Джером Дейвид Сэлинджер 11 страница
– Я знаю, что он умер! Думаешь, я не знаю? Но он же мне может по‑ прежнему нравиться или нет? Просто потому, что кто – то умер, он же тебе не перестает нравиться, ёксель‑ моксель, – особенно если они в тыщу раз нормальнее того, про кого знаешь, что он жив и всяко‑ разно. Фиби такая ничего не сказала. Когда она не может придумать, что сказать, она вообще ни слова, нафиг, не говорит. – В общем, мне сейчас нравится, – говорю. – В смысле – вот сейчас. Сидеть тут с тобой и просто по ушам ездить, и дурака… – Да это вообще понарошку! – Ничего не понарошку! И вовсе не понарошку совсем! Чего, нафиг, ради? Вечно все думают, что всё понарошку. И меня, нафиг, уже от этого тошнит. – Хватит ругаться. Ладно, еще что‑ нибудь назови. Назови, кем ты бы хотел быть. Ну, ученый. Или юрист, или еще чего‑ нибудь. – Я не могу быть ученым. У меня с точными науками засада. – Ну юристом – как папа и все такое. – Юристы, наверно, ничего – только меня не привлекает, – говорю. – В смысле, они ничего, если ходят все время и спасают невинные жизни, и вроде того, только если ты юрист, ты таким не маешься. Только гроши зашибаешь, играешь в гольф там, в бридж, покупаешь машины, пьешь мартини и выглядишь как ферт. А кроме того. Даже если и ходишь, и спасаешь невинные жизни и всяко‑ разно, откуда тебе знать, ты это делаешь потому, что тебе в жилу было спасать невинные жизни, или потому что ты ходил и спасал, потому что на самом деле тебе хотелось быть зашибенским юристом, чтоб тебя все по спине хлопали и поздравляли в суде, когда, нафиг, процесс закончится, репортеры и прочие, как в этом гнусном кино? Откуда тебе знать, что ты не фуфло? Засада в том, что ниоткуда.
Я не сильно уверен, просекла Фиби, что за херню я ей толкую, или нет. В смысле, она ж мелкая малявка все‑ таки и всяко – разно. Но она хоть слушала. Если кто‑ то на крайняк хоть слушает, уже нехило. – Папа тебя убьет. Он тебя просто убьет, – говорит. Только я не слушал. Я про совсем другую фигню думал – совсем долбанутую. – Знаешь, кем бы я хотел быть? – спрашиваю. – Знаешь, кем? В смысле, если б, нафиг, у меня выбор был? – Кем? И хватит ругаться. – Знаешь такую песню – «Если кто ловил кого‑ то сквозь густую рожь»? Мне бы… – Там «Если кто‑ то звал кого‑ то сквозь густую рожь»! – Фиби такая говорит. – Это стих такой. Роберта Бёрнса. – Я знаю, что это стих Роберта Бёрнса. Хотя она права была. Там и впрямь «Если кто‑ то звал кого‑ то сквозь густую рожь». Хотя тогда я этого не знал. – А я думал: «Если кто ловил кого‑ то», – говорю. – В общем, у меня перед глазами только эти малявки – играют себе во что‑ то на таком здоровенном поле с рожью и всяко‑ разно. Тыщи малявок, а рядом никого – больших никого, в смысле, – только я один. И я стою на краю какого‑ то долбанутого обрыва. И мне чего надо – мне надо ловить всех, чтобы вдруг с обрыва не навернулись: в смысле, они же носятся там и не смотрят, куда бегут, а я должен выскакивать откуда‑ то и их ловить. И больше весь день я б ничего не делал. Был бы ловцом на этом хлебном поле и всяко‑ разно. Я знаю, что это долбануться, только больше я б ничем не хотел быть. Я знаю, что долбануться. Фиби такая долго ничего не говорила. А потом открыла рот и говорит только: – Папа тебя точно убьет. – Да и надристать, если убьет, – говорю. Потом встал с кровати, потому что мне чего захотелось – мне в жилу вдруг стало позвонить этому парню, который у меня английский вел в Элктон‑ Хиллз, мистеру Антолини. Он теперь живет в Нью‑ Йорке. Элктон‑ Хиллз бросил. Теперь ведет английский в Университете Нью‑ Йорка.
