Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Непотерянное поколение. Война




9 мая 1945 года все казалось очевидным. Война закончилась. Войну выиграли.

Но уже тогда, в первый день мира, задавались вопросы, ответы на которые должно было дать будущее. Кто победил и почему?

Даже «Правда», датированная днями победы, отвечала по-разному.

«Разгром гитлеровской Германии показал, что нет такой вра­жеской силы, которая устояла бы перед натиском объединенных наций, воодушевленных высокими идеями защиты цивилизации, культуры, демократии»17,— написано было в передовой.

Трумэн говорил: «Армия союзников путем самопожертвова­ния и преданности, с помощью Бога...»18

Сталин по-своему интерпретировал победу: «Вековая борьба славянских народов за свое существование и свою независимость окончилась победой над немецкими захватчиками и немецкой тиранией»19.

«Кто поверг фашизм?»—спрашивал космополит Эренбург. И сам себе отвечал: «Народ, который исповедует братство, мир­ный труд, солидарность всех трудящихся»20.

Пожалуй, наиболее соответствующий моменту ответ дала сказительница Марфа Крюкова: «Подарил народу жизнь про­странную, вот пространную да жизнь счастливую, дорогой наш вождь, славный Сталин-свет»21.

Следы сражений—разрушенная Европа — были налицо. Пло­ды победы—новая карта—тоже не заставили себя ждать. Но вопросы, которые задала война советскому обществу, остались открытыми, как раны, которые она нанесла.

Однако в дни салютов неуместно спрашивать о цене. Всем было известно, что врага разгромил «творец побед Красной Армии, гениальный полководец, мудрый вождь товарищ Ста­лин»22. Или — народ, слившийся с вождем, как две стороны одного листа:

В раскате грозного похода Сказались, гордость в нас будя, И гений нашего народа, И гений нашего вождя23.

Но когда XX съезд лишил великую войну великого полковод­ца, лист разорвали цемыслимым образом—расслоили. Теперь победителем стал только народ. А поскольку нельзя весь народ одеть в форму генералиссимуса, то одних фанфар оказалось недостаточно.

Война превращалась в трагедию. Но в трагедию оптимисти­ческую.

Далась победа нелегко,— объяснял Шолохов в хрестоматий­ном рассказе «Судьба человека» (1957),— но нет таких испыта­ний, из которых наш человек не выйдет окрепшим.

В этой идее не было ничего нового. Уже много лет все твердо знали, как закаляется сталь. Новым, возможно, было лишь то, что шолоховская судьба человека являлась судьбой несомненно русского человека. Из всех подвигов, совершенных Андреем Со­коловым, и автору, и читателю ближе всех этот: «Я после перво­го стакана не закусываю»!24

Оптимистической трагедии пытались придать и форму траге­дии в более классическом понимании. Популярная попытка этого рода—книга Симонова «Живые и мертвые» (1959). Уже в загла­вии автор постулирует конфликт глобальный, вневременной. Не зря оно так очевидно перекликается с названием другой военной эпопеи—«Война и мир».

Симоновский роман давал историческую и психологическую интерпретацию войны, которая должна была закрыть тему.

Концепция Симонова отличалась ясностью и видимостью правды: из-за отдельных ошибок Сталина мы встретили войну неподготовленными. Но ценой огромных жертв (может быть, слишком огромных, робко замечает автор) народ отстоял родину.

Симонов твердо помнил про толстовскую «дубину народной войны» и буквально воспроизвел ее в романе. У Толстого войну выиграл капитан Тушин, у Симонова—капитан Иванов, на чьей фамилии «вся Россия держится»25.

Однако в толстом романе так и не нашлось места, чтобы внятно объяснить, за что сражался народ-герой. Главный кон­фликт книги — не между живыми и мертвыми. И даже не между воюющими сторонами. Главным героем книги стал партбилет, потерянный политработником Синцовым. Тема восстановления в партии героя романа перевешивает проблему народного подви­га. «Что дороже: человек или бумага?»26—мужественно спраши­вает Синцов. «Человек с бумагой»,— отвечает Симонов, уходя от обозначенного в заглавии конфликта в бюрократические ослож­нения.

К началу 60-х советское общество уже было вооружено набо­ром знаний о войне. Уже стало ясно, что не один Сталин ее выиграл. Что советский народ совершил подвиг. И что без партбилета совершить этот подвиг было нельзя.

Тем удивительней, что такой законченной картины оказалось недостаточно. Напротив, «тема войны приобрела в последнее время на экране, да и в литературе, такую всеобщность, какой она не знала, кажется, со времен самой войны»27,— с удивлением замечает критик в 1961 году.

