Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

I. Медвежьегорская пересылка. 6 глава




Помню две из наших пьесок: «Лесную царевну», в которой пелась песенка на мотив арии Жермена из «Травиаты»: «…Ты царевна, ты лесная…» и т. д., и «Царевну-лягушку». Я исполняла роль обеих царевен. Пытались мы инсценировать и «Трех толстяков», которыми очень увлекались, но постановка оказалась нам не под силу…

Когда мне исполнилось 18, я уехала учиться в Москву, а Юрка остался в Смоленске еще мальчишкой-школьником. Это была длительная разлука. Мы встретились снова, когда я была уже замужем, а Юрка окончил школу. Он приехал к нам в Ленинград и прожил у нас целую зиму, собираясь поступать в вуз, но в конце концов никуда не поступил и уехал на какую-то стройку. Это была «эпоха новостроек», и вся молодежь ехала куда-нибудь что-нибудь строить.

Хотя в Ленинграде мы были уже вроде бы вполне взрослыми людьми, в чем особенно упорно, но довольно безнадежно старалась убедить нас мама, стоило нам собраться вместе, как мы начинали во что-нибудь играть, тут же входя в азарт, шумно спорить, возиться и, по маминому выражению, «сходить с ума».

Мы устраивали матчи в пинг-понг, тогда только еще входивший в моду, и гоняли шарики не только по столу, но и по всей комнате, используя книги вместо ракеток. Бегали друг за другом, перепрыгивая через столики с чертежными досками, заполнявшими всю нашу огромную комнату (ведь муж был будущим архитектором), устраивали подушечные бои. Нередко наше буйное веселье кончалось разбитой лампочкой или опрокинутой вазой или чашкой.

Еще любили мы играть в шарады и во всякие литературные игры – разгадывать кроссворды, называть великих людей на какую-нибудь букву алфавита, вести рассказы, продолжение которых придумывали все по очереди, отгадывать задуманные предметы или события. У нас была комната в 40 квадратных метров – самая большая во всей квартире отца моего мужа. В остальных трех обитали отец, мать и семь детей разного возраста. Поэтому у нас всегда было достаточно молодежи, «собственной» и «пришлой», в основном друзей моего мужа по Академии художеств, где он учился.

Но, сколько бы ни собиралось народу, Юрка всегда оставался заводилой и душой общества. Он отличался остроумием и фантастическими выдумками, сыпал анекдотами и разыгрывал нас с невозмутимой серьезностью. Легко рифмовал любую блажь и каждого наделял острой эпиграммой, не щадя и самого себя:

…Сие пишу я в назиданье

Себе, погибшее созданье,

Дабы одумался и стал

Невинности на пьедестал.

Так, например, заканчивалась ода, посвященная им самому себе. Любил Юрка и настоящую поэзию. Из современной – особенно Есенина, которого читал очень выразительно и проникновенно, но сам «серьезных» стихов не писал. Был он страшно увлекающимся, влюблялся чуть не еженедельно «на всю жизнь», а приходя в азарт, совершенно терял голову.

Картами мы никогда не увлекались, не помню даже, чтобы когда-нибудь играли. Но вот что однажды чуть не привело Юрку к настоящей катастрофе. Это было время, когда еще махрово цвел нэп, хотя лепестки его уже начинали блекнуть, и слова «режим экономии» впервые прозвучали в советском лексиконе. Но в Ленинграде оставалось много клубов, где официально играли в лото на деньги, а один из них, «Владимирский», все еще держал казино с рулеткой. Правда, ставки были ограничены десятью рублями, но даже с такими ставками можно было за один вечер спустить порядочную сумму. Первый раз Юрка уговорил меня пойти во «Владимирский», чтобы «познать жизнь во всех ее проявлениях», увидеть собственными глазами, что такое настоящий «азарт», обогатить себя впечатлениями, которых потом и не испытаешь, – поговаривали, что рулетку скоро прикроют. В то время мы все упивались Стефаном Цвейгом и думали: как знать, не увидим ли мы там живого героя «Двадцати четырех часов из жизни женщины»?!

