Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Глава IV. Глава V. Глава VI. Глава VII




Глава IV

 

По-настоящему я заметил, в каком ненормальном состоянии жил последние несколько недель, лишь незадолго до нашей поездки в Венецию, из-за одного невинного Лориного замечания. Мой немецкий адвокат приехал во Францию со своей молодой женой, желая совершить «гастрономическое турне». Когда они вернулись в Париж после всех этих ресторанов, Труагро, Бокюза и прочих, я повез их в аэропорт. Лора поехала с нами. Мюллер был толстый белобрысый мужчина, благодушно попыхивавший сигарами. Всю дорогу он мне только и говорил, что о рагу с филейчиками у Виара, об утке «триссотен» у Баго, о молочном каплунце в собственном соку, обмениваясь со своей женой сообщническими взглядами. Она в свой черед, гордясь своими «культурными достижениями», не забыла упомянуть о замороженной Джоконде в шампанском и о незабываемом зайце с черникой. Было очевидно, что это счастливая пара. Обратно я молча ехал под дождем, а Лора слушала кассету с записью индейской флейты. Привалившись к моему плечу, она спросила:

— Жак, а когда ты наконец решишься устроить мне гастрономический «Тур де Франс»?

Не знаю, что на меня нашло и почему этот невинный вопрос показался мне коварным намеком. Я так резко сбросил скорость, что следовавшая сзади машина чуть не врезалась в нас и послышались протесты.

Я повернулся к Лоре:

— Что это значит? Издеваешься надо мной?

В полной растерянности она почти с испугом отшатнулась от меня. Еще никогда я не говорил с ней так злобно. Она поникла головой.

— Я еще не созрел для церковных утешений, — процедил я сквозь зубы. — Ни для каплунчика по-любительски, ни для размазни Папана-старикана, ни для чепухи на палочке, ни для дуры набитой под цыганским соусом, ни для хрена турецкого с каперсами, ни для фитюлечки с розовым лепесточком, ни для зуавских портков по-домашнему, ни для разносолов дядюшки Верцингеторикса, ни… ч-черт.

Когда Лора плакала, это было преступление против человечности. Это был расстрел беженцев из пулемета. Это был нацизм, а я — Гитлер. Я съехал с автострады на первом же ответвлении и остановился среди каких-то ящиков с цикорием из Ренжиса. Я хотел обнять ее, столь по-мужски полагая, что тотчас же все будет прощено.

— Оставь меня! Подонщик!

— Подонок, — пробормотал я.

— Ты говоришь со мной тоном, что я умереть хочу!

Я открыл было рот, но это и впрямь была безнадежная грамматика.

Она сорвала с шеи тонкую золотую цепочку и швырнула ее мне:

— На, держи, я тебе ее возвращаю…

— Но это же тебе мама подарила, Лора, родная…

— Вот именно, сам видишь, как это серьезно! Возвращаю ее тебе. Мне ничего от тебя не нужно!

— Но это же твоя мама, когда ты была маленькой…

Она схватила цепочку, опустила стекло и выбросила горстку золота в лужу.

— О Господи, видишь, что ты со мной сделал?

Я выскочил под проливной дождь, подобрал цепочку и попытался вернуть ей. Она покачала головой.

— Нет, кончено!

— Но это же не от меня…

— Плевать, мне надо покончить! Я хочу, чтобы ты себя чувствовал окончательно и бесповоротно! Хочу вернуться в Бразилию первой же авиакатастрофой, мертвая!

Она подняла стекло и прижалась к нему лицом, вся в слезах. Я осыпал стекло поцелуями. Промок насквозь. Обогнул машину, чтобы сесть за руль, но она заблокировала дверцу изнутри. Тогда я скинул шляпу, снял плащ, пиджак, рубашку, галстук. Когда я начал стаскивать с себя брюки, в ее взгляде появился проблеск интереса и даже уважения. Когда же я избавился от ботинок, трусов и носков и остался совершенно голый под дождем, это, похоже, произвело на нее благоприятное впечатление. Она даже казалась удовлетворенной. Опустив стекло «ягуара», спросила:

— Зачем ты это сделал?

— Не знаю, — ответил я. — Я не бразилец.

На ее губах появилась первая улыбка. Остальные пришли позже, когда я был в ее объятиях. Она сходила за моей одеждой, но я отказался ее надеть. Вернулся в Париж, сидя за рулем в чем мать родила. Мне хотелось показать ей, что я еще умею безумствовать в любви.

