную: «Результаты моих наблюдений, которые требуют продолжения, я предлагаю ниже… Исследование этого пункта составляло отправную точку наших экспериментов. Однако мы не смогли пойти дальше сообщенных здесь необходимых предварительных опытов, потому что они поглотили все время моего краткого пребывания в Бреславле ». И наотрез отказался обнародовать данные, в которых имелись колебания, не дозволяющие строгого вывода: Гейденгайн, например, безуспешно пытался по почте уговорить его хоть как‑ то упомянуть про исследования содержания сахара в моче и крови, потому что этот момент весьма уместно было бы осветить в его полутоме «Handbuch der Physiologie». Однако там надлежит точно подсказать читателю‑ физиологу, где найдет он подробное освещение каждого отдельного вопроса, – вот так: «По наблюдениям И. Павлова (Arch. f. d. des. Physiol., Bd. XVI, S. 124, 1878)» или «Афанасьев и Павлов раздражением других чувствительных нервов получали таковой эффект… (ibid., S. 182)», и снова «по исследованиям Павлова …». Словом, именно этой статье, над заглавием которой красовалось «Из Физиологического института в Бреславле», и суждено стало возвестить в XVI томе «Архива» о европейском дебюте недюжинного таланта, имя которого в ее заголовке было переврано оттого, вероятно, что Иван Петрович вместо «loh. Pawlow» написал «I. Pawlow», вот наборшик и перепутал «I» и «S».
В тогдашних книгах хватало опечаток и похлеще, и не последней из таких она будет в жизни, прежде чем к его имени станут относиться уже столь трепетно, что даже англичане и американцы, не знающие отчеств, вопреки обычаям своего языка начнут на переведенных его книгах ставить «by Ivan Petrovich PAVLOV»! Но, кстати, и не первой была эта опечатка. Еще перед поездкой, теплою весной 77‑ го – уже перед экзаменами за четвертый курс академии, он доложил в Обществе естествоиспытателей те две своих статьи: о механике стабилизации кровяного давления и рефлекторном торможении слюнных желез. После докладов и было наконец сочтено подобающим осчастливить его баллотировкою хотя бы в члены‑ сотрудники. Но в конце мая выходит книжечка «Трудов» с протоколами, и все знакомые в страничку тычут: избирается Павлов Иван Павлович ! …А та статья об экспериментальной болезни железы Пфлюгеру так понравилась, что остальным, следом присланным, уже дверь открыта была настежь: прочтет Пфлюгер – и в типографию с рассыльным. Но Иван Петрович статью, что по диссертации написал с Афанасьевым, отправил сразу, как Гейденгайн известил, что первая принята. А две другие Устимович задержал – вдруг проснулся, засуетился: как же, его лаборатория станет теперь в Европе известна, надо бы и самому не только в ее названии над заголовком значиться! Унес статьи домой – сейчас заглянет и напишет нечто: об особенности взглядов его школы. Держал, держал, родил. За три недели – три подстрочных примечания к тем статьям. Одно: «Исследования Хицига и других не менее благоприятны этой точке зрения, чем наблюдения Гольца (К. Устимович)». Другое: «В виде дополнения к этой серии опытов вскоре появятся исследования д‑ ра М. Афанасьева над тем же предметом на временных фистулах (К. Устимович)», – вот уж в самом деле, кабы и не плешь, так бы и не голо, – обещаемая статья не дописана, автор на театре войны: два дня солдатиков от брюшняка и малярии лечит, третий сам валяется в ознобе, и предмет этой статьи все‑ таки слюнная железа, а не поджелудочная! И напоследок: «Приведенное наблюдение взято из серии опытов, проведенных осенью 1876 г. в нашей лаборатории г‑ ном Павловым…» – из чьих же еще, коли статья Ивана Петровича! А завершение совсем невразумительное – снова про опубликование, «которое состоится в ближайшем будущем». Столько, мол, под моим крылом наработано – всех удивим! Из‑ за его задержки павловские статьи в томе «Архива» и оказались помещены вразбивку. Каждый том выпускался отдельными тетрадками – страниц по сто или чуть больше. Подписчики потом отдавали по шесть тетрадок в переплет. Две первые статьи попали во второй выпуск 1878 года, две эти – в третью тетрадь, а могли бы и все – в одной, как статьи Вормса – Мюллера в том же томе. Но вот чем хорош Константин Николаевич – потешил душеньку, и опять его не видно. Появится к самой лекции, если не опоздает: «Ах, Иван Петрович, у вас всегда все готово! » А господин ассистент только что в мыле прибежал из детской клиники, или из акушерской, или с лекции по психиатрии. И готово все только потому, что из Митиной университетской квартиры в шесть утра выскочил и весь маршрут – с двумя переходами Невы по льду – рысью, озябнуть некогда, лишь бы все до клиники сделать, чтоб на последнюю минуту осталось только собаку из собачника привести либо прихватить лягушку из бочки, которая для обеих кафедр в тархановской лаборатории стоит. Зато окончится лекция, Константин Николаевич – в клуб, и ты сам всему хозяин. Да вот только не выкраивалось времени засветло: последний год медицины – сейчас не возьмешь, потом не достанется. А вечерами – газовые рожки, блеклый колеблющийся свет. Когда важно, сколько из фистулы накапало – 0, 4 или 0, 6 кубического сантиметра, этот свет ненадежен. А чтобы окончить спор, нужна скрупулезнейшая точность. И потому опыты для пятой статьи – для «Дальнейших материалов» – он отложил до рождественских каникул. …У нас один момент упущен – о резонансе на статью «О сосудистых центрах в спинном мозгу». Она вышла в запоздавшем майском номере «Военно‑ медицинского журнала» и, пока ездил по европам, была коллегами прочитана