Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Глава X. Глава XI. Глава XII




Глава X

 

Было, наверное, часа два ночи. Лору уже наполовину объял сон, только кончик ее носа добрался до моей щеки, но поцелуй потерялся по дороге, и она так и застыла в позе ребенка, не успевшего подобрать свое тело, прежде чем уснуть. Я остался один в розовом свете ночника. Полунеудача, которую я только что испытал, эта близость, которая была скорее яростной схваткой с изношенным телом, занявшим место моего собственного и отказавшимся служить, умножила нервные издержки и оставила меня в таком сумеречном состоянии, где даже тоске не хватало силы, так что от отчаяния мою мысль уберегла инерция. Мои руки, мои плечи, мои бедра придавливали своей тяжестью истощение, сущностное небытие, пустоту, куда, казалось, инкогнито заглянула смерть, совершавшая свой инспекционный обход.

Я услышал легкий скрип. Какое-то скольжение украдкой по ковру на полу… А потом — полная тишина, и там, где, как мне почудилось, темнота шевельнулась, неподвижность черного на черном, хотя мои глаза различали разницу в плотности…

Моя рука нашарила выключатель. Я зажег свет.

Это произошло мгновенно. Один прыжок, и человек уже приставил к моему горлу лезвие ножа.

На нем была фуражка и униформа личного шофера. Под правый погончик просунута пара черных перчаток с растопыренными, хищно согнутыми пальцами. Китель был расстегнут, и за его вытянутой рукой белела нательная майка.

Я еще никогда не видел лица такой почти животной красоты. Черные, сросшиеся на переносице брови, жесткая складка губ — никаких колебаний: он был готов убить. Если бы я только сделал намек на резкое движение, все было бы кончено, и я оказался бы избавлен от трусости, покорности, привычки. Но я не шевелился. Я хотел продлить этот миг, чтобы растянуть возможность избавления, подольше насладиться этим внезапным отсутствием какого-либо бремени, ощущением легкости и полноты жизни, напрягавшим каждую пружину старого, изношенного орудия.

На его лице появился признак беспокойства, потому что я улыбался. Быть может, впервые за долгое время моя улыбка говорила правду, по-настоящему говорила от моего имени, вместо того чтобы скрывать меня. Острие клинка чуть сильнее прижалось к моей шее. Он приставил его не к горлу, а к сонной артерии. Знал, куда надо.

Не помню, чтобы я испытывал подобное чувство — вновь стать самим собой — с тех пор, как нашел убежище в иронии. Я следил за своим дыханием: ни следа волнения. По большому счету, не так уж я изменился: в главном остался таким же, каким был при немцах. Араб, подумал я. Но острие ножа, точно приставленное к месту смертельного кровопускания, вдруг вызвало в моей памяти небо Андалусии и смерть быка под шпагой Хуана Бельмонте, которую я видел незадолго до того, как старый матадор положил конец своей усталости выстрелом из ружья.

Мне было хорошо. Я был дома.

Я чувствовал на своем плече ровное дыхание Лоры. И тут меня в первый раз посетило беспокойство: страх, как бы она не проснулась. Я хотел уберечь ее от испуга. Приходилось положить конец этому восхитительному воспоминанию о себе самом. Нож на моем горле принадлежал не немецкому парашютисту, орудовавшему в нашем тылу, а гостиничному вору, который не осмеливался ни убить меня, ни удрать, потому что звонок был у меня под рукой и мне хватило бы одной секунды, чтобы переполошить всю обслугу на этаже. Его лицо залоснилось от пота. Любитель. Взломщик, напяливший шоферскую форму, чтобы избежать расспросов при входе. Теперь он не знал, как быть.

Я поднял руку, положил ладонь на лезвие ножа и отвел от своего горла. В его чертах появились признаки растерянности, внутренней борьбы и страха; если страх перерастет в панику, быть может, он и окажется способен меня убить.

Я выпустил нож и протянул руку к звонку. Теперь ему надо было либо зарезать меня, либо оставить всякую претензию на размах и признать себя ничтожным воришкой — что он и сделал. Он взмахнул ножом с видом тщетной угрозы, схватил с ночного столика мои золотые часы и начал пятиться к двери.

— Воспользуйтесь служебной лестницей. Как выйдете, налево, — сказал я, и тут с его стороны последовала довольно забавная реакция. Он хрипло пробормотал: «S& #237;, se& #241; or…»[8] — и одним прыжком выскочил наружу.