Я вылез из ванны и начал бродить по квартире, пустеющей все больше и больше с каждой проходящей минутой. В гостиной четыре кресла, диван, и у всех какой-то зияющий вид; каждая безделушка тронута отсутствием. Все вокруг меня ополовинилось. Самые привычные предметы стали знаками обманчивой жизни, которой, быть может, удалось бы довести иллюзию до конца, не узнай я тебя. Без тебя, Лора, я даже не заметил, что был здесь. О рождении болтают столько глупостей! Чтобы родиться, недостаточно просто появиться на свет. «Жить» не значит дышать, страдать, ни даже быть счастливым, жить — это тайна, которую можно разгадать только вдвоем. Счастья добиваются вместе. Я не мешаю проходить секундам и минутам — этот медлительный караван гружен солью счастья, потому что движется к тебе.

Я снимаю трубку зазвонившего телефона и слышу твой слегка встревоженный голос:

— Алло! Алло!.. Да?

— Лора…

— Ты меня напугал, мне показалось, что это не ты.

— Всякий раз, когда тебя тут нет, у меня впечатление, будто и сам я где-то в другом месте.

— Жак, что с нами будет, что будет? Это… в общем, это бесчеловечно — счастье… Не чувствуешь себя в безопасности…

— Может, утрясется…

— Как, по-твоему, может утрястись счастье?

Твой голос осекается. Наверное, ты плачешь…

— Мне страшно, Жак. Я так счастлива с тобой, что… не знаю… я все время жду, что что-нибудь случится…

— Послушай, жизнь не рассердится из-за того, что ты счастлива. О жизни можно говорить все, что хочешь, но несомненно одно: ей плевать. Она никогда не умела отличить счастье от несчастья. Она себе под ноги не смотрит.

— Ты прочел мое письмо?

— Какое письмо?

— Я тебе написала прощальное письмо перед нашей поездкой в Венецию…

— Подожди…

Я подошел к столу и порылся в стопке корреспонденции.

Жак, между нами все кончено. Я никогда тебя больше не увижу. Когда ты прочтешь эти строки, я буду мертва. Прости. Я не могу без тебя жить.

Я побежал к телефону.

— Прочел. Хорошо было?

— Потрясающе. Плакала так, что ты и представить не можешь. До чего чудесно верить, будто играешь, что тебе страшно, — словно и нет настоящей угрозы… Это так успокаивает. Обожаю это чувство.

— Изгнание бесов?

— Да. Очень по-бразильски.

— Да, только вот у меня всякий раз паника. Однажды это окажется правдой, а я не поверю. Зачем ты это делаешь, Лора?

— Серьезно?

— Да, серьезно.

— На самом деле это из суеверия, вроде как прикасаться к дереву. Знаешь, я ведь совсем не шутила, когда сказала тебе, что все время боюсь. Счастье всегда чуточку виновато…

— Религиозное воспитание.

— Может быть. Не знаю. Или нам и в самом деле что-то угрожает, и у меня предчувствия…

Я промолчал.

— Впрочем, все знают, что счастье — это коммунистическая пропаганда.

— Еду.

Я стал одеваться. Мои руки дрожали. Неужели она понимала, знала, но хотела пощадить меня и избегала об этом говорить? Нет, невозможно. Я бы заметил. А впрочем, что такого она могла заметить, Господи? У меня каждый раз получалось. Выкручивался вполне приемлемо. Не производил впечатления, будто это мне дается тяжело. Или просто с усилием. За этим я очень внимательно следил. В этом был стиль. Я старался создать впечатление непринужденности. И этот крик, что так часто срывался с ее губ в последний миг, когда я уже выиграл, перед стоном, этот крик, что так много говорит мне обо мне самом и облекает меня в такие прекрасные перья, это «О ты! ты! ты! », что для меня словно конец изгнания и возвращение на родину, не оставляет места сомнениям и боязни.

Я дошел до «Плазы» и поднялся по лестнице. Она открыла мне дверь, одетая во что-то прозрачное, еще держа в руке один из тех букетов, что вечно отправляются на поиски сердца, а находят лишь вазу. Я не проявлял любопытства к этим соискателям, о существовании которых знал лишь по неизменному запаху роз.

У нее миндалевидные глаза, «азиатские листья», как это называют в Бразилии. Волосы, зачесанные назад и собранные в узел на затылке, окружают лоб своей сумеречной заботой, а в рисунке губ нежность и уязвимость, что вечно заставляет меня колебаться между взглядом и поцелуем. О нас говорят: «Не понимаю, что она в нем нашла, что он в ней нашел»: верное доказательство того, что два существа действительно нашли друг друга. Когда она вот так кладет мне голову на плечо, странно даже представить, будто раньше его у нее не было! Шея легка в своем изяществе, которое литература опошлила с помощью лебедей. Тонкость талии пугает мои руки, только что щедро одаренные полнотой бедер, а там, где распущенные волосы соприкасаются наконец с затылком, мои губы теряют дыхание, проделав столь долгий путь. Я думаю об изображающих пары статуях, высеченных из камня, что искрошились и выветрились под действием времени, и об этой тоске по вечности, которая распадется в камне, потому что лишь мгновения действительно гениальны.