Опять жизненно важным стал вопрос—кто выиграл войну.

Искусство 60-х сделало художественное и историческое от­крытие, сказав, что войну выиграли мальчишки. Не Теркин, не Сталин, не капитан Иванов — мальчишки. Юноша Алеша Сквор­цов из «Баллады о солдате», московские мальчики из песен Окуджавы, совсем уже ребенок из «Иванова детства».

Для того чтобы совершить этот переворот, надо было понять, чем являлась война с немцами вообще. «В войне против Советского Союза германские империалисты преследовали не только захватнические, но и классовые цели — уничтожение первого в мире социалистического государства»28,— представлял Хрущев ортодоксальную точку зрения в 1961 году. Отечествен­ная война, таким образом, являлась прямым продолжением гражданской.

Но параллельно этой концепции существовала и другая, не менее ортодоксальная, но более величественная, превра­щавшая битву с фашистами в абстрактную схватку с мировым злом. Война народная переродилась в войну священную, в дело не только государственной или исторической важности, но и в событие мифологическое, вроде борьбы богов с ги­гантами.

Великая Отечественная война выводила советских людей не только за пределы союзнических армий, но и за пределы мировой истории, оставляя Россию в гордом и мощном одиночестве. «Никогда ни одному народу не приходилось переносить таких тяжелых испытаний, которые выпали на долю советских лю­дей»29,— повторяли в том же 1961 году. Вроде бы с этим никто не спорил.

В эту торжественную, как Кремль, концепцию врезались мальчишки из фильмов, песен и книг 60-х. За монолитом священной войны стало проглядывать лицо маленького человека.

Русская культура всегда отдыхала душой, глядя на это невзрач­ное лицо.

Теперь в герои войны мог попасть кто угодно—и малые, и старые, и даже евреи. И оказалось, что к войне, а значит и к победе, причастна даже бабка из стихотворения Слуцкого — «маленькая, словно атом»30. И бабку было жалко.

В 60-е война потеряла свойства осмысленного (партией или народом) деяния и превратилась в стихию случайностей. Ее герои жили и умирали уже не за Сталина или Москву, а так. И вот принесший славу советскому кино связист Скворцов из «Баллады о солдате» «подбивает танк не с осознанной целеустремленно­стью ненависти, а в отчаянном наитии самозащиты»31.

Новые герои воевали не с немцами, а с войной как безличной, противоестественной, бездуховной стихией. Такая война была близка поэтике Ремарка. «Дерьмо, дерьмо, все вокруг дерьмо проклятое!»32—повторяли вслед за героями Западного фронта герои другого Западного фронта, нашего.

Из этого «дерьма», названного в учебниках Великой Отечест­венной, рождалась не ненависть, а любовь.

Война—аналог смерти, смерть—конец жизни, жизнь на вой­не—это путь к смерти. Впрочем, как и жизнь без войны. Но фронт дает перспективное сокращение этого обычно неблизкого пути.

Война позволяет ощутить яркость мгновения, гротескно от­ражает искаженную реальность. У Ремарка «бабочки отдыхают на зубах черепа»33. И в этом нет надуманности аллегории, но есть простое отражение действительности, превращенное войной в символ.

Когда советская культура в 60-е годы открыла бабочек, она совершила отход от проверенных концепций, многообещающее отступление от истории и политики к искусству.

Но советское общество не допустило ветеранов до искусства. В героях нуждалась история. Та история, которую творили прямо сейчас, в 60-е годы.

Шла война с культом личности, с ретроградами, с ортодок­сами. Велись сраженья за прогрессивную живопись и правдопо­добную прозу. Ветераны стали козырями в этой войне.

Предание тех лет рассказывает, что единственный художник, которому прощался абстракционизм, был инвалид войны, герой Советского Союза. Когда во время знаменитой выставки в Манеже Эрнст Неизвестный отбивал атаку Хрущева, оружием его были слова: «Я — фронтовик».

Ветераны обладали тем непоколебимым авторитетом, кото­рый должен был решить исход гражданских сражений. Ни пра­вые, ни левые не могли оставить их просто в «мальчишках». Слишком нужны были эти бойцы сегодняшнему дню.

Общество эксплуатировало военную тему так, как подсказы­вала ситуация. Война рассматривалась в категориях цели и сред­ства. И подвиги и предательства совершались во имя чего-то и ради чего-то. Может быть, поэтому никому и не удалось изобразить ту нравственную трансформацию, которая могла оправдать всемирную бойню и которую умел показывать Тол­стой. Советское искусство богом считало артиллерию.