Одним словом, мы отправились. Мак с нами не пошел – он относился к этому скептически и ему было жаль тратить вечер на сомнительное удовольствие. Муж был на десять лет старше меня и не очень склонен сопутствовать нам с Юркой в поисках многообразия «красок» жизни, и поэтому нам пришлось отправиться вдвоем. Сначала мы действительно только наблюдали «нравы казино». И хотя, конечно, здесь не проигрывались состояния, как в Монте-Карло, не ставились на карту честь и жизнь и при нас никто не пустил себе пулю в лоб, но по существу азарт оставался азартом, вне зависимости от количественных ценностей, с которыми он был связан.

И мы действительно увидели возбужденных людей с бледными, искаженными лицами, с катящимися по их лбам каплями пота, с вытаращенными и расширенными от ужаса глазами, с отвратительно трясущимися руками… Тут же, в зале, в котором помещалась рулетка, а также в соседних комнатах, где шла игра в «железку», проигравшиеся продавали бумажники, авторучки, кепки, шляпы и даже пиджаки. Все это можно было приобрести за бесценок, игроки отдавали вещи почти даром, лишь бы у них появились хоть какие-то деньги, чтобы бросить их на зеленое сукно.

Были тут пожилые и молодые, мужчины и женщины, одетые прилично и чуть ли не в лохмотья, засаленные и дурно пахнущие. Духота стояла невообразимая, запах перегара и пота ударял в нос. В первую минуту, когда мы вошли, меня чуть не вырвало, и Юрка едва удержал меня, чтобы я не сбежала. Но это было только в первые минуты. Любопытство взяло верх, а потом уже и духота, и запах спиртного просто перестали ощущаться. Мы смотрели как завороженные. Вокруг стола с рулеткой сидели, а за ними плотной стеной стояли люди. Тесно сгрудившаяся толпа молчала. Все затаили дыхание и слушали, как жужжит маленький шарик, бешено вращаясь внутри раскрашенной в красное и черное чаши с лунками, которая тоже крутилась в направлении, противоположном шарику. И только когда чаша почти остановилась и шарик с сухим щелчком упал в какую-то лунку, толпа выдохнула в едином порыве что-то похожее на «хаа!»… Потом все сразу начали говорить и о чем-то спорить, обсуждая, на какую цифру ставить.

Крупье что-то сказал, произошло какое-то движение, кто-то бросил на стол мелочь, прошелестели бумажные рубли, блеснули жестяные жетоны, и снова все замерло.

– Ставки сделаны, – негромко и очень учтиво сказал крупье. Снова зажужжал в рулетке шарик.

Два дня мы с Юркой ходили наблюдать за «их нравами». Возвращались возбужденные и с упоением рассказывали об увиденных «типах», о разыгравшихся на глазах пусть мелких, но все же трагедиях в духе Стефана Цвейга. Напрасно мы уговаривали Мака пойти хоть раз с нами. Он отказался наотрез.

На третий день мы больше присматривались к самой рулетке, вникали в игру и ее правила. Быстро постигли нехитрые премудрости красного и черного, чета и нечета. Старались подметить закономерности удачи. Казалось, «предсказать» красное или черное не так-то уж сложно.

Наконец ради интереса решили сыграть. Поставили на красное после того, как пять раз подряд выпало черное, и… выиграли! Тогда с нами случилось то же самое, что и со всеми. Никакие «типы» с хриплым дыханием и отсутствующими, блуждающими взглядами нас больше не интересовали. Они просто исчезли из нашего поля зрения. Осталось одно – маленький, черненький, мечущийся в своей чаше шарик. К нему из самого сердца протянулись стальные нити-нервы и натянулись, как струны. Казалось, вся ВОЛЯ собрана в этих стальных нитях. Он твой, этот шарик, ты приказываешь ему: «Стоп!» Нет, мимо!.. «Ну, давай же… Еще немного, еще одно усилие воли»… «Ну, СТОП же!» Но шарик не слушается.

