У старого пасечника
Моросил дождь, нудный, мелкий. Несжатая рожь тоскливо клонилась к земле, словно жалуясь ей на людей, забывших прийти сюда с острыми серпами. Не замечая дождя, Маша долго лежала, не шевелясь, на примятых стеблях. Одежда промокла, в груди горело, губы пересохли. А в голове, как в калейдоскопе, мелькали картины недавнего прошлого. Тесная комнатушка на Домниковке. В углу, занавесившись одеялом, она учит уроки, а рядом бубнит двоюродный братишка: «Маш, а Маш, расскажи еще про Чкалова…» Вот она бежит по полю к своему планёру… Взлет, голубое небо вокруг, Москва под крылом… Очнулась Порываева от сильного шума. По большаку двигались танки. А в пяти шагах от нее сидел, прижавшись к земле, заяц, большой, серый. Маша пошевелилась, и он нехотя потрусил прочь. Видно, ему было не так страшно здесь, рядом с человеком. Танки вернули мысли Порываевой в настоящее. Холод заставил действовать. Порываева поползла. Ее била странная дрожь. У кустов поднялась и медленно побрела в сторону от ельнинского большака. Решила идти на юг. Быть может, удастся добраться до Харькова: там жила старшая сестра Валентина. Двое суток шла Порываева, обходя стороной встречавшиеся на пути селения. Девушку лихорадило. Распухли ноги. Под вечер на третьи сутки Маша увидела школу. Каменное здание в сумерках казалось огромным, пугало впадинами выбитых окон. На турнике физкультурного городка школы что‑ то висело. Подойдя, Маша отпрянула назад. В петле покачивался труп женщины. – Учителка наша! Оглянувшись, Маша увидела курносую девочку. – Шла за вами. Как только стемнеет, идите вот туда. Дедушка Никанор наказывал. Вон в тот дом, в садике. Девчушка махнула рукой в сторону реки и вмиг исчезла. Потом Маша с трудом припоминала, как добралась до домика в садике, как лихорадочно рассказывала все старику с добрым щербатым лицом, как, обжигаясь, пила чай с медом и плакала от радости, узнав, что врал гитлеровец: не взята врагами Москва.
– Брехал немец, – говорил, распаляясь, старый пасечник, покачивая густо убеленноой, точно посыпанной снегом, головой. – Ишь что вздумал: в Москву едет. А доедет ли? Много, дивчина, дорог в края наши. И враги лютые хаживали по ним не раз. Только далеко не все назад возвращались. Заметали их кости метели и вьюги русские. Старик замолчал. Маша подумала: «Вот и Петр Васильевич о том же говорил». Вспомнила его и Михаила – слезы побежали ручьем. – Ты поплачь, поплачь, милая. Легче будет, – опять негромко и мягко успокаивал девушку пасечник. Увидев, что Маша просветлела, старик наклонился к ней и заговорщически прошептал: – А я ведь твою Домниковку знаю. – Правда? – встрепенулась Маша. – А как же. Давненько, конечно, это было. В тысяча девятьсот пятом году, когда с японцами воевали. Взяли меня тогда в солдаты. Но на фронт я не попал – болезнь со мной по дороге в Москву приключилась. Начальство определило в запасный полк. Вскорости приятель у меня завелся, из рабочих. Вот к нему, на Домниковку, я и хаживал. Немолод уже был, а у него уму‑ разуму набирался. И прямо скажу, помог он мне, брянскому мужику, в жизни разобраться. А когда однажды приказали нам стрелять в рабочих, наша рота отказалась проливать братскую кровь. И запылил тогда я с железными цепями по дорогам российским… Старик задумался, отдаваясь далеким воспоминаниям, а потом вдруг неожиданно рассмеялся: – Вот до чего твоя Домниковка меня довела. А ты не волнуйся, спи. Не видать фашисту нашей Москвы как своих ушей. Ежели что, помни: ты приятельница моей младшей дочки. Живешь в Брянске. Ее тут никто не видел. Звать ее тоже Марией.