В той сумятице, которую оставил после себя XX съезд, необ­ходимы были ориентиры. Еще нужнее ориентиры были стране после XXII съезда.

Будущее нуждалось в прочном фундаменте. Но что может быть прочнее 20 миллионов павших?

Война обладала всеми достоинствами очевидного факта. Ее выиграл народ, совершивший революцию. Значит, можно счи­тать, что революция и есть причина победы. Значит, несмотря на все преступления социалистического строя, он выдержал грозную проверку. И теперь, отмытый кровью миллионов, этот строй ведет советский народ к реабилитированным вершинам комму­низма.

Война — тот эталон, с которым можно сверяться ежеминутно. В отличие от Днепрогэса и колхозов, победу трудно рассматри­вать с разных сторон. Она есть — и точка. Все остальные воп­росы — второстепенные.

Искупив кровью свои и чужие ошибки, ветераны обязаны были вернуться в строй общественных сражений, чтобы ковать будущее. От людей, показавших свою отвагу в окопах, теперь требовалось гражданское мужество.

Но коммунизм надлежало строить только чистыми руками. И чтобы проверить эту чистоту, следовало отделить зерно от плевел. Советская культура вторглась в полосу экстремальной нравственности.

Война стала полигоном, на котором проверялись моральные качества советского человека.

Подвиг или предательство—перед лицом такой альтернати вы излишни полутона и нюансы. Да и результаты не вызыва­ют сомнений. Война сама обеспечила черно-белый подход, и ни­какие гуманистические пассажи не могли уничтожить принципи­альную простоту такого деления.

Идея выбора между плохим и хорошим пронизывала всю культуру 60-х, и автор никогда не скрывал от читателя, что он точно знает, на чьей стороне правда.

Нравственная определенность основывалась на убеждении, что в мире всегда есть одна истина, что всегда известно, кто прав, а кто виноват. И если в мирной жизни все это осложнялось, то на передовой нравственные проблемы превращаются в дилеммы. Тут нет неразберихи, на которую так сетовал оживленный Твар­довским Теркин:

Не понять, где фронт, где тыл. В окруженье—в сорок первом— Хоть какой, но выход был. Был хоть суткам счет надежный, Был хоть Запад и Восток...34

Путаная реальность 60-х изрядно перемешала фронт с тылом и даже Восток с Западом. В ней уже не оставалось места для строгой простоты сталинских лет (народ и его враги). Тем нужнее был пример войны, тем нужнее были люди, прошедшие школу выбора. «Третьего не дано!»—в 60-е под таким лозунгом прохо­дил урок гражданского ликбеза.

Война заговорила эзоповым языком. Как писала «Правда», «каждое талантливое произведение о борьбе народа учит, как жить и сегодня»35.

Скажем, если искусство изображает солдат мальчишками, то это означает, что теперешняя молодежь, проклинаемая за узкие брюки и джаз, сможет защищать родину не хуже своих хули­телей: «Мы сами пижонами слыли когда-то, а время пришло — уходили в солдаты»36.

«Коммунизм — это молодость мира, и его возводить моло­дым»,—гласили лозунги. Молодые уверяли, что возведут, ссыла­ясь на опыт юных предшественников в серых шинелях.

И все же война в начале 60-х была другой, чем до и после этих интересных лет. Конечно, герои оставались героями, а преда­тели— трусами, но и те и другие были правдоподобными; мо­ральный императив облачался в жизненные формы.

Так взошла звезда Василя Быкова, который для многих был образцом честности в жадную до этой добродетели эпоху.

В прозе Быкова вопрос о роли ветеранов в мирные, но боевые дни 60-х решался с солдатской прямотой. «На сколько же фрон­тов надо бороться—и с врагами и с разной сволочью рядом, наконец, с собою»37,— говорит герой его повести (естественно, мальчишка).

Война кончилась, но передовая осталась. Ветераны воюют и тогда, когда окопы делят не фронт, а советское общество.

Продолжает войну и Василий Теркин, который возвращается с того света, чтобы навести порядок на этом:

В этот мир живых, где ныне, Нашу службу мы несем...38

На какую именно службу определил Твардовский своего лю­бимца—не ясно, но это и неважно. Существенно то, что ветерану пришлось вернуться в строй: с ним спорить потруднее, чем к примеру, с зэком Иваном Денисовичем.