Я мог бы снять телефонную трубку и перехватить мазурика прежде, чем тот успеет скатиться через четыре этажа. Но у меня всегда была слабость к дикой фауне. Слишком непоследовательно требовать для нее убежища и трезвонить в полицию, едва один из ее образчиков забредет в шикарный отель. Мои глаза хранили образ этого молодого дикого лица и тела, окаменевшего в полной неподвижности напряжением всех своих нервных запасов. Я не был на него похож, даже в двадцать лет, потому что моя нормандская кровь наделила меня невесть какой, немного прусской белокуростью. Но если бы я мог переделать себя и был бы возможен выбор, я бы не отказался придать своей вновь обретенной юности эту гибкость иной породы и лицо, напоенное совсем иным солнцем. S& #237;, se& #241; or… Гренада или Кордова… Андалусия.

Теперь в розовом свечении ночника появилось что-то несуразное. В гостиную через оставшуюся полуоткрытой дверь проникал свет из коридора. Я пошел закрыть ее, а возвращаясь, остановился на какой-то миг у края постели, склонился над этим сном со спокойным дыханием. Она лежала на спине, одна рука на подушке, открыв ладонь моему поцелую, другая затерялась меж складок, оставленных нашими телами в сумятице простыней. Губы были приоткрыты, и там я тоже сорвал один счастливый миг, как тот, кто ворует фрукты из сада среди дуновений ночи. Я едва коснулся ее губ, чтобы она не проснулась и чтобы все оставалось по-прежнему в этом сне пустынных аллей при лунном свете, где кто-то, кто не здесь, видит сны. Не знаю, откуда ко мне пришла эта уверенность, это спокойствие, это чувство преодоления и выхода из тупика, словно дикая жизнь посулила мне будущее и обновление.

Я больше не могу спать. Он стоит передо мной, расставив ноги в своих кожаных штанах, подбоченясь, и глядит на меня с вызовом. Не знаю, есть ли след иронии на его лице, или же я таким образом ссужаю ему свои собственные богатства. То, что делает самцов полноценными, дразнит меня, выпирая из кожи аж до самого живота. Я и не знал за собой такой памятливости. Очень длинные и блестящие от молодости волосы, брови вразлет, чернокрылой птицей, впалые щеки крепкие, почти монгольские скулы и жадность тех лиц, что выражают еще первобытную силу и властные аппетиты.

— Руис, — бормочу я, — я буду звать тебя Руис.

 

Глава XI

 

В первый раз он явился мне на выручку уже через несколько дней.

Я вывез Лору за город. Май стал нашим сообщником: было почти жарко. День клонился к концу. Тени и свет покрывали нас своим уже чуть пожелтевшим кружевом, весна пасла в траве божьих коровок и белых бабочек. Луара совершала свою вечернюю прогулку, прежде чем вернуться в замок; течение было очень тихим, важная дама изрядно состарилась и двигалась здесь с некоторым трудом; в небе мелькали белые платьица множества иных любовей, привлеченных к кромке воды. На другом берегу — опрятные поля и благовоспитанные холмы. Это был один из тех уголков Франции, которые, кажется, вечно рассказывают какую-нибудь басню Лафонтена. Не хватало, конечно, кума карпа да длинношеей цапли, но французские пейзажи тоже имеют право на забывчивость. На горизонте — ни следа почтовых открыток с «историческими» видами, ни соборов, ни замков: старая дама прогуливалась тут инкогнито, не слишком заботясь о своем громком имени. Совсем неподалеку от нас порой смеялся лес, чуть пронзительным девичьим голосом, а потом наступала долгая тишина, и трудно было не заподозрить поцелуя или чего похуже. Однако это был весьма почтенный лес, даже чопорный, происхождения древнего и благородного.

Я держал Лорину руку в своей.

На другом берегу лежал скиф — распашная лодка-одиночка с пустыми опорами для весел; мне не нравятся скифы, за их вид, будто они обречены на вечное одиночество. Косолапые шмели убедительно оправдывали свою вошедшую в пословицу неуклюжесть, а стрекозы, как всегда, — в том и состоит их очарованье — теряли голову с приближением вечера. Это молчание не могло тянуться дольше: оно было переполнено признаниями еще более тяжкими, чем те, что недавно сделало мое тело. Надо было выйти из него, заговорить безразлично, еще раз не придать значения или сказать что-нибудь милое, остроумное, например что даже в последнем дыхании еще есть поцелуй. Нежно гладить твои волосы, Лора, успокаивающим жестом, ибо надо ли напоминать себе, что такая любовь, как наша, не зависит от произвола телесных немочей? И прижаться к твоим губам моими, не знающими износа, нежно, сладострастно, чтобы показать тебе, что я еще способен что-то дать вопреки тому, чего мне не хватило недавно в другом месте, и что я не положу все яйца в одну корзину.

— Почему ты смеешься?

— Смешно, вот и все.

— Что смешно?

— Энергетический кризис.

— Вы, французы, только об арабах и думаете.

… Я вспоминаю хриплый, резкий голос: s& #237;, se& #241; or. Достаточно дать почистить свою обувь в Гренаде, чтобы увидеть, до какой степени мавританская кровь пометила Испанию.