Впервые за две недели Порываева уснула в кровати. Распухшие и натертые ноги утонули в перине. Грудь и спину окружила пуховая теплынь. Маша даже засмеялась потихоньку, наслаждаясь этим блаженством. Не заметила, как подкрался сон с тяжелыми и страшными сновидениями. Виделось, будто огромные языки пламени лизали здание старой мельницы, из которой она никак не могла выбраться: к двери снаружи кто‑ то привалил огромный камень, бросилась к окну, а там гитлеровец из парабеллума целится в нее, тот самый, что застрелил Михаила. Маша вскрикнула, метнулась в постели и проснулась в холодном поту. Услышав ласковые слова старика: «Спи, милая, спи», – вновь уснула. А старому пасечнику спать не хотелось. Разговор с девушкой растревожил душу. В грустной задумчивости старик подошел к окну и, пристально всматриваясь в темноту и дождь, как бы снова увидел за ними московскую улицу со старыми запущенными домами, с тускло мерцающими фонарями и убегающими в стороны от нее переулками… Домниковка… Недобрая слава окружала ее в те далекие годы. Появляться ночью на Домниковке было небезопасно: на прохожих нередко нападали грабители. Но солдату запасного полка Никанору Шаройко разговоры про жуликов и грабителей были только на руку – предлог проводить до дому курсистку Елену, сестру своего дружка‑ рабочего. Она частенько по вечерам приносила солдатам листовки. Как‑ то шли они с Еленой по переулку. Она что‑ то рассказывала ему. Вдруг из подворотни метнулся к ним верзила с ножом в руке. Прохрипел: «Барышня, сумку и колечко, а ты, солдат, нишкни». Схватил Никанор налетчика за руку и сжал ее у запястья. Финка грабителя упала на землю, а глаза на лоб полезли. Взмолился: «Отпусти, солдат. Пошутил я». Отпустил побелевшего «шутника». Испуганная девушка прижалась к груди солдата, посмотрела на него благодарными глазами и сказала: «За вами, Никанор, как за каменной стеной». Самым дорогим и близким человеком стала для него в ту ночь молоденькая москвичка. На каторгу угоняли – ее любовь согревала. А затем – ни весточки. Отбыл срок – не в родные края, в Москву подался, хоть и запрет был проживать ему там. Нашел Елену на кладбище. Погибла в девятьсот седьмом от рук черносотенцев, оставив Никанору сына, названного в честь брата Владиславом. С волчьим билетом и шестилетним сыном вернулся Шаройко к земле…
На Домниковке, пробудившей и радостные и горестные воспоминания в душе Никанора Ивановича, и проживала до войны семья кочегара Григория Ильича Порываева, отца Маши. Училась Маша в 274‑ й московской школе. С детских лет мечтала подняться в небо. Сядет, бывало, у окна, подопрет кулачками щечки и смотрит на бегущие облака. Подойдет к ней кто‑ нибудь из родных, обнимет за плечи, спросит: – Не улететь ли собралась, милая? Зальется Маша румянцем и почти шепотом ответит: – И улетела бы, если были бы у меня, как у птицы, крылья. Был Маше тринадцатый год, когда она пришла в райвоенкомат и выпалила: – Хочу учиться на летчика! Командиры только улыбнулись. А потом расспросили девочку о семье, об учебе. Провожая, военком ласково сказал: – Рановато тебе еще, Машенька, в летчики подаваться. Подожди немного, подрасти. Вот тогда и полетишь к звездам, обязательно полетишь! И Машина мечта сбылась. Солнечным утром с одного из подмосковных аэродромов в небо поднялся планёр. Его вела восемнадцатилетняя комсомолка Маша Порываева. Было это летом 1940 года. В том же году в 10‑ м номере журнала «Смена» опубликованы два снимка с подписями: под первым – «Маруся Порываева готовится к полету. Она получает задание от инструктора тов. Рудаковой», под вторым – «Сделав круг, Маруся Порываева ведет планёр на посадку». Рядом со снимками журнал напечатал заметку молодой планеристки. Девушка восторженно писала: «Внизу под крыльями планёра сверкает Москва‑ река. Прямые, как стрелы, разбегаются в разные стороны широкие проспекты. Вот громадная белоснежная звезда – Театр Красной Армии. Вот зеленые купы деревьев. Как хороша Москва! От нее трудно оторвать взгляд». …Кто‑ то настойчиво теребил одеяло. Маша неохотно открыла глаза. В упор на нее смотрели два живых уголька. Узнала свою вчерашнюю курносую проводницу. – Бужу, бужу, а вы не просыпаетесь, – засветилось лицо девочки. – Я вам молока принесла. Парное. Дедушка наказывал, чтобы всю кружку выпили.