По-прежнему воюет и уже упомянутый «лейтенант Неизвест­ный Эрнст»39 из стихов Вознесенского. И суть этой войны ни на йоту не изменилась от того, что раньше врагами были фашисты, а теперь «искусствоведы в штатском».

Война никогда не кончалась и для прораба из «Хочу быть честным» Войновича, и для коллег из «Коллег» Аксенова, и для тысяч других больших и малых героев советского искусства 60-х, вышедших на передовую гражданских сражений под знаменем ветеранов Великой Отечественной.

Это знамя окрасила в бесспорные цвета народная кровь, и оно ничуть не полиняло от того, что им шантажировали сталинистов либералы оттепели.

Более того, оказалось, что знамя вообще не способно линять. Из всех советских мифов военный—самый стойкий. Его не смог­ли разрушить никакие разоблачения. Ни заградотряды, ни дис­сиденты, ни мародеры не поколебали монумента народного по­двига.

«Мы не понимали, насколько Архипелаг не похож на фронт, насколько его осадная воина тяжелее нашей взрывной»4",— писал Солженицын. Народ с ним не согласился. Народу это было не нужно. Он не хотел отдавать свой подвиг ни правительству, ни был бесспорен.

Шли годы, и ветераны старели. Мальчишки, которых изо­бражали в начале 60-х, стали зрелыми мужчинами к концу этой эпохи. Солдаты неотвратимо превращались в героев. И уже не жертвы бессмысленной мясорубки, а вершители европейской су­дьбы предстали перед лицом невоевавшего поколения. Вместо «Баллады о солдате» снималась широкоформатная эпопея «Освобождение». И в новом издании БСЭ степенно излагалось, что «новая мировая война... окажет... революционизирующее влияние на народные массы»41.

«В пяти соседних странах зарыты наши трупы»42,— писал Борис Слуцкий. Приходило время собирать жатву. Например, в Праге.

И благодарили партию за доверие участники войны, и все шумнее становились парады в Дни победы, и все больше появлялось юбилейных медалей на бортах ветеранских пид­жаков.

Солдаты Великой Отечественной оставались в строю. Только фронт становился все уже. Если в начале 60-х приходилось вое­вать и с культом личности, и с мещанством, и с бюрократизмом, и с трусостью, то в конце 60-х из всех врагов остались только новые «враги народа». То есть те, кто хочет оболгать подвиг, отравить сладость победы, отнять сознание всеобщей и всегдаш­ней правоты. Иногда этими врагами казались диссиденты, часто длинноволосые юнцы и всегда бывшие союзники с той стороны Эльбы. Дубина народной войны—опасное оружие, оно лишено избирательности.

Когда война превратилась в славную историю, ветераны выс­казались против инакомыслия, которое в числе прочего подверга­ет сомнению славу и историю.

Участники войны были живыми свидетелями правильности советского пути. Но если раньше их подвиг служил залогом славного будущего, то теперь они стали очевидцами славного прошлого. Путь из реформистов в охранители совершился стре­мительно, но незаметно, потому что термины, в которых путь описывался (мать, кровь, отчизна), оставались теми же. Меня­лось только внутреннее содержание понятий. Но оно было внут­ри, а не снаружи.

Солдаты Ремарка и Хемингуэя вынесли из войны трагическое разочарование в патриотических ценностях. Они уже не могли поверить в красивые слова. Они возненавидели тех, кто твердил, «что нет ничего выше, чем служение государству»43. Война научи­ла их верить лишь в экзистенциальные основы—в жизнь, в смерть, в любовь. Верить в «единственное хорошее, что поро­дила война,— в товарищество»44.

Трагедия, которую пережила западная цивилизация, преоб­разовала культуру XX века. Сделала ее грубее, недоверчивей, безжалостнее и правдивей. Потерянное поколение победителей уже никто не мог заставить строить государственную пирамиду.

Советская история обошлась без потерянного поколения: по­колению не дали потеряться. Ветеранов приспособили к делу.

Победителей не судят, но сами-то они судят с тем большим азартом, чем дороже стоила победа.

Физики и лирики. Наука

С тех пор, как страна взяла курс на строительство коммуниз­ма, все острее становился вопрос — кому его строить?

Чтобы ответить на этот вопрос, 60-е должны были найти сво­их героев. Не Павку Корчагина, не Александра Матросова, не Алексея Стаханова. Старые герои свое дело сделали. Будущее должны строить люди, не запятнанные прошлым.

Новая большая государственная правда обязана базировать­ся на прочной основе, не подверженной политическим толчкам. XX век резонно предлагал в качестве фундамента науку.