Она прижалась губами к моему уху и прошептала первые буквы алфавита.

— Почему а, бе, це, дочь моя?

— Тебе нужна простота.

— Это очень трудно, Лора, для мужчины с моим послужным списком. Наибольшее культурное усилие века, будь то Маркс или Фрейд, пошло на пользу самосознанию: мы разучились не знать самих себя. В ущерб счастью, которое, по большей части, есть спокойствие духа и всегда прячет голову в песок. Не говоря уж о том, что любое психологическое познание самого себя отдает жульничеством…

Разговор — одна из самых непризнанных форм молчания.

— Ты слишком много копаешься в себе, Жак. Вечно кажется, что ты тайно сердишься на себя, что ты себя разочаровываешь… что… О, я не настолько знаю французский. Тебе не хватает дружелюбия к самому себе, вот. Надо быть терпимым. Ты нетерпим к себе.

Она наклонилась ко мне со стебельком травы в руке. Я ждал, что она пощекочет мне лицо, как это водится у травинок, но в Бразилии еще остались девственные леса. Ее глаза сияли янтарем, собранные в узел волосы оставляли на лбу место для всего, чем последние отблески дня могли его одарить. Наполовину свет, наполовину счастье. Она отвела глаза, чтобы дать получше рассмотреть себя, с той чуть виноватой, чуть лицемерной улыбкой, которая появлялась у нее, когда она знала, что ею любуются. Было столько других взглядов, которые так же ласкали ее, но я по-настоящему верил, что она предпочитала мой, находя в нем больше таланта. Я подумал, что, когда зрение слабеет, надевают очки, но то была гнусная мысль. А впрочем, Руиса тут не было, и я ничем не рисковал.

Время от времени нас донимали какие-то мошки, и тогда приходилось положить конец их раздражающей настойчивости тщетным жестом, тоже не попадавшим в цель. Мне не стоило так рисковать на свежем воздухе; впрочем, я долго греб, чтобы добраться сюда, надо было поберечь силы, зря я поддался своим животным позывам. Отчасти это произошло по ее вине, из-за юбки, слишком узкой, слишком длинной, слишком обтягивающей: задрать ее до бедер оказалось целым предприятием, весь мой пыл и порыв ушли на это. В толк не возьму, как там было у импрессионистов. Сначала она сделала то, что предполагает нежность, с детским старанием, но, надо полагать, день для меня был неудачным, надо было перед тем заказать себе гороскоп. Признав наконец свое поражение, она прижалась головой к моему животу и пролепетала этот старый припев искусства, техники и умения, который служит наилучшей эпитафией мужественности:

— Я такая неловкая…

Я ничего не ответил, потому что самолюбию тут тоже нечем было поживиться. В конце концов, начало импотенции — не конец света, и я еще вполне могу встретить приятную женщину, достигшую безмятежности. Мы переспим разок или два, прежде чем приступить к совместной жизни, чтобы удостовериться, что нам обоим ничего не нужно. Я прекрасно знаю, что смех — неотъемлемое свойство человека, но, очевидно, даже неотъемлемое свойство человека не может всюду поспеть одновременно. У нее камея под белой блузкой, под блузкой с кружевными рукавами, которую она купила в девятнадцатом веке на блошином рынке, и длинная коричневая юбка, как у школьниц Колетт; она одевается другим временем, другими нравами; мы пойдем сегодня вечером на премьеру пьесы Анри Бернстейна, молодого модного автора. Впрочем, мы занимались любовью четыре дня назад, и все было замечательно.

Ее шляпа лежит в траве: белая, великолепная, с широкими полями, опоясанная красивым желтым шарфом, у нее такой вид, будто она приземлилась здесь после приятного перелета. Колени Лоры шевелятся под ее темной юбкой, утомленные своим пленом: моя рука движется им навстречу и касается кончиками пальцев, ибо чем легче ласка, тем больше она дарит рукам. И вдруг — слезы, и она бросается мне на грудь, рыдая:

— Я боюсь, Жак, я все время боюсь… Я чувствую, как ты отдаляешься от меня…

Я молчу, моя рука продолжает ласкать пустоту.

— Ты так много жил, так много любил… Ты получил сполна… Временами я чувствую в тебе какую-то усталость… Ты не хочешь начинать сначала, еще раз изведать мир, жизнь, любовь. И вечно какая-то ирония, будто ты уже изведал и потоп, и царицу Савскую, и все такое и будто ты не собираешься начинать все сначала лишь из-за того, что есть девушка, которая тебя любит…

— Мне скоро шестьдесят.