Ты пишешь несколько слов и протягиваешь мне листок. «Есть где-то в ночи город и Бог знает что, это трудно вообразить…»

Остановись. Не шевелись. Пусть это будет навсегда. Дай мне свое дыхание. Маленькие вечности отсчитывают свою бесконечность под моей ладонью, и на этот раз они говорят не о проходящем времени, но о том, что счастье может его останавливать. Есть, конечно, внешний мир, мир, в котором умирают и голодают, но это знание внушают нам наши гуманистические принципы. Я слушаю голос Чтеца, рокочущий у меня в груди, и мои погасшие огни нежны, словно утоленная жажда. Как-то раз я получил письмо от одного мореплавателя-одиночки, пришедшее откуда-то из далеких широт, в нем он долго говорил о тамошней безмятежности, знакомой, по его словам, лишь тому, кто один на яхте посреди океанов, — и мои руки сжимаются вокруг тебя с еще большей благодарностью. На самом деле, незачем искать себе другой парусник и уплывать так далеко в море. Я едва дышу, чтобы полнее насладиться дыханием губ, уснувших на моих. Я гашу свет, ночь разбивает вокруг нас свой шатер. Ты никогда не ворочаешься во сне, и у тебя уже есть свои привычки в отношении моего тела: если я неловким движением лишаю тебя твоей норки, ты что-то бормочешь и в несколько поцелуев возвращаешь мир на место. Лора…

На глаза мне наворачиваются слезы, но лишь потому, что подумал о своем старом псе Рексе, который, завидев меня, вильнул хвостом, прежде чем умереть.

 

Глава V

 

Свежий взгляд ребенка даже тротуары уберегает от износа. В обществе Лоры я вновь обрел некоторые из радостей, которые дарил мне мой сын, когда был маленьким. Мы отправлялись поплавать на лодке в лесу, взбирались на Эйфелеву башню, гуляли на Тронской ярмарке, и Париж был нов, как в первый раз. Я водил ее в рестораны, которые давно осточертели мне деловыми обедами, — и с изумлением обнаруживал, что счастлив там. Когда я входил вслед за Лорой, то замечал на своем лице, сформированном случайностью черт, костяка и суровыми ударами Сопротивления таким образом, что ему не хватало лишь кепи легионера, взгляды, которые, казалось, прикидывали, что там есть настоящего внутри. Я знал, что пока неплохо выдерживаю это испытание на прочность, которому в шикарных ресторанах подвергают мужчин определенного возраста, сопровождающих молодую женщину. Я почти слышу шепот: «А собственно, сколько же лет Жаку Ренье? Трудно сказать… Его сыну уже за тридцать… Был с Шабаном в партизанах… Никогда не пьет… Должно быть, очень следит за собой». Я не следил за собой. У меня плоское, в шрамах лицо, светлые, сильно седеющие волосы, остриженные ежиком, и солидные челюсти: я вообще крепко скроен. Ношу одежду двадцатилетней давности, о которой ревниво забочусь: терпеть не могу менять гардероб. Внешность в итоге убедительная, и мой образ за последние десять лет почти не изменился. Я его сам создал и свыкся с ним.

Она вынырнула из простыней и подушек, словно из лебединой схватки, и протянула руку в поисках какой-нибудь ветви, чтобы выбраться на берег. Она прятала лицо, когда стонала, словно стыдясь, и, кусая себе руку, не давала своему крику подняться к небу. Я ей сказал, что меня огорчает этот недостаток милосердия к небесам.

— Я воспитывалась в монастыре, у добрых сестер, — объяснила она мне, — и сама удивилась, когда узнала, что бразильские монашки дают такой обет молчания. Мне вчера мама звонила из Рио, и я ей сказала про тебя. Она все знает.

— Надо всегда обо всем рассказывать матери, когда она на другом конце света. Как она к этому отнеслась?

— Очень хорошо. Сказала, что раз я счастлива, то это неважно.

— Никак не могу привыкнуть к построению бразильских фраз. Что неважно? Быть счастливой?

Ее взгляд блуждает по моему лицу, даря ему чуточку своей веселости.

— Не бойся, Жак…

Я резко вскидываю голову:

— Почему ты так говоришь? Чего бояться?

— Меня. Ты не привык, чтобы тебя любили как волна взахлест, и я знаю, что ты держишься за свою свободу.

— Не говори глупости. Ты со мной, какого черта мне с ней делать? Нечего. На, возьми ее. Дарю. Сшей из нее занавески. Нет никакой свободы, Лора. Биологически мы все угнетены. Природа, та самая природа, которую так защищают, требует от нас покорности. Надо спасать океаны, деревья, и воздух вроде тоже, но человек живет угнетенным и его постоянно грабят… Так что я хотел бы умереть до того.