Как и все, мы скоро изобрели свою «теорию». Это была игра на цифру пять. Что бы ни выпадало – чет, нечет, красное, черное, любые цифры и все, что поставили на них игроки, – казино забирало себе все ставки. Кроме тех, что были на цифре пять. Те, кто поставил на пятерку, все равно получали свой десятикратный выигрыш.

– Рулетка – дело выгодное, – рассуждали мы, – иначе ее никто бы не держал. За счет чего же казино получает прибыль? Ведь если каждый раз, при каждом «забеге» шарика кто-то выигрывает, а кто-то проигрывает, то по теории вероятности получается приблизительный баланс. Казино от этого ни тепло ни холодно. Зато цифра пять – его постоянная и беспроигрышная ставка. Казино не ставит ни на какие другие цифры, ни на красное, ни на черное, как бы давно они ни выпадали. Всегда только цифра пять!

Уподобимся же казино, решили мы. Будем играть так, как играет оно. Спокойно и бесстрастно. Ставя ВСЕГДА на одну и ту же цифру, ну, скажем, на ту же пятерку! Правда, мы ограничены размером нашего весьма скромного «оборотного» капитала: ведь, в отличие от казино, мы же все-таки рискуем, если проклятая цифра не выпадет подряд больше 10–15 раз. Но ведь это случается относительно редко, и такую возможность можно в расчет не принимать.

Мы начали играть на цифру пять. Когда в первый вечер мы выиграли значительную для нас сумму – что-то около ста рублей, то почувствовали себя алхимиками, в чьих тиглях плавилось чистейшее золото! Мы открыли «систему»!

Как бесноватые ворвались мы домой, перепугали всех своих. Смотрели на них, как на сумасшедших, когда они начали смеяться над нами и хохотать. А они, эти ненормальные, слепые люди еще пророчили, что мы спустим в казино «последние штаны»! Мама перестала с нами разговаривать, но на сей раз и это нам было нипочем – мы с Юрой закусили удила и на всех парах неслись к вершинам «несметного богатства», о котором, кстати говоря, всерьез вовсе и не помышляли, но были готовы «вконец» разорить Владимирский клуб!

На наше счастье, рулетку действительно недели через две закрыли. Иначе в ход пошли бы, пожалуй, не только «последние штаны», но и что-нибудь иное. Во всяком случае, в доме не осталось ни одного человека, которому Юрка не задолжал бы разных сумм, от нескольких копеек до рубля – наиболее мягкотелым и легковерным! Все учебники, по которым он готовился в вуз, были «загнаны», а штаны только потому еще держались на нем, что действительно были последние и единственные.

Несмотря ни на что, Юрка оставался твердо убежденным в непогрешимости нашей «теории», считая, что все дело в нервах. У нас они не были достаточно «стальными». Мы не успели их натренировать. Мы срывались. Следили за другими комбинациями и не могли удержаться, чтобы не принять в них участия. Когда 29 раз подряд выпадало черное, мы не могли удержаться, чтобы не поставить на красное. Ставили и… проигрывали! И так за полчаса спускали все, что нам приносила «непогрешимая теория»!..

…Следующая встреча с Юркой, лет через шесть после описанного выше, ознаменовалась его новой «одой» на десятилетие моей супружеской жизни:

…Все испытавши понемногу —

Любовь, надежду и нужду,

Они уж доживают, слава Богу,

Свою десятую весну!..

Мы жили уже в Москве, в маленьком домике на Скаковой, где под бабушкиным крылом подрастали двое наших мальчишек. Я, разочаровавшись в газетной работе (хотя впоследствии и убедилась, что если бы из меня и вышел какой-нибудь толк, то именно как из очеркистки), занялась детской литературой. А Юрка, построив стекольной завод в Вологодской области и автогигант в Горьком, заработал трудовой стаж и приехал продолжать свое неоконченное образование. Он наконец поступил в вуз и учился на первом курсе МИИТа.