– Это скорее кувшин, чем кружка, – улыбнулась Маша. – Все равно. Раз дедушка наказал – пейте. Дедушку нашего все слушаются. – Так уж и все? – оторвала губы от белоснежного питья Маша. – Все, – с гордостью подтвердила внучка Никанора Ивановича. – Папаня мой бригадиром в колхозе был, а мама – агрономша. Заспорятся по весне, что куда сеять, – идут к дедушке, чтобы растолковал им. А за пчелами лучше его никто не ухаживает. Они летят, жужжат, а он их разговор понимает. Из города к нам дяденька‑ профессор приезжал, у дедушки секрет узнать хотел. – Ну и что же? Узнал? – Нет. Деда рассердился и говорит: «Дело не в секрете, а в любви. Любить пчелок нужно». А как их любить, когда они кусаются? Все норовят в лицо ужалить. Маша от души рассмеялась, увидев, как насупилась рассказчица, спросила: – А где твоя мама? – В соседнем селе. У тети Даши. Хворая она. Мама за ней смотрит. – А папа? – Не знаю… – потупилась девочка и вдруг шепотом попросила: – Дайте честное пионерское, что никому не скажете. – Честное комсомольское, – серьезно ответила Маша. – На войне в лесу папаня. Хотите, покажу его? – Покажи. Из школьного ранца девочка достала учебник арифметики и, вынув из него фотографию, протянула Маше. Карточка была любительская. На берегу залива стоял сержант‑ пограничник с медалью «За отвагу» на груди. На оборотной стороне фотографии было выведено: «Моему милому зайчонку Дуняше от папы». И ниже: «Владислав Шаройко. Город Выборг. Май 1940 года». Трое суток отдыхала Порываева у старого пасечника. Никанор Иванович предлагал ей остаться на житье у его сестры в соседнем селе. Но Маша твердо решила вновь пробираться к Москве. Много добрых советов выслушала она, греясь у печурки, в трубе которой гудел осенний ветер. Достал Никанор Иванович за рамку меда документ Маше с немецкой печатью. В нем значилось, что крестьянка Шаройко Аграфена, проживавшая ранее в городе Серпухове, освобождена германскими властями из советской тюрьмы. Подавая, сказал: – Запомни: не Мария ты теперь, а Аграфена. Была у меня такая родственница. Если спросят, за что сидела, отвечай: проворовалась в колхозе. Простит нас с тобой за ложь покойница – честнейшая работница была. Немец‑ то души советского человека не ведает. Думает, раз украл он что‑ либо, значит, враг навеки Советской власти, значит, к нему в холуи пойдет. Помолчав, старик добавил: – А пушку твою я спрятал. Ни к чему она тебе. Пусть твоим оружием будет сейчас сметка да женская хитрость. Живы будем, свидимся – тогда и верну твой пистолет.