— Тем лучше. Так, если чуточку повезет, ни одна шлюха не успеет украсть тебя у меня… Я прекрасно знаю, что не могу сравниться со всеми теми, которые…

— Лора, я тебя умоляю. Не было никого. Никого.

— Я только что была такой неловкой… Иногда я чувствую себя круглой дурой в сексуальных делах…

— Когда партнерша чувствует себя в сексуальных делах круглой дурой, значит, ее партнер еще глупее…

Она понемногу успокоилась в моих покровительственных объятиях, но мне показалось, что шляпа в траве больше не была моим другом.

— Мне бы хотелось, чтобы ты поехал со мной в Бразилию, подальше от твоих забот…

— Ну да, мои заботы. Жискар, Ширак и Фуркад нас вытянут, уверен в этом. Сейчас, разумеется, есть безработица, сокращение заказов и ограничение кредита, но это всего лишь неизбежные ступени подъема. Я также спрашиваю себя: может, римские патриции тайно мечтали о варварах?.. Равным образом те, кто принимает свой собственный износ за упадок цивилизации. Кто знает, не грезят ли луарские замки об африканских рабочих, или же подобной мыслью я постыдно эксплуатирую этих самых африканских рабочих, даже не платя им сверхурочные?..

Он немного походил на Нуреева, особенно скулами и губами и этим намеком на Азию в уголках глаз. Но более молодой, более дикий и гораздо более решительный. Несомненно, один из наших завоевателей: те, кого Карл Мартелл обратил в бегство при Пуатье, смешались в йем с теми, кого король Ян III Собеский разгромил под Веной. Не знал за своими фантазиями такой заботы о победах. При каждом движении головы его черная шевелюра взметалась, словно хвост несущегося галопом коня. Мне было трудно не наделить это видение на берегу Луары, хотя оно было моим собственным творением, а сам я, стало быть, его повелителем, неким царственным и вместе с тем животным благородством, которое я позаимствовал скорее из произведений искусства, нежели из своих беглых воспоминаний. Досадно, что красота продиктовала свои условия, потому что мне легче было бы им воспользоваться, если бы он был достоин презрения. Я стер его, велев вернуться после того, как он вновь обретет свою униформу личного шофера и хулиганский вид.

— О чем задумался, Жак?

— О невозможном. Идем. Пора возвращаться. Уже поздно.

Мы дошли до лодки, и я уселся за весла. Прелестная носовая фигура моего корабля скользила меж облаков, в обрамлении бледной синевы, со шляпой на коленях. Решительно, этой шляпе прекрасно жилось.

— Жак, почему ты всегда одеваешься одинаково, немного на манер Хэмфри Богарта, шляпа и все такое, как на фото тридцатилетней давности?

— Не знаю. Из преданности, наверное. Или ради иллюзии всегда походить на себя самого. Или же это хитроумный поиск чего-то, сам не знаю чего, вышедшего из моды, что как раз и вводит новую моду. Any more questions? [9]

Она осмотрела меня критически:

— Не знаю, полюбила ли бы я тебя, если бы тебе было тридцать… Все это будущее, которое было перед тобой, меня бы испугало… Это немного гадко, то, что я сейчас сказала?

— Нет. Это факт — нам осталось очень мало времени… — Я добавил спокойно: — Надо накладывать двойные порции.

Мой взгляд блуждал у нее за спиной, над горизонтом. Я искал замки, всегда отыщется один, что поджидает за поворотом. Не знаю, зачем мне понадобились торжественные камни. Тут были только песчаные наносы, раздутые, словно вытащенная из воды рыба. Порой из-за косогора появлялась верхушка какой-нибудь колокольни, напоминавшей о смиренных могилах. Я встал, хотел увидеть, что дальше, но и там ничего не было. Я стал грести стоя, навстречу Лоре, а она все время отдалялась. С этим бледным светом у нее были свои прозрачные связи, женские секреты, общность мягкости и белизны; вода благосклонно уступала лодке, вновь замыкаясь за вашей кормой, словно опустившийся занавес. Не останется ни следа. Сейчас поворот и деревенская гостиница. Веха на пути. На берегу в полном одиночестве стояла лошадь, вся серая, долгогривая, должно быть мечтая о галопе.

— Еще далеко?

— Не знаю.

— Ты не устал?

— Я неутомим.

— Что высматриваешь?

— Замок.

Она повернулась к линии небес:

— Нет тут никакого замка.

— Какой-нибудь всегда найдется. На Луаре без этого нельзя. В сущности, может, это вовсе и не Луара… Должно быть, мы заблудились где-то в другом месте… Не знаю где…

Она не засмеялась. Быть может, я был слишком бледен и слишком яростно греб, стоя в своем вышедшем из моды костюме и чикагской шляпе.

— Жак, что с тобой?