– Мне позвонить надо, – говорю. – Я сейчас вернусь. Не засыпай. – Я не хотел, чтоб она засыпала, пока я в гостиной. Понятно, что не заснет, но я все равно сказал, чтоб уж наверняка. Я пошел к двери, а Фиби такая тут говорит: – Холден! – и я развернулся. Она сидела на кровати. Такая симпотная. – А я рыгать учусь у этой девочки, Филлис Маргулис, – говорит. – Слушай. Я послушал и чего‑ то услышал, но как‑ то не очень. – Молодец, – говорю. Потом зашел в гостиную и набрал этого своего препода, мистера Антолини.
По телефону я не сильно рассусоливал – боялся, штрики напрыгнут прямо посредине. Но не напрыгнули. Мистер Антолини нормальный такой ответил. Говорит, я могу сразу к нему приехать, если хочу. Я, наверно, их с женой разбудил, потому что как‑ то неслабо долго они к телефону подходили. Первым делом он меня спросил, что случилось, а я говорю: ничего. Только сказал, что все завалил в Пеней. Ну и что тут такого – ему‑ то можно. Он говорит: – Боже праведный, – когда я ему изложил. Неслабое у него чувство юмора и всяко‑ разно. Сказал, чтоб я сразу к нему ехал, если мне в струю. Он у меня, наверно, лучший препод был, этот мистер Антолини. Ничего так молодой парняга, ненамного старше моего брательника Д. Б., и его подначивать можно было так, чтоб и уважения к нему не потерять. Это он в конце концов подобрал того пацана, который из окна выпрыгнул, я вам рассказывал, Джеймса Касла. Этот мистер Антолини пульс ему пощупал и всяко‑ разно, а потом снял пальто с себя и накрыл, и нес Джеймса Касла до самого лазарета. И ему надристать даже было, что у него все пальто в крови будет. Когда я вернулся в комнату Д. Б., Фиби такая радио включила. Передавали танцевальную музыку. Только Фиби тихо включила, чтоб горничная не услышала. Вы б ее видели. Сидит такая прямо посередке кровати, на одеяле, ноги сложила, как эти йоги. Музыку слушает. Сдохнуть можно. – Давай, – говорю. – Хочешь потанцевать? – Я ее танцевать научил и всяко‑ разно, когда она совсем еще карапуз была. Очень неслабо танцует. Я в смысле, что немного чему ее научил. А так она сама в основном училась. По – настоящему же никого научить танцевать нельзя. – Ты в ботинках, – говорит.
– Я сниму. Давай. Так она, считай, с кровати спрыгнула, подождала, когда я ботинки сниму, а потом мы с ней сколько‑ то еще танцевали. Она по‑ честному танцует неслабо. Не в струю те, кто с малявками танцует, потому что смотрится это по большей части жуть. В смысле где‑ нибудь в ресторане, и видишь, как старикан какой – нибудь выводит свою малявку на пятак. Они обычно ей платье нечаянно всегда сзади наверх поддергивают, а малявка же ни шиша танцевать не умеет и жуть как смотрится, но на людях я так все равно никогда не делаю ни с Фиби, никак. Мы только дома дурака валяем. С ней‑ то все по‑ другому, потому что танцевать она умеет. Идет за тобой по‑ всякому. В смысле, если держишь ее, как не знаю что, близко, чтоб наплевать, что ноги у тебя сильно длиннее. Она от тебя не отлипает ни шиша. Можно ногой за ногу заступать, подныривать фофански, даже иногда чутка джиттербажить, а она не отлипает. Даже танго можно, ёксель – моксель. Мы четыре номера где‑ то станцевали. В перерывах от нее одна умора, как не знаю что. Позиции не меняет. Даже ни разговаривает, ничего. Стоим такие в позиции, ждем, пока оркестр снова не заиграет. Сдохнуть можно. Ни смеяться, ничего тоже нельзя. В общем, мы номера четыре