Поселился Юра у своей тетушки по отцовской линии, старой бессемейной актрисы. Она испокон веку жила в Большом Афанасьевском на Арбате. Жила со своей подругой, тоже бывшей актрисой, тоже одинокой, но еще более старой и дряхлой. Эта подруга – Анна Ильинична – последние годы уже не вставала с кровати, и за ней преданно и трогательно ухаживала Юрина тетушка. Обе старушки отличались ясным умом, острыми язычками и прекрасной памятью. Их приправленные перцем юмора рассказы о театральной жизни более чем полувековой давности были неподражаемы.

Ютились они в малюсенькой двухкомнатной квартирке в мезонинчике под крышей, а маленькую каморочку отдали Юрке. Жили они в большом согласии и дружбе. Юрка нежно любил обеих старушек, старался им помочь, чем мог, – притащить дров, сбегать в магазин, вынести мусор. Жили они не только дружно, но и весело, много хохотали, потому что тетушка в остроумии не уступала Юрке, да и прикованная к кровати Анна Ильинична тоже умела побалагурить.

И вот про эту самую Анну Ильиничну, которая «заедает век» Марии Петровны (так звали Юрину тетушку), а ему, Юрке, не освобождает вожделенную жилплощадь, он в шутку и сказал: «Ну что стоит старушенцию придушить?» Но ведь надо же знать Юру, чтобы хоть на один миг серьезно заподозрить его в намерении «убить старушку»! На его сентенции можно было рассмеяться (для чего они и произносились) или сказать, как моя мама: «Уж будет чепуху-то молоть, вот язык без костей!»

К счастью, сведения о том, как мы собирались «придушить» Анну Ильиничну, в протокол допроса занесены не были, и к этому вопросу больше не возвращались. Но ведь подумать только! И это – знали! И уж, наверное, включили в нашу характеристику как прямое указание на то, что мы – «потенциальные преступники».

Юре приходилось много заниматься, чтобы не остаться за бортом, и поэтому слишком часто бывать ему у нас не удавалось. Однако малейшую возможность забежать хоть на часок он не упускал. Врывался Юрка к нам с шумом и гамом, подбрасывал до потолка обожавших его ребят, мимоходом заглядывал под крышки кастрюль на кухне, отправляя в рот все, что можно было туда отправить, одновременно выпуская «1000 слов в минуту», как утверждала моя мама, за полчаса успевал рассказать все институтские новости, живописать невообразимые страдания по поводу последней «вечной» любви и выложить запас свежих анекдотов, которые держались в его памяти как в самой исправной кибернетической машине.

И в самом деле, по быстроте реакции и изумительной памяти он вполне мог потягаться с такой машиной.

Юра был страстным любителем шахмат – игроком первой категории, и когда нам однажды в Крыму случилось попасть в затруднительное финансовое положение, он, недолго думая, дал в нескольких санаториях сеансы одновременной игры на 28, а затем и 30 досках. Из них сделал «ничьи» в пяти или шести партиях и не сдал ни одной.

Еще больший фурор Юра произвел, играя с восемью партнерами вслепую, сидя спиной к соперникам и держа все восемь партий в уме! И здесь он тоже не получил ни одного мата. Мы с ним долго и всесторонне обсуждали вопрос: можно ли быть шахматистом-профессионалом – и только? Шахматы были его любимым занятием, «призванием», как утверждал Юра. Но все же ему казалось, что посвятить жизнь игре (ну что такое шахматы? Игра?.. Спорт?..) или даже спорту – ниже человеческого достоинства, особенно мужского. В то время нам еще многое виделось в идеалистическом свете нового времени и… молодости.

Вот почему, отложив в сторону шахматы, Юра скрепя сердце принимался зубрить сопромат и диамат, хотя душа его неизменно принадлежала шахматам, и только шахматам… Как я уже упоминала, несмотря на учебу, он все же бывал довольно частым гостем у нас на Скаковой. Иногда мы проводили целые вчера втроем – я, Макаша и Юрка. Мы залезали с ногами на наш старый семейный диван и пускались в путешествие по стране Макжеюрии. Название это состояло из начальных слогов наших имен – Мак, Же (ня), Юр (а).