— Ничего. Мне нужны мои башни и замки; представь, я их никогда не видел, мои луарские замки. Я никогда сюда больше не вернусь, слишком близко…

Я продекламировал:

 

О за& #769; мки, о смена времен!

Недостатков кто не лишен?

О за& #769; мки, о смена времен!

Постигал я магию счастья, В чем никто не избегнет участья… [10]

 

Я бросил весла и сел, обхватив голову руками.

— Против течения, — сказал я. — Вечно приходится грести против течения. Мне надо было встретить тебя в семнадцать лет и угостить мороженым на площади Конрэскарп…

Она встала и пересела ко мне; весла плыли по воде, словно вдруг оказались ненужными; лодка попала в водоворот и медленно кружилась вокруг собственной оси: старый вальс дрейфующих челнов.

— Лора, я хотел бы умереть прежде, чем умру плохо…

— Пикассо…

— Да оставьте вы меня все с вашим Пикассо и Пабло Казальсом, им было на тридцать лет больше, чем мне, а в этом возрасте легче умереть стариком. И потом, кто говорит о смерти? Я тебе говорю о том, как умереть, а это к смерти не имеет никакого отношения!

Я чувствовал у себя на лбу капли холодного пота, и вовсе не от усилий. Я чувствовал, как меня медленно уносит течением, и знал, в каком направлении, и это была совсем не Луара.

Я не заметил, как он появился. Должно быть, беззвучно запрыгнул на борт, с силой и ловкостью, известными тем, кто посещает арены Андалусии. Он берется за весла, и его движения одновременно легки и размашисты; он не спускает с меня глаз, ожидая приказа. Ни следа высокомерия, еще меньше панибратства: я бы этого не потерпел и тотчас же убрал его куда подальше. Нет: только готовность, услужливость и покорность. Один из тех, кто явился издалека, чтобы сделать за нас грязную работу, которой старая Европа больше не хочет себя обременять. Я отчетливо вижу его и еще раз замечаю, насколько все в нем нам чуждо, начиная с востока его глаз и азиатской тени скул на впалых щеках до складки губ, где юность трепещет от первобытной алчности и своих властных желаний. Я делаю ему знак, и одним взмахом весла он выталкивает лодку на песок. Лора встает: она даже не удостоила его взглядом. Я подаю ей руку и помогаю выйти. Руис первым покинул лодку и дожидался нас. Он знает, что я недавно опозорился, что мне не хватило силы, и теперь только того и ждет, чтобы прийти мне на помощь. На нем белая футболка и черные кожаные брюки. Он приводит себя в готовность одним жестом, грубо и по-животному откровенно, пока Лора опускается перед ним на колени, и моя кровь, подстегиваемая отвращением и ненавистью при виде этого гнусного опрастывания, закипает и наполняет меня убийственным задором. Я закрываю глаза, чтобы лучше видеть их обоих, и нежно удерживаю Лору в своих объятиях, прижавшись губами к ее губам, покуда Руис неистовствует над ней под моими опущенными веками с бешеной и бессильной злобой тех, кто не может ничего опоганить, ничего осквернить.

Я слышу у своей шеи долгий Лорин стон.

Выброшенная на берег лодка бормочет по прихоти волн. Сумерки густеют, постепенно, мазок за мазком, будто на полотне в серых тонах. Что-то шуршит в камышах. Еще одна, последняя стрекоза. Туман, Мое сердце бьется тихо, как воспоминание. Я вижу под своими веками полет диких гусей моего детства. Ничего страшного. Запах дыма и, конечно, деревни. Лодка лежит, раскрыв объятия. Я беру Лору за руку и помогаю подняться. У нас обоих еще есть будущее.

 

Глава XII

 

Самое трудное было забыться. Мое воображение жаждало испытания, потому что страшилось его. Я с тревогой пытался превзойти самого себя, чтобы доказать себе, что еще все возможно, и не мог лечь рядом с Лорой, не почувствовав себя «обязанным» и не добиваясь тотчас же своего пробуждения. Так мы оба попались в западню, где смешались моя боязнь чересчур затянувшегося воздержания и Лорина нежность. Раз или два я заговаривал с ней о своих «вечерних страхах», и, хотя тон был легкий и насмешливый, что ослабляло признание, она не могла не подозревать того, что меня неотступно преследовало и о чем ни она, ни я не осмеливались откровенно поговорить, боясь, что случится безвозвратное. Но часть непонимания, естественного у очень молодой женщины, в том, что было для нее так же естественно, как солнце и цветы, как стихийная песнь земли, толкало Лору к настоящей борьбе против физических пределов моего организма, чтобы очень нежно доказать, что силы мои ничуть не иссякают, а быть может также, чтобы успокоить самое себя. Потому что я, конечно, помимо собственной воли пробудил в ней чувство неуверенности, вины и снижение самооценки, боязнь, что она меня недостаточно возбуждает, а это совсем нетрудно вызвать у тысячелетней прислужницы мужчины, и это просто дар Божий для сомнительной мужественности, когда речь заходит о том, чтобы переложить ответственность и спасти честь. Так что мои отчаянные потуги отрицать работу времени находили в Лоре неуемную соучастницу.