станцевали, а потом я выключил радио. Фиби такая снова в постель запрыгнула и залезла под одеяло. – У меня лучше получается, правда? – спрашивает. – Еще как, – говорю. Я снова сел к ней на кровать. Как бы запыхался. Слишком, нахер, много курю, дыхалки никакой. А она вообще почти не запыхалась. – Потрогай мне лоб, – говорит вдруг ни с того ни с сего. – Зачем? – Потрогай. Один разок всего. Я потрогал. Только ничего не нащупал. – Есть температура? – спрашивает. – Нет. А должна быть? – Да. Я ее нагоняю. Потрогай еще. Я опять потрогал и все равно ничего не почувствовал, но говорю: – Похоже, растет. – Не хотелось, чтоб у нее комплекс, нафиг, неполноценности был. Она кивнула. – Я через градунсик ее могу нагнать. – Градусник. Кто сказал? – Мне Элис Холмборг показала. Садишься по‑ турецки и не дышишь, и думаешь про что‑ нибудь очень‑ очень горячее. Про батарею или еще что‑ нибудь. А потом весь лоб у тебя такой жаркий становится, что можно руку обжечь кому‑ нибудь.
Я чуть не сдох. Отдернул руку у нее ото лба, словно это жуть как опасно. – Спасибо, что предупредила, – говорю. – Ой, тебе я б не обожгла. Я б остановилась, когда… Тшшш! – И она быстро, как не знаю что, подскочила на кровати. Напугала меня, как не знаю что. – Чего такое? – спрашиваю. – Дверь, – говорит громким таким шепотом. – Это они! Я мигом вскочил, подбежал и погасил лампу над столом. Потом затер бычок о ботинок и сунул в карман. Разогнал воздух немного, чтоб дымом не воняло – ёксель‑ моксель, на фига я только тут курил? Потом схватил ботинки, нырнул в чулан и закрыл дверь. Ух, сердце у меня колотилось, как гад. Слышу, в комнату штруня зашла. – Фиби? – говорит. – Ну‑ ка прекрати. Я видела свет, барышня. – Привет! – Это Фиби уже такая. – Я заснуть не могла. Хорошо повеселились? – Изумительно, – говорит штруня, только видно, что не по – честному. Она никогда не радуется, если из дому выходит. – Ты почему не спишь, можно осведомиться? Тебе тепло? – Тепло. Просто заснуть не могла. – Фиби, ты здесь курила? Правду мне, пожалуйста, барышня. – Чего? – говорит такая Фиби. – Ты меня слышала. – Всего одну зажгла и на секундочку. Я только разик пыхнула. А потом в окно выбросила. – Но зачем, можно осведомиться? – Заснуть не могла. – Мне это не нравится, Фиби. Мне это совсем не нравится, – говорит штруня. – Тебе дать еще одеяло? – Нет, спасибо. Спок‑ ночи! – Фиби такая говорит. От штруни избавиться хочет поскорее, сразу видать. – Как кино? – спрашивает та. – Отлично. Только вот мама Элис. Она все кино через меня перегибалась и спрашивала, гриппует Элис или нет. А домой мы ехали на такси. – Дай мне пощупать лоб. – Я ничем не заразилась. У нее ничего не было. Это все ее мама. – Ну что ж. Теперь спи. Как поужинала? – Паршиво, – говорит Фиби. – Ты слышала, что сказал твой отец об этом слове. Ну что в ужине было паршивого? Очень милая баранья отбивная. Я аж на Лексингтон‑ авеню ходила за… – Отбивная нормальная, просто Шарлин все время на меня дышит, когда ставит на стол. На еду дышит, на всяко‑ разное. На все дышит. – Ну что ж. Спи теперь. Поцелуй мамочку. Ты помолилась? – В ванной. Спок‑ ночи! – Спокойной ночи. И сейчас же засыпай. У меня голова раскалывается, – говорит штруня. У нее ничего так себе часто голова раскалывается. По‑ честному. – Выпей аспирину, – Фиби такая говорит. – Холден дома в среду будет, да? – Насколько я знаю. Укрывайся давай. До конца укрывайся.