Это была выдуманная нами страна, и мы, макжеюры, были вольны распоряжаться ею как угодно. Каждый населял ее, кем хотел, – ведь все было во власти нашей фантазии! И каждый благоустраивал ее сообразно собственным вкусам. Мак занимался архитектурным оформлением страны и ведал изящными искусствами, я – литературой и журналистикой, а Юрка брал на себя увеселения и спорт, включая и шахматы, конечно. Географическое местоположение Макжеюрии было нашей тайной, и никто в мире кроме нас не знал о ее существовании – это была наша Шангри-Ла. Зато макжеюры могли инкогнито путешествовать по всему миру! Для них не существовало границ, так как они обладали гипнотическими способностями, позволявшими им становиться невидимыми.

Насчет социального устройства Макжеюрии мы мало задумывались. Достаточно было того, что всем там жилось хорошо и весело. Мы сочинили национальный макжеюрский гимн и придумали очень вкусный национальный макжеюрский напиток. Он состоял из смеси виноградного сока и вишневой наливки, а в пробку бутылки втыкался маленький флажок с золоченым древком. Нежнейший шелк двух цветов – белого и голубого – олицетворял национальный макжеюрский флаг.

Не знаю, откуда взялся у нас этот изящный флажок, но помню его как сейчас!

На табуретку, стоявшую напротив дивана, водружался «макжеюрский» напиток под национальным флагом и тарелка с печеньем. Мы потягивали наш напиток и рассказывали истории из жизни макжеюрского народа… Это были веселые дружные вечера. Вероятно, если бы о нашей Макжеюрии узнало НКВД, то и это было бы поставлено нам в вину как антисоветские «настроения» или еще что-нибудь в таком же роде. К счастью, НКВД об этом так и не узнало.

Я подробно рассказываю о своем двоюродном брате, потому что в моем деле, на папке которого написано «ХРАНИТЬ ВЕЧНО», он, Юрка, сыграл ключевую роль, а сам в конечном итоге расплатился за это жизнью. Конечно, мы не были «положительными героями». Мы были самыми обыкновенными людьми, наделенными некоторыми способностями, но в еще большей мере – слабостями: леностью и беззаботностью. Мы не давали себе труда интересоваться политикой и глубже вникать в то, что происходит в стране.

Правда, ко времени ареста и я, и Юра уже много поездили по стране и многое повидали. Глаза и уши у нас не были закрыты. Я довольно близко видела «коллективизацию» и первые ее «плоды». Я ушла из газеты, потому что мне претила газетная скрижаль: «Надо писать не о том, что происходит в действительности, а о том, что требуется советской пропаганде. Газета должна вести за собой и агитировать!» (то есть попросту врать).

Я поссорилась с «Артеком», пытаясь протестовать против насаждения ущербной советской морали в детские неискушенные души. Юрка вообще протестовал и возмущался только в своем кругу, да и то только как бы шутя, невсерьез. Но зато он легкомысленно сыпал сомнительными анекдотами «из-под полы», за которые в 37-м люди получали и по десять лет.

И все же ни я, ни Юрка не считали себя антисоветскими людьми, хотя НКВД доказало это нам так же легко, как дважды два – четыре.

Когда Юрка пересказывал анекдоты, ходившие в студенческой среде, ни ему, ни мне не приходило в голову, что мы совершаем преступление против советской власти. Пришло это в голову моей маме, когда она, как оказалось, дальновидно ворчала на нас:

– Вот вы доболтаетесь в конце концов!.. Доболтаетесь!..

И мы «доболтались»…

Сколько раз потом в бессонные ночи и нескончаемые дни я старалась припомнить обстоятельства этого разговора, мельчайшие детали, оттенки, фразы, по всей вероятности никогда и не произнесенные, что в конце концов у меня сложилась какая-то версия, казавшаяся наиболее правдоподобной. Хотя на самом деле все мы, участники драмы (так как болтовня эта обернулась для нас драмой), реально, в подробностях припомнить тот разговор никогда бы не смогли, настолько незначителен и пустячен он был.