Пришлось смириться с новым визитом к Трийяку. Бывший военврач принял меня в многозначительном молчании, мусоля меж губ свою неизменную маисовую самокрутку, пожал мне руку и слегка похлопал по плечу в знак «моральной поддержки». Я вспомнил, что таким же манером партизанский лекарь принимал когда-то моих товарищей, подцепивших венерическую болезнь.

— Ну-с, по прежнему боли?

— Нет, не так чтобы… Но вы мне говорили о серии уколов… Кажется, в тот раз я сказал, что с некоторого времени у меня слабеет память…

— Да, память, — повторил он убежденно, будто сам же и сообщал мне об этом.

— С некоторых пор это усилилось, а поскольку в настоящий момент мне надо быть во всеоружии… Дела идут с трудом, знаете ли.

Он кивнул головой:

— Да, устранение слабаков…

— Вы мне говорили о каких-то железистых вытяжках…

— Порой это дает неплохие результаты. Но чуда ждать не стоит.

— Я забываю имена, даты…

— У вас ведь наверняка есть кто-то, кто мог бы вам помочь?

Я ошеломленно уставился на него:

— Простите?

— Делитесь, делитесь полномочиями, дорогой месье. Большие начальники вечно об этом забывают. Привычка рассчитывать только на себя, а потом инфаркт. Крупными шишками становятся, как правило, после пятидесяти, но делиться полномочиями не хотят. Однако вся штука в этом. Знаете Хендемана, который подмял под себя всех европейских конкурентов? Кто-то сказал ему на званом ужине, в моем присутствии, что он малость забыл, чем обязан своему молодому подручному, некоему Мудару: «Признайтесь, что именно Мудар практически все сделал». А Хендеман ответил спокойно: «Да, но Мудара нашел я». Надо уметь полагаться на помощников… Идемте, я вам сделаю первый укол.

Он встал, я последовал за ним.

— Нужно будет три. Рука онемеет, немного припухнет. Несколько дней избегайте есть рыбу, ракообразных… — Он сделал мне укол.

— Сколько времени это действует?

— Пф-ф, знаете… Это зависит от организма. Когда он полностью опустошен… — Он пожал плечами, помахал передо мной шприцем. — В общем, два-три месяца, у не слишком ослабленных пациентов. Нельзя делать инъекции слишком часто, это перестает оказывать действие…

Он снова сел за свой стол и выписал рецепт.

— Геронтология — наука довольно молодая, — сказал он и улыбнулся собственной остроте, которую наверняка повторял по многу раз на дню.

Я впервые услышал слово «геронтология», произнесенное по моему поводу.

Он протянул мне листок.

— Герматокс усиливает выделение спермы, а гратид облегчает заполнение капиллярных сосудов… Начиная с некоторого возраста, впрочем, неизвестно почему, кровь заполняет их недостаточно… Член не отвердевает как прежде. То, что на армейском жаргоне называется «вяло стоит».

— С этой стороны у меня пока не слишком много хлопот, — сказал я, засовывая рецепт в карман.

— Браво. Ну что ж, дорогой месье, осторожнее распоряжайтесь вашим богатством… До свидания, до скорого… Приходите в четверг.

Я не пришел. Отсрочка в три месяца, в шесть… Нелепость. Я не мог принять это, рассматривать всерьез, рассчитывать. Впрочем, хорошо известно, что мужская сила, даже слабеющая, не следует к необратимому спаду по прямой, неуклонно и безостановочно. Случаются и ремиссии. Как бы там ни было, пока я справлялся. Важно было не мое собственное удовольствие, которого я достигал все реже и реже, но Лорино наслаждение, и, благодаря самому замедлению действия моих желез, я мог еще протянуть столько времени, сколько требовалось, чтобы нежное «о ты! ты! ты! » успокоило меня в моих мужских трудах.