Я услышал, как штруня вышла и закрыла за собой дверь. Пару минут подождал. Потом вышел из чулана. И тут же влепился в эту Фиби, потому что там такая темень, а она вылезла из постели и двинулась меня встречать. – Больно? – спрашиваю. Теперь шептаться нужно было, потому что оба они уже дома. – Надо мослами шевелить, – говорю. Нащупал в темноте кровать, сел на край и стал надевать ботинки. Меня вполне так себе колотило. Куда деваться. – Сейчас не ходи, – шепчет Фиби. – Погоди, пускай заснут! – Нет. Надо. Сейчас лучше всего, – говорю. – Она будет в ванной, а папа новости включит или чего‑ нибудь. Лучше сейчас. – Фиг шнурки завяжешь, так меня колотило. Штрики меня, само собой, ни убьют, ничего, если дома поймают, только будет сильно не в струю и всяко‑ разно. – Ты, нафиг, где вообще? – говорю этой Фиби. Такая темень, что ни шиша ее не видать. – Тут. – Она прямо рядом со мной стояла. Я ее даже не видел. – У меня, нафиг, чемоданы на вокзале, – говорю. – Слышь. У тебя гроши есть, Фиб? Я, считай, банкрот. – Только рождественские. На подарки и прочее. Я вообще ничего еще не покупала. – А. – Не в жиляк мне было у нее рождественские гроши забирать. – Тебе надо? – спрашивает. – Я не хочу у тебя рождественские гроши забирать. – Я могу сколько‑ то тебе одолжить, – говорит. Потом слышу – она возле стола Д. Б., просто мильон ящиков открывает и внутри шарит. Тьма такая в комнате, хоть глаз выколи. – А если ты уедешь, ты меня в спектакле не увидишь, – говорит. И голос у нее так чудно звучал при этом. – Увижу. Я никуда не поеду до спектакля. Думаешь, мне в жилу такое пропускать? – говорю. Я вот чего сделаю – я, наверно, поживу пока у мистера Антолини, может, до вторника до вечера. А потом приеду домой. Если получится, я тебе позвоню. – На, – говорит такая Фиби. Она мне грошей пыталась дать, только руки моей не нашла. – Где? Она вложила гроши мне в руку. – Эй, да мне столько не надо, – говорю. – Ты мне два зеленых дай, и все. Кроме шуток – на. – Я попробовал ей вернуть, только она брать не захотела. – Бери все. Потом отдашь. Принесешь на спектакль. – Сколько тут, ёксель‑ моксель? – Восемь долларов восемьдесят пять центов. Шестьдесят пять центов. Я немножко потратила. И тут вдруг я ни с того ни с сего заревел. Куда тут денешься. Я так заревел только, чтоб меня никто не услышал, но заревел. Фиби такая вся перепугалась, когда я начал, подошла, хотела, чтоб я перестал, а как тут, нафиг, сразу перестанешь. Я еще сидел у нее на кровати, когда начал, и Фиби этой рукой своей меня обхватила за шею, а я ее, но все равно еще долго не мог перестать. Думал, до смерти задохнусь или как‑ то. Ух как эта Фиби из‑ за меня, нахер, перепугалась. Окно открыто, нафиг, и как‑ то, я чувствую – она вся дрожит и всяко‑ разно, потому что на ней одна пижама. Я попробовал снова ее уложить, а она не хочет. В конце концов я перестал. Только все равно точняк долго это было. Потом я дозастегнул куртейку и всяко‑ разно. Сказал Фиби, что выйду на связь. Она говорит: я могу и с ней в кровати спать, если хочу, но я сказал, что нет, мне лучше отвалить, меня мистер Антолини ждет и всяко‑ разно. Потом вытащил из кармана охотничий кепарь и ей отдал. Ей такие долбанутые в жилу. Она брать не хотела, только я заставил. Спорней, она в нем и спать легла. Ей такие шапки точняк в струю. Потом я ей еще раз сказал, что звякну, если получится, а потом отвалил. Из дома выбираться было, нахер, в сто раз легче почему‑ то. Во‑ первых, мне уже было надристать, поймают меня или нет. По – честному. Я прикинул, что поймают так поймают. Хоть бы поймали, что ли, в каком‑ то смысле. До самого низу я спустился пешком, на лифте не поехал. По задней лестнице. Чуть шею себе не своротил об десять где‑ то мильонов мусорных ведер, но выбрался нормально. Лифтер меня даже не видал. Наверно, до сих пор думает, что я сижу у Дикстайнов.