и вызвала, судя по уже разбиравшемуся признаку, пренеприятный резонанс. Вместо продолжения его обзора «важнейших работ по иннервации сосудов и кровообращению вообще» в шестом номере были помещены две первых главы подобного же рода сочинения д‑ ра Исаака Оршанского «Материалы для физиологии мозга. Психомоторные центры». Две следующих были напечатаны в седьмой, в июльской книжке, а продолжения работы Павлова будто бы и не было! И, зная, какой была его трудоспособность, не верится, что оно осталось недописано! …Кстати, в напечатанной статье он и не думал ставить под сомнение точность овсянниковской работы, выросшей из двадцатипятилетней предыстории и подтвержденной и уточненной людвиговским учеником Диттмаром. Воистину пониже четверохолмия есть в продолговатом мозгу строго локализованное скопление клеток, разрушение которых или перерезка мозга ниже его приводит к выключению сосудодвигательных рефлексов. Но вот Нуссбаум, например, добыл один несомненный факт, и еще появилось несколько других «вероятных свидетельств», что и ниже, в спинном мозгу, тоже есть центры, способные обеспечить сосудистые рефлексы. Он не излагал собственных опытов. И не собирался сделаться апологетом новой гипотезы, ни тем более опровергать факты Овсянникова. Стократ важнее вопроса, уникален ли этот центр, или в самом деле есть другие, был для него принцип постановки должного эксперимента и – выше его – то, что принцип создавало: образ научной мысли. Так уж он был устроен, Иван Петрович, что ему непременно по каждому поводу надобно было сформулировать свое «верую», а потом еще и проверить, истинно ли оно. И начало статьи зазвучало у него в духе писаревского красноречия: «…Естественные науки – лучшая прикладная логика, где правильность умственных процессов санкционируется получением таких результатов, которые дают возможность предсказывать явления несомненным безошибочным образом. – В этом его литературном отдыхе от протокольной сухомятки десятых миллиметра панкреатического сока, миллиметров ртутного столба и миллиграммов атропина, все лилось без черканья. – Кроме того… часто открытие метода, изучение какого‑ нибудь важного условия опытов ценнее открытия отдельных фактов. И в этих обоих отношениях наши работы (т. е. рассматриваемые в статье. – Б. В. )… принадлежат к тем работам, которые являются блестящим началом к длительному ряду еще более блестящих работ, имеющих явиться в недалеком будущем. Они выставляют на вид несколько общих и чрезвычайно важных правил для правильного физиологического мышления и экспериментирования… Эти работы яснее всего показывают, до какой степени вполне ясные и законченные вопросы физиологии еще способны к реформам и дополнениям…» Видите – писал, как писалось: «…работы… принадлежат к тем работам», «…яснее всего показывают… вполне ясно» и т. д. Не правил себя, хоть умел преотлично. Он очень спешил извлечь из самой физиологической работы – «в ее лабораторной обстановке, в ее историческом ходе» – эту лучшую прикладную логику, которая ценнее отдельных фактов. Не Филиппа Васильевича препарировал, а метод – живосечение, разрушающее орган, чтобы установить, какая функция исчезнет, – или, как он сказал, отрицательный опыт. «…Это поучительный пример того, до какой степени различно значение положительных и отрицательных опытов во всякой науке, а особенно в такой сложной, как физиология животных. В самом деле, животный организм – такая сложная машина, его части соединены такими сложными связями, он находится в такой сложной зависимости от окружающих условий, что исследователь всегда в опасности, вводя, по‑ видимому, побочное условие, повлиять как раз на ту часть аппарата, которой он заинтересован в данный момент. Оттого все отрицательные опыты имеют только весьма ограниченное значение и должны быть толкуемы с крайней осторожностью. Овсянников и Диттмар наблюдают, что после перерезки спинного мозга нет сосудодвигательного рефлекса. Почему? Потому что в нем нет сосудистых центров, отвечают они. Это действительно могло быть. Но также, может быть, и потому, что операция была таким условием, которое прекратило их деятельность. …Представление о различной доказательной силе положительных и отрицательных опытов далеко еще не укоренилось даже в умах физиологов. И, наверное, подобный случай не последний в своем роде…» Ну, посмотрите‑ ка: «В такой сложной… такая сложная… такими сложными… в такой сложной…» – нет, редактору «Военно‑ медицинского журнала» Николаю Илларионовичу Козлову некогда было проходиться карандашом по этим усилениям. Поблагодарим судьбу за это, ибо в живой словесности двадцативосьмилетнего Ивана Петровича по сей час слышны неуемный его темперамент и та страсть, с которой он осмыслял свое дело: «То обстоятельство, что наука так строго обходится с массами доводов, говорит только в ее пользу: значит, она не имеет надобности хвататься за первый подвернувшийся благоприятный факт, значит, она надеется, действительно, утвердиться на незыблемом. Не думай, что упавшие „истины“, оставленные в сторону доводы – пропащий труд. Если это плод добросовестного исследования, то в них непременно содержится часть истины, и она будет выделена. А чем дольше и упорнее держалось ложное представление, тем большая победа одержана, тем освещен более обширный и более таинственный отдел явлений природы… Чем дольше держались ошибки, тем перед более мудрой загадкой стояла наука. И поправка этой ошибки есть шаг к решению этой загадки».
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|