Почти всякий раз я вызывал Руиса. Мне стали необходимы эти образы полного презрения к первобытной функции тела под моими веками: врожденное скотство, с каким Руис употреблял Лору, чтобы удовлетворить свою плоть, воспламеняло мою кровь самим отвращением, которое внушало. Никогда я не позволял ему малейшей нежности, малейшей ласки. Все должно было происходить похабно, потому что ни в коем случае нельзя было допустить, родная, чтобы между ним и тобой вдруг появился какой-нибудь знак соучастия, я не смог бы этого вынести. Я должен был оставаться хозяином положения: для меня это было главное. Я с самого начала следил, чтобы относиться к вашему подручнику властно и сурово, чтобы исключить с его стороны любую попытку фамильярности и самоволия, и он очень быстро свыкся со своим положением, прекрасно зная, что при малейшем поползновении к высокомерию или хотя бы к самостоятельности со своей стороны он тотчас же лишится всякой жизни и окажется в положении анонимного нелегала, под вечной угрозой высылки. Всякий раз, прибегая к его услугам, я убеждал себя, что на его лице нет ни следа того выражения, которое могло бы задеть Лору или меня самого, а главное, чтобы он не вздумал заиметь обо мне какое-либо суждение — этого бы я не потерпел. Он был всего лишь служкой. Он помогал нам избавиться от нашей физической кабалы и соединиться по ту сторону любого телесного предела в нежности, освобожденной наконец от нашего физиологического причта. Надо ли говорить, что Лора и понятия не имела о моих фантазиях? То были всего лишь уловки, временные меры без последствий, к которым мужчины и женщины прибегают тайно, под прикрытием век. Я всего лишь страховал будущее, и наличие этого крайнего средства, существовавшего у меня в уме чисто теоретически, глубоко меня успокаивало. Оно возвращало мне уверенность, а мои дурные предчувствия, страхи ослабевали. Но произошло нечто странное: Руис начал ускользать от меня, ему стало не хватать реализма. Мне не удавалось нарочно вызвать в своем воображении достаточное его присутствие. Иногда он и вовсе отказывался являться. Мне тогда понравилось представлять себе, что это, конечно же, профессионал, который требует, чтобы ему платили. Его подлинная продажная натура была, очевидно, настолько сильна, что из-за каких-то неясных игр физической потенции упрямилась, не желая даром подчиняться моим фантазиям. Он начинал бледнеть, стираться: мне уже приходилось напрягать память. Я, конечно, отказывался признать очевидное: в тех лабиринтах, где подсознание всем заправляет и отдает нам приказы, я нарочно стирал Руиса из своей памяти, потому что реализма мне уже не хватало, мне требовалась реальность. Этого я принять не мог. Мужчина, которым я был, не мог измениться так глубоко. Осмелюсь ли сказать здесь, рискуя показаться смешным, поскольку сейчас тысяча девятьсот семьдесят пятый, что у меня было определенное представление о Франции, такое же, как в сороковом, и что мысль якшаться с кем попало, лишь бы справиться с моим сексуальным упадком, с импотенцией, с иссяканием моей силы и физических ресурсов, пусть даже ценой низости и смирения, не могла прийти мне в голову. Тем не менее становилось очевидно, что Руис чего-то от меня ждал, или я от него, что, в сущности, одно и то же, и что наши отношения достигли той точки, где их надо было либо прервать, либо укрепить. Мое воображение нуждалось в перезарядке батареек. Поэтому-то я и повадился ходить в квартал Гут-д’Ор. Я говорил себе, что Руис вовсе не был незаменим и что в этом огромном парижском резервуаре иностранной рабочей силы, среди всех этих африканских, негритянских и арабских лиц мое воображение — и только мое воображение — не может не сыскать себе пищу. Я расхаживал среди малийцев, сенегальцев, североафриканцев и улыбался, думая о том, чем наша экономика им обязана. У меня ни разу не возникло ощущения, будто я подвергаюсь какой-либо опасности, — разумеется, я говорю здесь не о внешней агрессии, но об определенном соблазне саморазрушения, которое я должен был испытывать…

Порой мне делали предложения. Девушка, парень… Редко. У меня метр восемьдесят пять и уверенная улыбка, в которой всего хватает. Однажды какой-то человек положил мне руку на плечо:

— Оружие хочешь купить? У меня все есть, что надо. Даже автомат.

Я сказал: нет, спасибо, не сейчас. Но был вполне доволен, что у меня такой вид.

Я мечтал совершить с Лорой большое путешествие. Поехать куда-нибудь очень далеко, как можно дальше от наших привычек и предрассудков, в такой уголок мира, который поменял бы нам дорожные карты и рекомендованные маршруты. Искушение бежать, сев на самолет, уже давно составляет часть наших весьма тщательно составленных психологических программ, но не думаю, что это мой случай. Нет, то был, скорее, вопрос… взглядов. Мне нужны были вокруг себя взгляды, для которых я был бы совершенно чужим, то есть непонятным. Малийский пастух, индеец с Анд смотрели бы на меня, что бы я ни делал, как на диковинного зверя. Какое бы суждение они ни составили обо мне, там всегда оказалось бы гораздо больше непонимания, чем презрительной уверенности.

Тем не менее я и думать не мог покинуть Францию прежде, чем улажу свои дела, и вот как-то раз, ожидая возможности увезти Лору в большое путешествие, я пригласил ее отправиться вместе со мной в этот квартал Парижа, который так сильно напоминает о других местах и о существовании которого она даже не подозревала.