У мистера и миссис Антолини была такая сильно шикарная квартира на Саттон‑ плейс, где в гостиную надо спускаться по двум ступенькам, там бар и всяко‑ разно. Я там нормально так бывал, потому что когда бросил Элктон‑ Хиллз, мистер Антолини вполне себе часто к нам домой на ужин приходил – узнать, как у меня дела. Он тогда не был женат. А потом когда женился, я, бывало, ничего так часто с ним и миссис Антолини в теннис играл в Теннисном клубе Вест‑ Сайда, в Форест‑ Хиллз на Лонг‑ Айленде. Миссис Антолини сама оттуда. Вся в грошах купается. Она лет на шестьдесят старше мистера Антолини, но они вроде вполне себе ладили. Во‑ первых, они оба сильно интели, особенно мистер Антолини, только он больше остряк, чем интель, если с ним обшаться, вроде Д. Б. Миссис Антолини – та больше по серьезу. У нее с астмой фигово. Оба они читали рассказы Д. Б. ‑ и миссис Антолини тоже, – и когда Д. Б. поехал в Голливуд, мистер Антолини ему позвонил и говорит: не ездите. А Д. Б. все равно поехал. Мистер Антолини сказал, что тем, кто пишет, как Д. Б., в Голливуде нечего делать. Точняк то же, что и я говорил, слово в слово. Я б до их дома и пешком дошел, потому что не в струю мне было тратить Фибины рождественские гроши, чего ради, только мне так чудно стало, когда я наружу вышел. Вроде как башка закружилась. Поэтому я взял мотор. Не в жилу, но взял. Мотор там, нахер, фиг найдешь еще. Когда я в звонок позвонил, этот мистер Антолини дверь мне сразу открывает – после того, то есть, как лифтер наконец меня довез дотуда, гад. Выглядывает в халате и шлепанцах, а в руке – вискач с содовой. Такой себе хитровывернутый типус, да и киряет он неслабо. – Холден, мо‑ мальчик! – говорит. – Боже праведный, да он еще на двадцать дюймов подрос. Прекрасно, что зашел. – Вы как, мистер Антолини? Как миссис Антолини? – Мы оба просто отпад. Давай‑ ка сюда куртку. – Снял с меня куртку и повесил. – Я рассчитывал увидеть у тебя на руках новорожденного. Некуда податься. Снег на ресницах. – Иногда он вполне себе остряк. Повернулся и орет в кухню: – Лиллиан! Как там у нас с кофе? – Лиллиан – это миссис Антолини так зовут. – Все готово, – орет она в ответ. – Это Холден? Привет, Холден! – Здрасьте, миссис Антолини! Там у них всегда орать надо. Потому что оба никогда в одной комнате одновременно не сидят. Умора такая. – Садись, Холден, – говорит мистер Антолини. Сразу видать, он уже слегка под градусом. В комнате такой вид, точно у них тут балёха только что была. Везде стаканы, тарелки с орешками. – Прошу простить за антураж помещения, – говорит. Мы принимали друзей миссис Антолини из города Бизон, Южная Дакота… Те еще бизоны вообще‑ то. Я посмеялся, а миссис Антолини заорала мне чего‑ то из кухни, только я не расслышал. – Что она сказала? – спрашиваю у мистера Антолини. – Говорит, чтоб ты на нее не смотрел, когда выйдет. Она только что из люльки. Закуривай. Ты же теперь куришь? – Спасибо, – говорю. Взял сигу из шкатулки, что он мне протянул. – Иногда. Я умеренный курильщик. – Кто спорит, – говорит. И дал мне прикурить от такой здоровой зажигалки со стола. – Ну. Вы с Пеней больше не связаны узами, – говорит. Он всегда так излагает. Иногда сильно меня веселит, иногда нет. У него с этим как бы самую малость перебор. Не в том смысле, что он не остроумный или как‑ то – он да, – только иногда ужасно достает, если кто‑ то все время говорит чего‑ нибудь вроде «Так вы с Пеней больше не связаны узами». Д. Б. с таким тоже