Но он действительно был. И роковые слова «100 тысяч» действительно были мною произнесены. И об этом лучше всех помнила моя мама. Разговор, а сказать точнее, болтовня эта произошла между мной и Юркой. И слышал эту болтовню один-единственный человек, при этом присутствовавший, – моя мама. Больше не было никого, в этом я уверена. Что же это значит? Где мама? Что с ней?

Меня снова вызывают на допрос.

– Ну так как, Федорова? Вы подпишете протокол?

– Нет, в такой редакции я подписать не могу.

В протоколе допроса стояло: «Я сказала, что за 100 тысяч рублей согласна совершить террористический акт над товарищем Сталиным». Я понимала: если подпишу протокол, то тем самым подпишу себе и смертный приговор.

– Я могу подписать только, что в шутку оценила свою жизнь в 100 тысяч рублей.

– Ах в шутку! – Звонок: – В камеру!

Через неделю:

– Ну как, подпишете?

– Я уже сказала, что это была шутка по поводу оценки своей жизни, а не террористический разговор.

– В камеру!

Теперь меня вызывают на допрос по два раза в день – утром и вечером.

– Федорова, вы считаете себя вполне советским человеком?

Я затрудняюсь с ответом и отвечаю уклончиво:

– Во всяком случае, я не делала никакого вреда советской власти. Я не была противником советского государства.

– Ах вот как, не были? А вот что говорит о вас ваш двоюродный брат Юрий Соловьев – ваш лучший друг.

Следовательница берет исписанный бланк протокола и читает: «Федорова Евгения Николаевна… морально разложившийся и глубоко антисоветский человек».

Я не верю своим ушам.

Должно быть, желая добить меня, следовательница, прикрыв ладонью текст, тычет мне под нос Юрину подпись:

– Это его подпись?

– Да, конечно, его.

Господи, значит, и Юрку уже допрашивают! Мне и в голову не приходит, что он уже давно арестован и что ему тоже показывают протоколы с моими подписями, где я сознаюсь в «террористических» разговорах.

На следующий день снова:

– Соберитесь на допрос.

Теперь я уже не радуюсь. Я только боюсь. Но в этот раз мы идем очень далеко, что необычно. Поднимаемся по лестнице, потом следуем какими-то бесконечными коридорами, опять спускаемся. Куда меня ведут? Наконец приходим. Сначала я попадаю в огромную темноватую комнату с мягким ковром под ногами, с одним-единственным столом у двери, обитой темной кожей с золотыми бляшками. Комната отделана прекрасными резными деревянными панелями. Я соображаю: значит, ведут к начальству. Ну и хорошо, вот тут-то я и расскажу, как бессовестно искажает смысл того, что я говорю, моя следовательница. Как она заставляет меня расписываться в том, чего я вовсе не говорила.

Из-за стола поднимается женщина и скрывается за кожаной дверью. Она тут же появляется снова и велит мне войти. Я вхожу, и дверь за мной бесшумно закрывается. Я попадаю в ярко освещенный огромный кабинет. Где-то вдали стоит большой письменный стол, а к нему «глаголем» примыкает другой, тоже огромный (тут все огромное), покрытый красным сукном. Вдоль его длинных сторон аккуратными рядами стоят черные деревянные стулья с высокими резными спинками. На стульях никто не сидит, зато за ними вдоль стен стоят неподвижной линией люди в черных пиджаках, при галстуках под белоснежными воротничками. Впрочем, есть и военные. Но все они, штатские и военные, стоят, как на параде, навытяжку, руки по швам.

В глазах у меня рябит, но все же я замечаю среди них и мою Марию Аркадьевну, тоже навытяжку, с прямой спиной, тоже замершую в почтении, с глазами, устремленными, как и у всех, на того – за столом, на главного. Он один сидит, едва возвышаясь над столом, а за ним высоко вверх возносится деревянная резная спинка черного кресла. Его лысая голова кругла, как шар. Раньше, чем я успеваю открыть рот, он хватает кулаком по столу, так что я невольно вздрагиваю (наверное, все они – весь синклит следователей и подчиненных – тоже вздрагивают), и начинает кричать, брызжа слюной.