— До чего?

Я спохватываюсь. Сажусь в постели, беру тебя за руку и долго держу, прижав ладонь к своей щеке, закрыв глаза. У тебя руки как у ребенка. Быть может, мне надо было завести дочку?

— Умереть до чего?

— До того, как все океаны будут отравлены, а жизнь потеряет свои самые красивые перья. До того, как все розы посереют.

— Это может быть очень красиво — серая роза…

… Если бы у меня была дочка, я бы, может, выпутался.

— Лора…

Она заключает меня в свои объятия. Кажется, что ночь вдруг становится не такой, словно существует какая-то иная ночь, та, что успокаивает слишком юные сердца в слишком старых телах. Я закрываю глаза, чтобы ты могла прикоснуться пальцами к моим векам. Я чувствую, как слезы подкатывают к горлу, потому что есть предел в упадке сил. Лора, вот уже сорок пять лет, как я мечтаю жениться на своей первой любви. Деревенская церковь, господин мэр, дамы, господа, кольцо на пальце, совсем девственное «да»: Господи, как же мне надо переделать себя заново! Я буду неловким, обещаю тебе, все будет в первый раз, где-нибудь в Бретани, чтобы шел дождь и незачем было выходить, а повсюду весна, весна, которая так идет тебе, эта утраченная родина, о которой шепчутся меж собой осенние ночи. Я борюсь со сном, потому что нахожусь в том самом состоянии полубодрствования, когда чувствительность притупляется и почти можно быть счастливым.

Не знаю, спал ли я. Боль поднимается медленно, тупо и кончает ударом рапиры. Руки Лоры по-прежнему обнимают меня, а губы дышат рядом с моими. Я тихонько высвобождаюсь, и она бормочет мое имя, будто я все еще тот человек. Шулер встает в ночи и идет крапить свои карты. Я наполняю биде и принимаю холодную сидячую ванну. Трийяк был прав: становится легче. Нет ничего хуже для простаты и семенных протоков, чем затянутая эрекция без эякуляции и опорожнения желез. Затор крови в сосудах ужасен. Мне почти никогда не удается эякулировать во второй раз, а часто даже и в первый. И наоборот, затягивать могу хоть бесконечно: в сущности, идеальный любовник. «О ты! ты! ты! » Возьмите крепкого шестидесятилетнего мужчину, который больше не способен кончить, и можете быть уверены, что он удовлетворит вас. «Этот Жак Ренье… Похоже, он еще большой бабник.. » Я сижу в холодном биде довольно долго, время от времени обновляя воду. Рапирные удары под яйцами смягчаются и стихают. Но остается каменная тяжесть между задним проходом и основанием члена. Я не смотрел на часы, но Лора в этот раз задержалась, и все это длилось, наверное, минут двадцать. Если бы только мне удалось спустить, это ослабило бы приток крови. Нажимаю на окончание уретры: никаких кровяных выделений. Но кожа члена сильно раздражена трением. Вот, опять начинается. Это чертовски больно, где-то в глубине заднего прохода, ближе к паху, с левой стороны. Моей механике здорово досталось. Объем выделений уже не тот, что раньше, количество простатической жидкости уменьшилось, смазки не хватает, все работает всухую. Зря я выбросил рецепт, который дал мне Трийяк. Завтра утром позвоню своему камердинеру, чтобы отыскал его в корзине и сходил в аптеку. Я должен быть во всеоружии.

Я встаю, вытираюсь, и, похоже, меня разбирает что-то вроде смеха.

 

Глава VI

 

— Хотела тебя спросить…

И я улыбнулся. Должно быть, в каком-то укромном уголке моей психики упрятано славное, хорошо налаженное дельце: заводик по изготовлению иронических улыбок, который достаточно снабжать расстройством или тревогой, ощущениями слабости или провала, чтобы он выдавал конечный продукт превосходного качества. Однажды мой камердинер, Морис, который ничего не прощает пыли, снимет осторожненько мою улыбку, обмахнет ее метелкой и положит на полочку в ванной среди прочих гигиенических средств.

Лора сидит у окна в голубом пеньюаре, закинув голые ноги на подлокотник кресла, и перечитывает «Сто лет одиночества» Гарсиа Маркеса. Она поднимает ко мне грустный взгляд:

— Теперь я знаю, как родились великие популярные мифы. Они родились из отсутствия жизни и убожества. У их авторов не было никакой силы, вот они и перевернули все вверх дном, прячась за собственным воображением, потому что ничего Другого у них не было… Ты говорил с сыном?