иногда перебирает. – Из‑ за чего? – спрашивает мистер Антолини. – Как с английским? Потому что если ты, ас сочинений, провалил английский, я покажу тебе на дверь – и хмыкнуть не успеешь. – Ой, английский я сдал нормально. Там больше литра. Я за весь семестр где‑ то два сочинения всего написал, – говорю. – Я навыки речи завалил. Там такой обязательный предмет ввели – навыки речи. Вот его я завалил. – Почему? – Ох да фиг знает. – Не сильно мне в жиляк во все это пускаться. У меня еще как‑ то кружилось все или еще чего‑ то, и вдруг ни с того ни с сего башка разболелась. По‑ честному. Но видно, что ему интересно, поэтому я ему чутка рассказал. – Это такой предмет, там все пацаны в классе должны встать и речугу толкнуть. Ну, понимаете? Экспромтом и всяко‑ разно. А если пацан вообще куда‑ то в сторону съехал, надо ему орать: «Отвлекаешься! » – как можно быстрей. Я там чуть башкой не двинулся. Поставили «оч. пл. ». – Почему? – Ох да фиг знает. Все эти «отвлечения» меня достали. Не знаю. У меня засада в том, что мне в струю, когда кто‑ то с темы съезжает. Так интересней и всяко‑ разно. – Тебе все равно, если кто‑ то говорит не по делу, когда тебе что‑ то сообщает? – Ну вот еще! Нет, мне нравится, когда говорят по делу и всяко‑ разно. Только чтоб не слишком по делу. Фиг знает. Наверно, не нравится, если кто‑ то все время по делу говорит. Лучшие оценки по навыкам речи ставили как раз тем пацанам, которые всегда по делу говорят, куда деваться. Но там один был такой, этот Ричард Кинселла. Он не сильно по делу говорил, и ему вечно орали «отвлекаешься». Жуть просто, потому что он во‑ первых такой дерганый весь – в смысле, неслабо нервный, – и у него губы все время дрожали, как ему речугу толкать, а слышно его вообще почти не было, если на задней парте сидишь. А как губы у него чутка трястись перестанут, так мне его речи больше всех были в жилу. Только предмет он все равно, считайте, завалил. Получил «плохо с плюсом», потому что ему все время орали «отвлекаешься». Например, толкал речь про ферму, которую его предок в Вермонте купил. Так ему всю дорогу орали «отвлекаешься», а препод этот, мистер Винсон, поставил ему за нее «плохо», потому что Кинселла не сказал, какие животные и овощи, и прочая хрень на той ферме росли и всяко‑ разно. А он чего делал, этот Ричард Кинселла – он начинал про эту фигню рассказывать, а потом ни с того ни с сего давай про это письмо, которое его мама от его дяди получила, и как у его дяди был полиомиелит и всяко‑ разно, когда ему сорок два года стукнуло, и как он никому не давал к нему в больницу приходить, потому что не хотел, чтоб его видели в корсете. С фермой не очень связано, никуда не денешься, но было‑ то нормально. Нормально же, когда тебе про дядю рассказывают. Особенно если начинают с предковской фермы, а потом вдруг дядя становится интересней. В смысле, гнусно же орать ему все время «отвлекаешься», если он такой нормальный и волнуется… Фиг знает. Трудно объяснить. – Да, в общем, и не в жилу. Во‑ первых, ни с того ни с сего башка жуть как разболелась. Хоть бы, ей‑ богу, миссис Антолини скорей кофе принесла. Меня вот чего, нахер, достает иногда – в смысле, когда кто‑ то говорит, что кофе готов, а он нет. – Холден… Один короткий, слегка ханжеский педагогический вопрос. Ты не думаешь, что всему должно быть место и время? Не думаешь, что если кто‑ то начинает рассказывать об отцовской ферме, ему не следует от нее отступаться, а только потом