В глазах общества ученые обладали решающим достоин­ством — честностью. Она же — искренность, порядочность, правдолюбие. Эпоха делала все эти слова синонимами и вкла­дывала в них мировоззренческий смысл.

Дважды два обязано равняться четырем вне зависимости от принципов того, кто считает. После произвольного советско­го прошлого страна остро нуждалась в безотносительном на­стоящем. Таблица умножения обладала качествами абсолютной истины. Точные знания казались эквивалентом нравственной правды. Между честностью и математикой ставился знак ра­венства.

После того как выяснилось, что слова лгут, больше доверия вызывали формулы.

Ученые жили рядом, ученые были простыми советскими людьми. И все же — другими. Не зря на газетном жаргоне эпо­хи они назывались жрецами науки.

Общество, постепенно освобождающееся от веры в непо­грешимость партии и правительства, лихорадочно искало нового культа. Наука подходила по всем статьям. Она сочетала в себе объективность истины с непонятностью ее выражения. Только посвященные в таинства могут служить науке в ее храмах. На­пример, в синхрофазотронах.

Наука казалась тем долгожданным рычагом, который пере­вернет советское общество и превратит его в утопию, постро­енную, естественно, на базе точных знаний.

И осуществят вековую мечту человечества не сомнительные партработники, а ученые, люди будущего. Они, как солдаты или спортсмены, стали представлять силу и здоровье нации.

Результаты не заставили себя ждать. Впервые советские фи­зики стали получать Нобелевские премии (1958, 1962, 1964). Была реабилитирована кибернетика. Шла отчаянная борьба за гене1962 году по экранам с огромным успехом прошел фильм Михаила Ромма «Девять дней одного года». Новый герой был найден.

Молодость и талант соответствовали атмосфере эпохи. Иро­ния позволяла спуститься с героических высот до повседневно­сти. Мелкие грешки оттеняли патетику подвига. А смертельный риск придавал значительность всему остальному. Ну и конеч­но, герой должен был быть физиком. Эта наука объединяла тогда авторитет абстрактного знания с практическими результатами. С атомной бомбой, например.

Кстати, молчаливо подразумеваемая связь физики с войной добавляла герою важности. Если линия фронта проходит через ускорители и реакторы, то физики всегда на передовой. Эпоха сняла с них мундиры и нарядила в белые халаты. Этот маскарад не изменил внутреннего содержания непонятной, но патриоти­ческой деятельности ученых. При этом стоит вспомнить, что со­ветские физики не испытывали нравственных мучений Хиро­симы. Образ Франкенштейна был чужд российскому воображе­нию.

В отличие от героев предыдущих эпох — революционе­ров, шахтеров или пограничников — природа героических деяний ученых ускользала от понимания. Подвиг принимался на веру.

Собственно, именно из-за эзотерического характера науки главным в образе ученого становились внешние детали. Напри­мер, такие: «Положительный физик поет под гитару, танцует твист, пьет водку, имеет любовницу, мучается различными про­блемами, дерзает, борется профессионально бьет по морде от­рицательного физика, а в свободное время жертвует собой ради науки»45. Пародийное сгущение здесь только подчеркивает осо­бенности стереотипа, но отнюдь не отрицает его.

Научный антураж клубился в воздухе 60-х. Редкий журнал выходил тогда без очерка под красивым заголовком — «Хлеб и соль физики», «Ступеньки к солнцу», «Цитадель мирного ато­ма». Пафос в них выливался непринужденно: «Мы бродили в микромире, как в огромном зале, погруженном во мрак»46.

Даже карикатура 60-х обличала недостатки в терминах эпо­хи: «Редкоземельные элементы: бериллий-взяточник, литий-пья­ница, плутоний-вор» 47.

Пожалуй, наиболее яркой чертой облика нового героя был юмор. Физики не просто шутили, они обязаны были шутить, чтобы оставаться физиками. Восторг вызывало не качество юмо­ра, а сам факт его существования:

Плазма очень хитрый газ, Плохо слушается нас. Хороша ты с маслом каша. Холодна ты плазма наша48.

Тут существенно панибратское отношение к тайнам природы. Но еще важнее, что юмор поднимал ученых над толпой. Они трудились шутя.

Пафос плохо сочетается со смехом: смех унижает патетику. Герои могут смеяться, но лишь отдыхая от подвигов.

А вот ученым 60-х смех не мешал. Напротив, он подчеркивал, что труд им не в тягость. Жертва, которую они приносили на алтарь науки, была сладка и желанна.