— Да. Мы вчера вместе обедали…

Жан-Пьер смотрел на свой «дайкири». Ослепительные манжеты, синий блейзер, галстук от Ланвена. Ему тридцать два, но безупречным он начал быть уже давно: с поступления в Национальную школу администрации. Со своими очками в черепаховой оправе, тщательно прилизанными волосами и резкими чертами лица, нейтральное выражение которого великолепно маскирует припрятанные клинки, он производит приятное впечатление, но, как я сильно подозреваю, дозирует его в зависимости от собеседника и от того, каких результатов хочет добиться. Думаю, если и дальше так пойдет, это уже готовый премьер-министр… У него немного пугающее психологическое чутье и быстрота суждений, никогда не пренебрегающая личностным фактором. «Я подписал с вами договор, — заявил мне однажды Бонне, — потому что мне нравится работать с вашим сыном. Он не из тех энархов[4], которые считают, будто им больше нечему учиться, и хотят перескакивать через ступеньки». Он не понял, что именно так Жан-Пьер и перескакивает через ступеньки. Мой сын умеет ловко сыграть на той симпатии, которую молодые люди часто вызывают у людей пожилых, она коренится в неосознанном поиске «заместителя», то есть того, кого они на своем шестом десятке выбрали бы как образ самих себя, если бы им пришлось начинать сызнова и если бы они могли вновь «воплотиться». Я часто замечаю во взгляде пожилых руководителей предприятий во время какого-нибудь обсуждения несколько мечтательное, дружелюбное и одновременно враждебное выражение, когда они слушают собеседника моложе их лет на тридцать и который, казалось, создан, чтобы наслаждаться жизнью: им бы хотелось реинвестировать себя. Это странные мгновения, симпатия здесь смешивается с антагонизмом и злобой, и, в зависимости от того, как лежит психологическая «карта», такая смесь может в равной мере подтолкнуть к тому, чтобы помочь молодому, или раздавить его. Я с тем большей легкостью признаю за Жан-Пьером это умение подавать себя и обольщать, что с тысяча девятьсот пятьдесят первого по пятьдесят пятый сам работал в одном большом нью-йоркском рекламном агентстве, как раз в то время, когда технология продажи была еще совершенно равнодушна к качеству товара и делала ставку прежде всего на то, чтобы очаровать клиента. По-настоящему качество товара стало приниматься в расчет лишь около тысяча девятьсот шестьдесят третьего, после одиночного крестового похода, предпринятого Ральфом Надером против «Дженерал Моторс», и с появлением первых лиг защиты прав потребителей. В таком контексте искусства нравиться и обольщать самой большой инвестиционной ценностью стали молодость и внешние данные; традиционные же ценности, такие, как возраст, зрелость, солидность и надежность, все больше и больше утрачивали свое значение. Это вызвало у стареющих мужчин и женщин сначала в Соединенных Штатах, а затем, с обычной десятилетней задержкой, и в Европе чувство обесценивания собственной личности, приниженности и ущербности из-за потери былого века и положения в обществе.

Взгляд Лоры устремляется на меня поверх книги.

— Ты много думаешь о сыне, Жак?

— Все больше и больше. Великая иллюзия: обрести продолжение. Не кончаться…

Лицо Жан-Пьера немного похоже на лицо женщины, которую я взял в жены тридцать два года назад и пятнадцать лет назад оставил, так что довольно болезненно натыкаться, оказавшись наедине с сыном, на взгляд того, что давно разбито. Он всегда проявлял ко мне крайнее уважение, но меж нами существует преграда, которую трудно определить: думаю, то, что есть у нас общего, то, в чем мы схожи и действительно являемся отцом и сыном, нам ничуть не нравится, ни одному, ни другому, и стоит нам обоим слишком уж сблизиться, как внезапно возникнут признания, откровения и резкости, выдающие старую крестьянскую породу, пахавшую сперва на замок, затем на аренду и которую каждый из нас предпочел бы не выставлять напоказ. То, что у наших предков было заботой о севе и жатве, стало у нас заботой об инвестициях и прибыли. Я втайне надеялся, что Жан-Пьер обнаружит какое-нибудь артистическое призвание, но было бы слишком легко переделать себя за счет собственного сына. Он редко улыбается, быть может потому, что много за мной наблюдал, и не без симпатии. С женщинами у него выходит быстрее и «мимоходнее», чем у меня: это все общество изобилия. Я знаю, что у него было два глубоких увлечения: одна итальянка — «я не женился на ней из-за тебя», сказал он мне, и это замечание показалось таинственным его матери, когда я передал его ей. Однако, как мне кажется, он понимал под этим, что причиняешь меньше боли, покидая двадцатилетнюю женщину после короткой связи, нежели сорокалетнюю после двадцати лет совместной жизни. Мне говорили, что он очень увлекся единственной дочерью одного из самых крупных промышленников Севера, но предпочел отказаться от легкого пути. Я не удивился, когда после выборов семьдесят четвертого года он отклонил предложение войти в кабинет министров, поскольку избегал вмешиваться во французскую политику, словно его тайной амбицией было изменить мир. Разумеется, это я сам наделял его собственной юношеской мечтой. «Изменить мир…» Чтобы питать столь пространную надежду, требуется большое смирение в отношениях с самим собой, ибо, в той мере, в какой она подлинна, амбиция подобного рода требует в первую очередь самоотрешенности…

— Как Лора?