рассказать про дядин корсет? Или же, если дядин корсет – предмет такой соблазнительный, его и надо было в самом начале выбирать темой, а не ферму? Не хотелось ни фига мне ни думать, ни отвечать ему, ни всяко‑ разно. У меня болела башка, и мне было паршиво. У меня и живот даже болел, сказать вам правду. – Да… не знаю. Наверно, надо было. В смысле, выбрать темой дядю, а не ферму, если ему так интересней. Только я в том смысле, что ты ж по большей части вообще не знаешь, что тебе интересней всего, пока не начнешь рассказывать про то, что тебе не интересней всего. В смысле, тут же иногда ничего с собой не сделаешь. Я вот чего думаю – ну и пускай себе рассказывает, если хотя б интересно и что‑ то его заводит. Мне в жилу, если кого – то всего распирает. Нормально так. Вы просто этого препода не знаете, мистера Винсона. Иногда от него свихнуться можно – от него и от всего, нафиг, класса. В смысле, он же талдычит все время – обобщайте да упрощайте. А с некоторой фигней так просто не получится. В смысле, нельзя ж чего‑ то упростить и обобщить просто потому, что от тебя этого кто‑ то хочет. Вы не видали этого мистера Винсона. В смысле, он интель такой и всяко‑ разно, только все равно видать, что у него мозгов голяк. – Кофе, джентльмены, наконец‑ то, – говорит миссис Антолини. Она с таким подносом вошла с кофе и кексами и прочей фигней. – Холден, в мою сторону даже не подглядывай. Я чучело. – Здрасьте, миссис Антолини, – говорю. Начал было вставать и всяко‑ разно, только мистер Антолини меня за пиджак поймал и обратно потянул. У этой миссис Антолини в волосах таких железных бигудей было навалом, и никакой ни помады, ничего. Не слишком роскошно она смотрелась. Такая себе старуха и всяко‑ разно. – Я это вам оставлю. А вы уж вгрызайтесь, – говорит. Поставила поднос на журнальный столик, а все эти стаканы отодвинула. – Как мама, Холден? – Хорошо, спасибо. Правда я ее давно не видел, но в последний раз… – Дорогой, если Холдену что‑ то понадобится, все в бельевом шкафу. На верхней полке. А я ложусь. Я вымоталась, – говорит миссис Антолини. Оно и видно. – Сами на диване постелить сможете, мальчики? – Мы все берем на себя. А ты бегом в постельку, – говорит мистер Антолини. Чмокнул миссис Антолини, она со мной попрощалась и ушла в спальню. Они на людях всегда сильно много целуются. Я отпил кофе и откусил где‑ то полкекса, твердого, как камень. А мистер Антолини себе только еще вискача налил. Он с содовой сильно крепкие мешает, это видно. Так и спиться недолго, если за собой не следить. – Пару недель назад я ужинал с твоим отцом, – говорит вдруг ни с того ни с сего. – Ты в курсе? – Не, не в курсе. – Ты, разумеется, осознаешь, что он страшно тобой обеспокоен. – Это я знаю. Что обеспокоен. – Очевидно, перед звонком мне он получил длинное и довольно душераздирающее письмо от директора твоей последней школы, и там сообщалось, что ты абсолютно не стараешься. Прогуливаешь уроки. Приходишь на занятия неподготовленным. В общем, как ни посмотри… – Никаких уроков я не прогуливал. Там не разрешают. На пару не ходил время от времени, вроде этих навыков речи, я говорил, но много не сачковал. Мне совсем не в жиляк все это было объяснять. От кофе животу чутка получшело, но башка болела все равно жуть как. Мистер Антолини закурил еще одну. Курит он, как зверь. Потом говорит: – Честно говоря, я даже не знаю, Холден, что и сказать тебе. – Я знаю. Со мной вообще трудно разговаривать. Я это