Традиция предписывала подвигу мученический характер. Она утверждала, что к звездам можно попасть только через тернии. Но новые герои смещали акценты с результата на процесс: наука прекрасна сама по себе, даже без славы и зарплаты. Ученые считались привилегированным сословием, и их привилегией был творческий труд. Страна с завистью следила за людьми, наслаж­дающимися своей работой. Жрецы науки отправляли свой культ с радостным смехом.

Ученые стали не просто героями. Общественное мнение пре­вратило их в аристократов духа. С толпой их связывали лишь человеческие слабости (твист). Наука становилась орденом, слив­шим цель со средством в единый творческий порыв.

Царство науки казалось тем самым алюминиевым дворцом, в который звал Чернышевский. Счастливчики, прописанные в этом дворце, жили уже при коммунизме, который они постро­или для себя—без крови, жертв и демагогии. Шутя.

«От каждого по способностям, каждому по потребностям»,— вздыхали почтительные, но сторонние поклонники, видя в ученых новый тип личности — личность, освобожденную от корыстолю­бия и страха, творческую, полноценную и гармоничную (твист). То есть именно такую, какой ее рисовал моральный кодекс строителя коммунизма.

Как любой миф, миф о науке, выдавая желаемое за дейст вительное, немало сделал, чтобы превратить действительное в желаемое.

«Русский человек не терпит пустого неба. Наука очистила его от Бога, святых и ангелов. Она же обязана заселить его новыми обитателями: космическими кораблями, спутниками и лунника­ми. Чтобы русский человек продолжал верить в коммунизм, он должен прежде всего верить в советскую науку»49.

И он верил. В экономику, которая создаст обещанное Хруще­вым изобилие, в кибернетику, которая покончит с бюрократией, в генетику, которая исправит дурную наследственность.

Ученые должны прийти на смену политикам. Точные науки заменят приблизительную идеологию. Технократия вместо парт­ократии поведет страну к утопии, потому что в ее руках таблица умножения.

Естественно, что нагляднее и доступнее всего создавала и об­служивала миф о науке как бы специально для этого придуман­ная фантастика. Не случайно этот жанр стал самым популярным в стране.

Любопытно проследить эволюцию представлений о социаль­ной функции науки в сочинениях братьев Стругацких, лучших и самых любимых советских фантастов.

В их первой книге «Страна багровых туч» (1959) коммунисти­ческое общество еще очень мало отличается от советской дейст­вительности ранних 50-х50. И вот, всего через пять лет, появилась другая книга Стругацких — «Понедельник начинается в субботу». В ней уже не осталось и следа туповатых ученых, дисциплиниро­ванно цитирующих «Правду» будущего.

Новые герои Стругацких полностью соответствуют борода­тым кумирам 60-х годов. Они погружаются в веселую кутерьму науки с пылом молодых энтузиастов. Никто из них не осмелится встать в позу, чтобы произнести монолог о величии своих дел. Поэтому за них это делают авторы: «Люди с большой буквы... Они были магами, потому что очень много знали... Каждый человек маг в душе, но он становится магом только тогда, когда начинает меньше думать о себе и больше о других, когда рабо­тать ему становится интереснее, чем развлекаться»51.

Как ни наивно выглядят постулаты этой научной религии, они оказали огромное влияние на общественные идеалы 60-х. И не в последнюю очередь — на самих ученых, которые, естественно, изрядно потешались над неуемными адептами новой веры.

Ведь ученые часто действительно занимались наукой. И рабо­та их бывала творческой. И при этом ученые были самой сво­бодной частью советского общества: «Научным работникам для того, чтобы трудиться успешно и продуктивно, нужно гораздо больше интеллектуальной свободы и политических прав, чем другим классам и группам общества» 52. Чтобы перегнать Запад по числу бомб и урожаям кукурузы, ученым необходима была определенная свобода. И они ее получили.

Облеченные доверием партии и народа, ученые не могли не чувствовать своей ответственности перед обществом. Для них — единственных в стране — наука была не мифом, а реальностью. Они видели в ней социальный рычаг и не имели права пренеб­регать ее возможностями. Научная интеллигенция явочным по­рядком реализовала запретные для других конституционные сво­боды. Когда в 1966 году в ЦК было направлено письмо об опас­ности реабилитации Сталина, под ним стояли подписи круп­нейших ученых страны — П. Капицы, Л. Арцимовича, М. Леон-товича, А. Сахарова, И. Тамма.