— Очень хорошо. Передает тебе привет… Она в первый раз увидела Венецию, так что сам понимаешь…

Метрдотель стоял подле нас со скромным и одновременно настойчивым видом профессионала, который сожалеет, что вынужден прервать вашу беседу, но не может терять времени. Я надел очки и залюбовался меню. Спаржа тут была по четыре тысячи франков, а дыня в портвейне две тысячи.

— Дайте мне время свыкнуться с ценами, — сказал я метрдотелю.

Он поклонился и отбыл, шаркнув ножкой. Я огляделся: кругом сплошные расходы…

— Извини, что затащил тебя сюда, Жан-Пьер, все это выглядит так, будто я пытаюсь тебя облапошить.

— Представь себе, я иногда прихожу сюда один и обедаю сам с собой…

— Какого черта?

— Ради приобретения боевого опыта. Нужна тренировка. У меня нет природной склонности к подобным местам, вот и самосовершенствуюсь. Мне надо чувствовать себя непринужденно, чтобы вести переговоры с нашими клиентами…

Мой сын играл, будто он не дурак в социальной игре: что как раз и является частью социальной игры. В этом я узнавал сам себя: прикинуться, будто отстраняешься от того, что ты есть и что делаешь, весьма облегчает отношения с тем, что ты есть и что делаешь.

— В общем, Жан-Пьер, дело почти решенное.

— Кляйндинст?

— Это достойное предложение.

— … Ты хочешь сказать, единственное  предложение…

Он не без элегантности держал ножку бокала двумя пальцами и побалтывал вино. Пальцы тонкие и длинные, словно нарочно созданные для шелеста документов и хрусталя хорошо накрытых столов. У самого-то у меня те еще ручищи, грубо обтесанные, узловатые и тяжелые.

— Я как следует поразмыслил. Речь вовсе не идет, как полагает мой брат — он наверняка тебе это говорил, — о каких-то личных соображениях, о моей личной жизни или, если тебе угодно, просто о жизни. Конечно, мне хочется уделить больше времени… счастью.

— Кто же тебя осудит?

— Но я вижу наше положение таким, какое оно есть: безвыходным. Чтобы выстоять в конкуренции мирового масштаба, Фуркад окончательно делает ставку на тяжеловесов: концентрация капитала, монополии… Таким образом, хочет он того или нет, он готовит почву для национализации: когда сильные чересчур усилятся, пуритане потребуют экспроприации. Ты же сам знаешь, если какой-нибудь американец разъезжает в «кадиллаке», другой американец, глядя на него, говорит себе: «Когда-нибудь у меня тоже будет „кадиллак“». Но француз, если его обгонит большая машина, ворчит: «Что, этот мерзавец не может ездить, как все, на двухсильной? » За пять лет мы увеличили наш торговый оборот на двадцать процентов, но это потребовало вложений в оборудование, полностью отдав нас на волю банков… Ты знаешь все это лучше меня. Я слишком мелок. Я не могу пригрозить правительству тридцатью тысячами безработных… Пропащее дело. Конечно, мы могли бы выиграть время, сделать вид, протянуть… ну, год, ну, восемнадцать месяцев. Предпочитаю уйти с арены прежде, чем завалят и выволокут наружу. Надо уметь принимать неизбежное…

Я встаю, иду открыть окно в месяц май, возвращаюсь и склоняюсь к Лориной шее. Мне виден лишь поток ее волос; я закрываю глаза и теряюсь в этой весне, принимающей мои губы.

— Ну да, старина. Я часто думаю об одной фразе Валери: «Начинается пора конца света».

Жан-Пьер упорно глядит в свой бокал. За соседним столиком узнаю Сантье и Мириака, который, как мне казалось, скончался вместе с компанией Корнфельда.

— Это не такой кризис, как другие. Все наши структуры пришли в негодность. Это даже не экономика: мы отстали в технологии. Экономика же отстает потому, что по-прежнему сопряжена с технологией, которая устаревает из-за собственной скорости развития. Мир умирает от желания родиться. Наше общество изнурило себя, осуществляя мечты прошлого. Когда американцы полетели на Луну, все кричали, что начинается новая эра. Ошибка — эра просто заканчивалась. Постарались осуществить мечты Жюля Верна: девятнадцатый век… Двадцатый век не подготовил двадцать первый: он растратил свои силы, удовлетворяя девятнадцатый.