Я оставил свою машину на улице Ланж, и мы пешком дошли до бульвара. На Лоре была блузка цвета янтаря, белые джинсы и та самая шляпа с луарских берегов. Ее груди и бедра обрисовывались с той очевидностью, которая столь уместна весной в Париже. Мне бы надо было сказать ей, чтобы она оделась иначе, потому что мы направлялись в квартал Гут-д’Ор. Большинство живущих там иностранных рабочих мусульмане и еще слишком привержены своим традициям в отношениях с женским телом, чтобы не воспринять столь красноречивый наряд как вызов или даже приглашение. Но мне было нестерпимо не то, как арабы и чернокожие смотрели на Лору, а то, какие взгляды они бросали на меня. В них было какое-то древнее и насмешливое понимание. Эти взгляды знали  и были неопровержимы.

Я взял Лору за локоть:

— Уходим отсюда, быстро.

— Что случилось?

— Это оскорбительно…

— Что это?

Я спохватился:

— Для них оскорбительно. Это расизм. Мы тут будто зрители.

— Но зачем же ты тогда пришел сюда, Жак?

— Потому что не знал, что они привыкли…

— Ничего не понимаю.

— Ты что, не видишь, как они на тебя смотрят?

— Нет. Впрочем, они скорее на тебя смотрят…

— Вот именно. Привыкли.

— Привыкли к чему? Бога ради, ты можешь мне объяснить, что происходит?

Я остановился:

— Расизм, Знаешь, что это такое?

— Но…

— Расизм, это когда не в счет. Они не в счет. Когда можно делать с ними что угодно, потому что они не такие, как мы. Понимаешь? Они не из наших. Ими не зазорно воспользоваться. Не теряешь своего достоинства, своей «чести». Они так непохожи на нас, что нечего стесняться, не может быть никакого… никакого суждения, вот. Им можно поручить любую грязную работу, потому что в любом случае их суждение о нас как бы не существует, не может замарать… Это и есть расизм.

Она перестала меня слушать и смотрела куда-то через мое плечо. Я обернулся, сжав кулаки. Какой-то североафриканец. Он шел за нами с первых наших шагов по кварталу. Скорее, шел за мной. Его взгляд не оставлял меня ни на секунду. Улыбка тоже. Он предлагал нам свои услуги. Я трахать твой жена, если хочешь. Ты можно смотреть. Я это делать за тебя, если хочешь. Ты ищешь кто-то трахать твой жена, я знаю, понимаю. Он не говорил ничего. Это я, Жак Ренье, так изгалялся. Ему было, наверное, лет тридцать, поджарый, в джинсах, которые чуть не лопались у него на бедрах. Желто-красная шапочка. Здесь он был у себя. Я хочу сказать, во мне. Быть может, он жил этим. Не жены. Мужья. Эксплуатация иностранного пролетариата порой принимает для эксплуатируемых занятные формы. И начиная с того момента, как вы привыкаете быть эксплуатируемым, вам и самим в конце концов перепадает кое-что от эксплуатации. Вы эксплуатируете эксплуатацию.

Я почувствовал на своем плече дружескую руку:

— Ну, ну, месье.

Какой-то негр, накопивший, должно быть, килограммов сто хорошей жизни, дружелюбно встрял между нами. Он только что вышел из ресторана, с физиономией, где все к лучшему в этом лучшем из миров.

— Ну-ка, садитесь ко мне в такси… Не будете же вы бить ему морду в присутствии мадам…

Я усадил Лору и обернулся. Североафриканец небрежно прислонился к стене и продолжал мне улыбаться.

— Знаете, не надо на них сердиться… У них тут никакого воспитания нету… Арабы ведь женщин не уважают… Вы туристы?

— Yes, — ответил я.

— Вам бы надо заглянуть ко мне, на Мартинику. Вас бы там хорошо приняли. У нас там еще остались хорошие манеры. Там еще все очень по старинке. Старая Франция. Знаете это выражение, «старая Франция»?

— Нет, — сказал я. — Мы иностранцы. Скандинавы.

— Старая Франция, это как в былые времена. В общем, немного старомодно. Мы на Мартинике еще поем песни восемнадцатого века. У нас там добродушно. Вам куда?

Лора молчала. В ее глазах стояли слезы — от обиды, непонимания, моей жестокости, несправедливости. Внешние признаки ярости и злости, которые я испытывал к самому себе, были проявлением высокомерного достоинства, относившегося, казалось, к более высоким, поруганным принципам.

— У нас на Мартинике теперь хорошие гостиницы, а раз вы globe-trotter[11], то вам непременно надо к нам завернуть, потому что там умеют радоваться жиз

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...