– Раньше, чем вас арестовать, мы знали, что вы виновны! – орет он. – Что вы тут чушь порете! Шутки! За шутки мы не сажаем, черт вас побери! Шутки! Да вы понимаете, где вы находитесь?! Мы покажем вам шутки! Мы в бараний рог вас согнем! Мы покончим с этой гидрой! Речь идет о том, оставить ли вам жизнь – вам и вашим сообщникам, дерьму собачьему! А вы – шуточки! Осиное гнездо! Вздернуть всех на одной веревке! Нахохочетесь!

Он кричит, наверное, уже минут десять. Останавливается только, чтобы перевести дух и отхлебнуть глоток воды из стакана. И все продолжают стоять, как в столбняке. Не знаю, сколько бы времени это еще продолжалось, если бы на столе не зазвонил телефон. Главный берет трубку, и вдруг его облик преображается. Он как будто подрастает, почтительнейше изгибается в сторону телефонной трубки, лицо разглаживается, даже начинает вроде как бы светиться.

– Есть! Так точно! Когда прикажете? Есть, иду!

Опустив трубку, он с не сошедшим с лица благоговением обводит подчиненных отсутствующим взглядом и с глубоким сознанием собственного достоинства (скорее, собственной ценности) объявляет: «Хозяин зовет!» (Значит, и над ним есть «хозяин»)! Потом капает из пузырька в маленький стаканчик капли (сердечные, вероятно) и тщательно их отсчитывает, шевеля губами. Все застывают в молчании. Обо мне он, наверное, и вовсе забыл.

Нет, вспомнил:

– В камеру! – опять орет он прежним фальцетом. – В камеру! В подвал!

Он поднимается, и все приходит в движение. Часть присутствующих окружают его, как окружают примадонну, когда после спектакля опускается занавес, другие выходят, и с ними выхожу я. На этот раз даже без специального конвоя, а может быть, я его просто не замечаю – я плохо вижу и еще хуже соображаю.

Я иду между моей следовательницей и пожилым, довольно полным следователем, который часто сидит в комнате Марии Аркадьевны и подбрасывает реплики при моих допросах.

– Вы видите, Федорова, что Мария Аркадьевна, – он кивает на нашу спутницу, – не может занести в протокол ваши показания о «шутке» – это просто невозможно. Это оскорбляет органы. Вы же неглупый человек, вы должны это понять! В конце концов, вы только затягиваете дело, мучите себя и нас. И ваших родных.

– Евгения Николаевна, – говорит мне следовательница, опускаясь на какой-то стул и называя меня в первый и последний раз по имени-отчеству, – Евгения Николаевна, вы же видите, что вашу версию я не могу внести в протокол.

Голос тоже совершенно другой – ее словно подменили. Перед лицом «самого» мы, обе, как будто стали провинившимися сообщниками. Я – потому что затягиваю следствие, она – потому что не может самостоятельно добиться его окончания. Вероятно, по графику дело давно должно быть уже закончено.

Голос ее звучит вкрадчиво, дружелюбно и почти просительно:

– Вы же понимаете?

Да, я понимаю. Я понимаю, что сопротивление бесполезно. И уж лучше гибнуть мне, чем тянуть за собой маму и Юрку – моих «сообщников». Видя, что я все еще колеблюсь, Мария Аркадьевна подбрасывает мне последнюю подачку:

– По-вашему, вы сказали в шутку. Но мы не можем это так расценить и записать в протокол как «шутку». Мы запишем в той редакции, в какой понимаем ваше высказывание. На суде вы объясните, как считаете вы, – это ваше право. Да нет, вот даже сейчас я дам вам бумаги сколько хотите, и вы не торопясь напишете, изложите все, что вы находите нужным. Мы присоединим к делу. А пока, пожалуйста, подпишите протокол, из-за которого мы с вами потеряли столько времени.