Вот как позицию ученых выразил академик Капица: «Что­бы управлять демократически и законно, каждой стране абсо­лютно необходимо иметь независимые институты, служащие арбитрами во всех конституционных проблемах. В США такую роль играет Верховный Суд, в Британии — Палата лордов. По­хоже, что в Советском Союзе эта моральная функция выпадает на Академию наук СССР» 53.

Знания, которыми обладали ученые, превращали их в эли­ту, противопоставленную и политикам, и военным, и просто обывателям. Социальная пирамида должна была перестроиться так, чтобы наверху ее оказались аристократы духа. Государствен­ная логика вынуждала ученых принять роль пастыря. Они зна­ли, что надо делать, и могли доказать, почему надо делать именно так. Но доказать — на своем языке, языке авгуров, понятном только им. Неразумная толпа с восторгом взирала на храм на­уки, пока таинства совершались внутри него.

Ученые не могли не вмешиваться в дела общества. Но когда вмешивались, они переставали быть учеными, а становились диссидентами. Их тайное жреческое служение делалось явным. Когда наука говорила о нравственности, она профанировала свой культ, низводя его до общепонятных тезисов.

Ученый растворил двери храма и пошел в народ или правительство. Снимая с себя сан, он превращался в гражданина.

Однако в России это место было занято поэтом. Это про него было известно, что он «гражданином быть обязан». Логика, пе­реведенная на язык государственных интересов, отнюдь не вы­игрывала в убедительности: ей не хватало поэзии. Она была всего лишь верной.

Ученые видели в науке рычаг, партия увидела в ней средство шантажа. Война, в которой одна сторона располагала логикой, а вторая — грубой силой, оказалась бесперспективной для против­ников. Гражданские тенденции советской науки искореняли вме­сте с наукой. (Жорес Медведев вспоминает, что после Праги, в связи с политически неправильными настроениями ученых, в Обнинске был ликвидирован теоретический отдел Института ядерной энергии. Некому стало работать54.)

Жрецы, которым общество предписывало упиваться чистой наукой, не выдержали искушения и спустились на землю. Тогда в них увидели шарлатанов и побили камнями. Ничего нового в этой истории, конечно, нет.

Как только ученые решили разделить с правительством ответ­ственность за общество, и правительство и общество мстительно припомнило ученым практические результаты. И кукурузу, и изо­билие, и коммунизм, который был все еще на горизонте.

Абстрактное знание терпели, пока оно было знаменем эпо­хи. Но когда сами физики захотели спуститься с эмпиреев, что­бы заняться черной работой государственного строительства, общество увидело в них равных. Перед равным стесняться не стоило. Раз ученые опустились до реальности, реальность смо­жет за себя постоять. Когда физики перестали шутить, с ними перестали считаться.

Все это означало, что спор между физиками и лириками всту­пил в новую фазу.

Научные метафоры питали поэзию, она училась рифмовать элементарные частицы. Но за всем этим стоял храм внечувствен-ной голой абстракции. Эпоха воспринимала науку поэтически, но только потому, что сама наука казалась цитаделью трезвой прозы.

Когда таблица умножения не справилась с коммунизмом, ее признали ошибочной. Недавних кумиров обозвали «образован-щиной». На разгул материализма Россия ответила идеалистичес­кой реакцией. Лирики брали реванш у физиков, и романтическое невежество отплясывало на руинах уже ненужных синхрофазот­ронов. Правда ушла в почву.

И все же увлечение научной религией не прошло даром. Слишком праздничным был дух свободного творческого труда55. Храмы науки с их выставками нонконформистов, с песнями бородатых бардов, с невиданным раньше веселым обиходом превратились в музеи. Но именно в них выросла слегка самоуве­ренная, ироничная элита.

Научная религия потеряла своих адептов, общество разочаро­валось еще в одном мифе. Но привилегированное ученое со­словие осталось. Осталось, чтобы лелеять свою привилегию: помнить, что дважды два — четыре.

 

 

Марш энтузиастов

Накануне праздника. Школа

Мир взрослых — это утопия. Взрослые могут делать все, чего нельзя детям: поздно ложиться спать, есть сладкое, не ходить в школу. Каждый прожитый год — это ступень к счастью. Ступень к свободе.

А пока — белые пришитые воротнички. Бурый галстук, ска­тывающийся в трубочку. Страх. И невозможность поверить, что учительница была маленькой. Бабочка тоже не поверит, что была куколкой.

Дети думают, что хотят вырасти. Они думают, что у взрос­лых хорошо.

Граница между взрослыми и детьми непреодолима. Принци­пиальная разница заключается в том, что взрослые строят мир детей, как хотят, а сами живут, как получится. В первую очередь общество навязывает свои социальные модели детям. Собствен­но, только здесь они и существуют в чистом виде. Ребенок вы­нужден их принимать не обсуждая. Он лишен свободы выбора.