понимаю. – У меня такое чувство, что ты во всю прыть несешься к некоему кошмарному, страшному падению. Но я честно не знаю, какому… Ты меня слушаешь? – Да. Видно было – он пытается сосредоточиться и всяко‑ разно. – Может статься, в тридцать лет ты будешь сидеть в баре и ненавидеть там всех, кто в колледже, судя по их виду, играл в футбол. С другой стороны, ты можешь нахвататься ровно столько знаний, чтобы ненавидеть тех, кто говорит: «Поклади газету на место». Или окажешься в какой‑ нибудь конторе, где станешь кидаться скрепками в ближайшую стенографистку. Этого я просто не знаю. Но ты хоть понимаешь, к чему я веду? – Да. Еще бы, – говорю. Это я просекал. – Только вы неправы насчет этой ненависти. В смысле – футболистов ненавидеть и все дела. По‑ честному неправы. Я мало кого ненавижу. Я могу чего – я могу их поненавидеть сколько‑ то, как этого типуса Стрэдлейтера в Пеней, и еще одного тамошнего знакомого моего, Роберта Экли. Я время от времени их и ненавидел, куда деваться, только долго это не тянется, я вот в каком смысле. Через некоторое время, если я их не вижу, если они в комнату не заходят, или я их в столовке пару раз не встречаю, мне их как бы не хватать начинает. В смысле, мне их как бы не хватает. Мистер Антолини долго ничего не говорил. Встал, взял еще кусок льда и сунул себе в стакан, потом опять сел. Видно было, что думает. А мне все хотелось, чтобы он утром договорил, не сейчас, только его распирало. Людей вообще распирает поговорить, когда тебя никуда не распирает. – Ладно. Послушай‑ ка минутку… Может, выражу я это не так памятно, как хотелось бы, но через день‑ другой я напишу тебе письмо. Тогда все сразу и поймешь. Но ты все равно послушай. – Он весь такой сосредоточился снова. Потом говорит: – Это падение, к которому ты, как мне кажется, несешься, – это особое падение, кошмарное. Падающему не дозволяется ни почувствовать, ни услышать, как он рухнет на дно. Он только падает и падает. Вся эта лабуда предназначена для тех, кто в тот или иной миг своей жизни искал такого, что не могла предоставить им среда. Либо они считали, что среда им этого не может предоставить. И они бросили искать. Бросили, еще толком не начав. Следишь за мыслью? – Да, сэр. – Точно? – Да. Он встал и плеснул себе в стакан еще бухла. Затем снова сел. И вполне себе долго ни шиша не говорил. – Не хочу тебя пугать, – говорит потом, – но мне очень ясно видится, как ты доблестно, тем или иным манером, гибнешь ради некоей весьма недостойной цели. – Он уматно так на меня посмотрел. – Если я тебе кое‑ что напишу, ты прочтешь внимательно? И сохранишь? – Ну да. Еще бы, – говорю. И сохранил, да. У меня эта его бумажка до сих пор с собой. Он подошел к столу в другом углу и, не садясь, что‑ то написал на листочке. Потом вернулся и сел с этим листочком. – Странное дело, но написал это не поэт‑ практик. Написал это психоаналитик по имени Вильгельм Штекель. [42] Вот что он… ты со мной? – Ну да, еще б. – Вот что он сказал: «Незрелая натура отличается тем, что желает доблестно погибнуть во имя цели, а натура зрелая – тем, что ради той же цели желает смиренно жить». Потом нагнулся и протянул мне листок. Я сразу прочел, как он мне его дал, потом сказал спасибо и всяко‑ разно и сунул в карман. Нормально так, что он столько труда вложил. По‑ честному. Засада только в том, что не в струю мне было сосредоточиваться. Ух как же я вдруг утомился.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|