Она сует мне в руки авторучку и услужливо протягивает папку.

– Вот здесь. Подпишите. Отлично! Теперь садитесь за тот стол, там свободно. Вот бумага, – она кладет передо мной стопку чистой бумаги, – пишите. Не торопитесь, – еще раз любезно напоминает она мне, звонит и велит подать чаю.

В камере я прихожу в себя и ужасаюсь своей глупости и наивности. Как будто это мое писание могло иметь какой-нибудь смысл, какую-нибудь цену! Да и будет ли оно приложено к делу? Было ли? Этого я не знаю и посейчас. Думаю, если мое объяснение и использовали, то только для того, чтобы лишний раз хохотнуть над наивной девчонкой, попавшейся, как муха в паутину. Вскоре, вызвав меня и небрежно полистав страницы ставшей довольно пухлой папки, Мария Аркадьевна объявила, что следствие по моему делу закончено. Я не знала и предположить даже не могла, что имею право ознакомиться с его содержанием, взять в собственные руки эту папку и рыться в ней сколько угодно, хоть до самого утра; о таком праве следовательница мне не сообщила, а я – откуда же я могла знать?

Даже о том, что на этой папке стоят «вещие» слова – «хранить вечно», я узнала только через 20 лет после суда, когда была реабилитирована и снова увидела эту папку, но и тогда – в чужих руках. Она прилежно хранилась в архивах военного трибунала, вероятно, хранится и до сих пор – ведь вечность еще не кончилась.

Ничего этого я не знала и послушно подписала, что с делом «ознакомилась». Единственный вопрос, который я задала с трепетом и надеждой: вызовут ли меня на суд? (Еще от Маруси я слышала, что бывает «заочный» суд, просто «постановление»). Мне казалось, что на «очном» суде все же есть какой-то шанс оправдаться, заставить себя выслушать: не может быть, чтобы все не поверили, когда говоришь правду! Не может этого быть!

– Вызовут, вызовут! – со злорадным ехидством пообещала мне Мария Аркадьевна.

Она-то хорошо знала, что «тройка», или «Особое совещание», может дать – по тогдашним временам – только три, самое большее – пять лет.

Мое же так складно и удачно оформившееся «террористическое дело» подлежит ни много ни мало суду военного трибунала, что сулит мне десятку, если не «вышку». Вскоре после этого меня перевели в Бутырки, где я и провела еще два месяца в ожидании суда.

Глава 3.

«У вас была хорошая светлая камера».

В Бутырках арестованные прежде всего попадали на «вокзал». Это было огромное помещение, которое своей величиной, гулким резонансом, сводчатыми потолками с какими-то перекрытиями действительно напоминало железнодорожный вокзал. И отсюда, как с настоящего вокзала, отправлялись этапы заключенных во все концы нашей необъятной родины.

Сюда же прибывали небольшие партии, которые постепенно собирались в новые этапы и отправлялись по назначению. Этапы долго стояли, пока зеков выстраивали по четыре, проверяли по формулярам и в последний раз перетрясали их нехитрые пожитки.

Но когда в Бутырки привозили одиночек, они на «вокзале» не задерживались. Их моментально запирали в «собачниках», двери которых тянулись одна за другой вдоль длинных стен «вокзала». В такой «собачник» посадили и меня.

Дело, конечно, было ночью. Только на этот раз, когда за мной пришли – еще там, на Лубянке, я не обрадовалась приказу «собраться с вещами». Я уже понимала, что если и переведут, то лишь в другую камеру или погонят еще куда-нибудь «по делам». Но на этот раз меня вывели во двор, где уже ожидал готовый к отправлению «воронок». В нем никого не было, и я ехала в «салоне» одна, с комфортом. Через зарешеченное окошечко, выходящее в кабину шофера, я видела проплывающие, словно в кино, ночные, почти безлюдные и до боли знакомые улицы Москвы.

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...