Нефть как sine qua non [5] цивилизации, представляешь? Все наши энергетические источники находятся у других… Это бессилие…

Лора чуть шевелится, и я пытаюсь уловить ее профиль, тонущий под волосами. Ее руки смыкаются вокруг моих плеч. Я люблю эту спокойную и неподвижную нежность, это счастье остановленных минут, которому не угрожает ни один жест. Это самые мои безмятежные, самые надежные мгновения…

— А говоря об истощенной цивилизации, я имею в виду не только материальную энергию…

Вдруг замечаю на лице Жан-Пьера выражение, которое мне слишком хорошо знакомо: опустив глаза, он силится не смотреть на меня. Я улыбаюсь.

— Ну?

— О нет, ничего. Совсем ничего.

— Ты считаешь, что я до такой степени обидчив?

— Ладно, раз уж я тоже имею право на юмор… Конец света спровоцирует обвал на бирже, это точно. В случае Апокалипсиса покупайте золото… Извини, но когда человек решает, что с нашим обществом и даже со всей нашей цивилизацией покончено, а единственное решение, которое он отсюда извлекает, — продать свои акции… это довольно смешно.

— Спасибо. Что я, по-твоему, должен делать? Чтобы вновь уверовать? Во что? В новый источник энергии? В маоистскую революцию? В Отца-нашего-сущего-на-небесах? К настоящему моменту все наши достижения, в политике и прочем, сводятся к запчастям… К штуковинам из секс-шопа.

В Париже я никогда там не бывал — из-за этой латинской боязни увидеть себя побежденным, «отставным» в глазах продавщицы, но во время своей последней поездки в Нью-Йорк заглянул, любопытства ради. Американцы не могут перенести, что есть проблемы без решения. Они меньше, чем любой другой парод, способны мирно сосуществовать с тем, что есть неразрешимого вокруг и в них самих. Когда случается непоправимое или неудача, сами «условия человеческого существования» толкают их к психиатрам или в безудержную гонку за заменителями силы, денег и мировых рекордов. Наибольшей опасностью для мира была бы американская импотенция. Искусственный член существовал во все времена, но у них он стал атомным. Они приходят в секс-шоп, словно к водопроводчику, и с достоинством человека в состоянии законной обороны. У американцев еще нет привычки к поражению. Они отказываются никнуть головой перед пределами. В магазине были люди всех возрастов, среди них и очень молодые: преждевременная эякуляция. Целая полка анестезирующих мазей, позволяющих оттянуть конец. Искусственные члены занимали всю стену: телесного цвета, черные и даже красные и зеленые. Были там изделия широкого потребления и люксовые образцы, в соответствии со средствами и уровнем жизни. Некоторые пристегивались с помощью специальной сбруи: их примеряли в кабинках. Продавщица объясняла одному озабоченному покупателю, что некоторые виды упряжи можно носить весь день, ничуть не уставая. Они фигурировали в категории «always ready»  — «всегда готов». Продавщица держала искусственный член и расхваливала его упругость. Эта модель, объясняла она, одновременно очень плотная и эластичная. Заполняется имитацией спермы, которая тоже имеется в продаже. Для эякуляции достаточно нажать на кнопку. Жидкость разогревается электрически, с помощью маленькой батарейки. Имелся там также широкий выбор тестикул. Вибраторы для дам занимали целый отдел. Клиент, за которым я наблюдал, изучал и ощупывал искусственный член так, будто желал удостовериться, что тот соответствует его воспоминаниям. Я сказал себе, что, в конце концов, легендарные воители «Илиады» не родились с мечом на боку и для своих подвигов тоже нуждались в некоторой экипировке.

— Нам бы надо полностью обновиться, опять отыскать свои истоки, по-настоящему сменить кожу… Смотришь вокруг себя и видишь, что все уже не настоящее… ухищрения, которые касаются только внешности… Заботы о красоте, целое искусство упаковки и бальзамирования, а внутри — страх завтрашнего дня, истощение, паллиативы и поиск заменителей… Эх, клянусь тебе, не хотел бы я сегодня быть двадцатилетним…

Помню, меня так ошарашило это признание, что от удивления я потерял дар речи. Спасся смехом.

— Короче, как ты отлично понял, сынок, я уже не поднимаюсь по лестнице так же быстро, как раньше, у меня проблемы с дыханием, когда играю в теннис, и… все остальное соответственно.

Жан-Пьер поболтал остаток своего «дайкири» в бокале.

— Знаю, я досаждаю тебе.

— Нисколько.

— Но для такого человека, как я, который привык искать для всех проблем практическое решение…

Я раздраженно повернулся к слушавшему метрдотелю:

— Может, вы мне сами что-нибудь предложите?