Дети вообще живут в специально созданных для них взрос­лыми условиях — детских садах, школах, пионерских лагерях. Они имеют дело не с реальностью, а с вымыслом, который им приходится считать правдой.

Общество хотело бы, чтобы взрослые воспринимали мир, как дети. Дисциплина, упорный труд, любовь и дбверие к началь­ству — всего этого ждут от хороших детей и от хороших взрос­лых. Мир, воспринятый сквозь призму детских представлений, отличается цельностью, полнотой и целесообразностью. Взрос­лые тщательно следят, чтобы он таким и остался. Против детей они всегда выступают единым фронтом. Они не могут позволить себя скомпрометировать — авторитет важнее правды.

Хрущевские разоблачения, потрясшие всю страну, не косну­лись детей. Им просто о них не сказали. Сталин не мог быть плохим, потому что Сталин был взрослым. В стихах из «Родной речи» вместо Сталинграда стали читать Волгоград, что даже не повлияло на рифму.

В либеральную эпоху дети жили в заповеднике консерватиз­ма. По молчаливому сговору взрослые решили оградить юное поколение от разочарований.

Ребята ранних 60-х читали те же книги, что и их ровесники сталинской эпохи. Их учили по тем же учебникам, на тех же примерах. Для миллионов пионеров героем оставался все тот же Павлик Морозов.

Первоклассники 61-го года были чуть ли не единственными в стране, кто осуществлял преемственность поколений. За это неразборчивое доверие общество одаряло детей сладостным чув­ством социального комфорта: разрешало детям любить родину.

Родина была абсолютно прекрасна. У нее не было пороков. Вся она была, как старший брат, как отец, как мать, как одна большая семья. И своя, личная, семья казалась всего лишь фи­лиалом общегосударственного единства.

Мир взрослых был щедр, и могуч, и интересен. Он был строг, но справедлив. Ребенок видел его только таким, каким взрос­лый мир хотел себя показать. Дети не должны были знать о су­ществовании денег, очередей, боли, смерти.

Дети и не знали. То есть в их конкретной, уникальной ситуа­ции все это было. Были очереди за белым хлебом («ладушки, ла­душки, Куба ест оладушки»). Были злые учителя, пьяные роди­тели. Но зло казалось ненормальным исключением из стопроцен­тно нормального мира. Оно никак не омрачало праздник, пото­му что плохое было здесь и сейчас, а хорошее всегда и повсюду.

У советского ребенка по определению было счастливое дет­ство. Эта формула так же нерасчленима, как сочетание «красна девица». Слова теряли смысл, но оставляли ощущение счастья, которое дает любовь.

«Я, юный пионер Советского Союза, перед лицом своих то­варищей торжественно обещаю: горячо любить свою Советскую Родину...» 1

Нужно было только слиться с родиной. Шагать вместе с ней в бодром марше. Раствориться среди ее красивых улыбающих­ся людей. Чтобы детство было счастливым, надо довериться ро­дине. Она того заслуживает.

Пионер вступал в жизнь, сознавая уникальность своего по­ложения. Он знал, что его родина — венец творения. История существовала только для того, чтобы наступило «сейчас». Дол­гая эволюция вела к тому, чтобы из питекантропа сквозь ряды рабов и крепостных пробился простой советский человек с мик­роскопом в руках. Сам пионер был частью этой эволюционной лестницы: октябренок — пионер — комсомолец — коммунист. Путь неизбежный, как старение.

Корней Чуковский приводит слова маленькой Гали, вклю­чившей Некрасова в число советских поэтов: «А разве он не со­ветский? Ведь он же хороший» 2. Советскими были и Пушкин, и Пугачев, и Илья Муромец. «Советский», «русский», «хороший», «наш» — все это синонимы.

Подчеркнутое, даже утрированное, желание принадлежать к «нашим» было императивом ребенка. Ведь за пределами боль­шой советской семьи есть только диковинный мир фашистов, толстосумов, негров, безработных. Его можно жалеть или нена­видеть, но нельзя ощущать своим. У них не было всего того, без чего не существует правильной жизни — задорной песни, крепкой дружбы, пионерского горна. Их жизнь была угрюмой и не­веселой.

Зато наши дети веселились всегда. Взрослые констатировали их веселость в законченных рифмованных формулах: «Октяб­рята—дружные ребята, читают и рисуют, играют и поют, весело живут»3. Глаголы

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...