– Вы его лучше сыну отдайте, Владиславу, – предложила Маша. – Это где ж я его найду? – спросил старик. – В лесу, Никанор Иванович, а в каком, не ведаю, – блеснула глазами Порываева. – Догадлива ты, дивчина. Может, тебя к нему переправить? – Нет, Никанор Иванович, сначала в Москву. – Ну, тогда собирайся в путь. Уходила Маша в сумерках. Над деревней нависла рыжеватая туча. Хмуро, тоскливо выглядело все вокруг. Маша припала к руке старого пасечника: – Спасибо вам, Никанор Иванович, большое за все спасибо. – Что ты, доченька, что ты, – смутился старик, голос его дрогнул. – Счастливой тебе дороги до самой Домниковки. И помни, не забывай: где бы мы ни были, что бы ни случилось с нами – жить будем по нашим, советским законам. Порываева пошла. А у плетня долго еще стояли двое: седой старик с непокрытой головой и девчушка в ситцевом платьице. Дуняша навзрыд плакала… Уже опадали, кружась на ветру, золотые листья, а по утрам легкий мороз серебрил поля. Маша все шла и шла, переплывала реки, пробиралась топкими болотами, глухими лесными тропинками. Замерзшая, сутками отлеживалась в теплых хлевах, куда пускали сострадательные хозяйки «беженку». Не раз выручал ее документ, врученный Никанором Ивановичем. Однажды, уже в прифронтовой полосе, в поселке под Малоярославцем Маша попала в облаву. Задержанных гитлеровцы провели в здание бывшего клуба. Здесь всех молодых женщин и девушек подвергли унизительному осмотру. Фашистам нужны были «фрейлейн» для «солдатских домов». Когда очередь дошла до Порываевой, врач бегло осмотрел ее и сказал: – Худа больно. Кости да кожа. – Откормится на казенных харчах, – хихикнул переводчик. Глаза под пенсне у него блестели, как у блудливого кота. Но гитлеровец, повертев Машин документ, изрек: – Нам нужен здоровый и честный русский девка. А ты, – его колючие, холодные глаза внимательно оглядели Порываеву, – будешь помогать нам выявлять большевик. Маша криво улыбнулась: – Битте, капитан. В толпе девушек кто‑ то громко прошептал: – Шкура! В полиции, куда комендант определил «воровку», Порываева не прослужила и трех дней. К поселку неожиданно прорвались части Советской Армии. Приехавший из штаба немецкой дивизии офицер приказал коменданту немедленно отправить на строительство оборонительных сооружений две сотни русских. В сутолоке в машину забралась и Маша. Дотемна они таскали к шоссе камни, где сооружались дзоты. Вечером машины за ними не пришли. А ночью… Той счастливой ночью Порываева и еще несколько человек бежали к своим… Исхудавшая, почерневшая, переступила Маша порог родного дома. Не узнали ее поначалу ни мать, ни брат. Рассказывала родным про свои скитания скупо. Зато жадно расспрашивала, кто из знакомых ушел на фронт, как работает фабрика, были ли воздушные налеты на город. Отоспавшись, Маша долго бродила по Москве. Прошлась по Домниковке. Постояла у одного из маленьких переулков, вспомнила рассказ Никанора Ивановича о курсистке Елене. Забежала в школу, на фабрику. А утром следующего дня появилась в штабе обороны района. Принял ее пожилой, сердитый майор. – Пошлите меня в тыл врага, – попросила Маша. – Почему в тыл? – поднял майор от бумаг усталое от недосыпания лицо и, вдруг улыбнувшись, спросил: – А почему, Машенька, не хочешь учиться на летчика? – Товарищ военком! – узнала Маша командира, к которому приходила школьницей. Майор увел Порываеву в другую комнату и долго с ней беседовал. Оттуда девушка вышла сияющая. Через три дня Маша перебралась на Баррикадную улицу, а спустя месяц, распрощавшись с родными, выехала из Москвы в неизвестном направлении. А еще через месяц в разведотделе штаба Калининского фронта появилась разведчица Зоя.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|