Он конфиденциально наклонился ко мне:

— Не угодно ли рыбу? Есть морские гребешки по-эстремадурски и тюрбо «бонифас» с оливками…

— Дайте мне яичницу.

— Две, — сказал Жан-Пьер. — Прекрасно понимаю причины, которые толкают тебя принять предложение Кляйндинста, но гораздо меньше — зачем он это делает. Это же гигант. Не вижу, какой ему в нас прок.

— Возможно, начав жрать, он уже не может остановиться. Посмотри на Париба. У этих организмов неограниченная потребность в протеинах. Зацепится во Франции, а затем пойдет расширяться. Эти монополии, когда уже не могут жрать то, что прямо перед ними, хватают по-крабьи то, что сбоку. Освоение новых сфер деятельности…

Я встречался с Кляйндинстом за три недели до этого. Он просил приехать к нему во Франкфурт, но я отказался: слишком уж это походило на вызов повесткой. Мы договорились о встрече на нейтральной территории, в Бор-о-Лаке, в Цюрихе. Он явился с двумя адвокатами, секретарем и экспертом по бухгалтерской части, который произвел на меня впечатление человека, который знает даже, сколько я плачу своему портному. Кляйндинст оказался тем благовоспитанным и педантично прямолинейным на немецкий лад человеком, про которого никогда наверняка не скажешь, является ли это проявлением непоколебимой физической основательности, или, главным образом, служит для того, чтобы замаскировать внутренний хаос. На конце его сигары удерживалось в равновесии добрых два сантиметра пепла, и в течение нашей беседы он, казалось, все свое внимание посвятил тому, чтобы не уронить его. Несколько минут безобидной болтовни для разминки. Мне показалось, что мой покупатель время от времени поглядывает на меня с любопытством и несколько задумчивой симпатией.

— Кажется, мы уже встречались…

— Вот как? Честно говоря…

— Вы участвовали в боях за Париж? — Он называл это не «освобождением», а «боями». — Мы говорили по-английски. — Я видел это в вашем досье…

«In your file» … Верно.

Казалось, он смеялся за своими очками:

— В момент подписания капитуляции я состоял в штабе генерала фон Хольтица…

— Я тоже там был. С генералами Роль-Танги, Шабан-Дельмасом и некоторыми другими.

— Так я и думал. Конечно, не могу сказать, что узнал вас. Столько лет прошло, и так все изменилось…

— Мы оба промахнулись, — сказал я.

Под общий смех мы перешли к серьезным вещам. Нам предстояло на словах уладить один аспект операции, чтобы не запрашивать согласие Министерства финансов. Имелись также исключительно важные налоговые соображения. Официально немцы покупали у меня двадцать четыре процента моего холдинга и двадцать четыре процента каждой из трех дочерних компаний. Они обеспечивали страховку моей жизни, подписанную сообща тремя компаниями. Семьдесят процентов от реальной цены негласно оплачивались акциями на предъявителя по котировкам германской биржи, которые передавались моему швейцарскому траст-агенту. Обычная операция. Немцы таким образом экономили 17, 5 процента на французских налогах, а я почти полностью избегал фискального кровопускания. Равным образом я получал восемь тысяч акций компании СОПАР Кляйндинста.

Он внимательно следил за пеплом на своей сигаре.

— Есть еще один очень важный момент, господин Ренье. Как раз поэтому я и хотел встретиться с вами лично. Я искренне желаю, чтобы вы остались во главе предприятия во Франции в качестве директора…

Он предлагал мне стать его служащим.

Я посмотрел ему в глаза. Только серьезность и даже благожелательность. Ни следа иронии. Однако у нас была слишком хорошая память…

— Боюсь, это невозможно.

— Меня это очень огорчает, господин Ренье. Очень. Мы заметили, что немецкие деловые люди, возглавив во Франции какую-нибудь… транснациональную компанию, сталкивались с некоторой… настороженностью.

— Удивительно. Я думал, все уже позади.

— Это факт.

— Я чрезвычайно ценю ваше предложение, но не могу его принять… по разного рода причинам.

— Я позволю себе настаивать, господин Ренье. Не буду скрывать, что возможность вашего сотрудничества с нами — одно из важнейших условий соглашения…

— Сожалею, но это невозможно.

— Подумайте…

Я опустил голову, закрыл глаза и погрузился в темноту. Усталость и бессонница обостряли и затуманивали мои воспоминания… Кляйндинст смотрел на меня с дружелюбным добродушием, танки Леклерка проходили под веками со своими призраками победы, лицо сына, внимательное и немного отстраненное… Вдруг рядом, на блинчиках «сюзетт», посыпанных сахаром и орошенных коньяком, вс

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...