Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Майкл Грубер. Книга воздуха и теней. Майкл Грубер




Майкл Грубер

Книга воздуха и теней

 

 

Майкл Грубер

«Книга воздуха и теней»

 

E. W. N.

 

 

Окончен праздник. В этом представленье

Актерами, сказал я, были духи.

И в воздухе, и в воздухе прозрачном,

Свершив свой труд, растаяли они.

Вот так, подобно призракам без плоти,

Когда‑ нибудь растают, словно дым,

И тучами увенчанные горы,

И горделивые дворцы и храмы,

И даже весь – о да, весь шар земной.

И как от этих бестелесных масок,

От них не сохранится и следа.

Мы созданы из вещества того же,

Что наши сны. И сном окружена

Вся наша маленькая жизнь…

Уильям Шекспир. «Буря », акт N. Первый фолио, 1623 [1]

 

Автор хотел бы поблагодарить господина Томаса Д. Зельца из франкфуртской фирмы «Кляйн и Зельц» за помощь в разъяснении таинств закона об интеллектуальной собственности и за вид из окон его офиса – не похожий на тот, который видел юрист по интеллектуальной собственности в этом романе.

 

 

Стук‑ стук по клавишам, и на маленьком экране возникают слова. Кто прочтет их? Мне неведомо. К тому времени, когда кто‑ то сможет их прочитать, я, скорей всего, уже умру – как умерли, к примеру, Толстой или Шекспир. Когда вы читаете, имеет ли для вас значение тот факт, что автор книги еще жив? Я полагаю, это имеет значение. Живому писателю вы можете – по крайней мере, теоретически – набросать письмо, можете даже встретиться с ним. По‑ моему, о таком думают многие из читателей. Некоторые переписываются и с вымышленными персонажами, что, по‑ моему, довольно зловеще.

Но я пока еще со всей очевидностью жив, хотя в любой момент ситуация может измениться – потому я и пишу. Это неоспоримые факты: пишущий никогда не знает судьбы текста, который вымучивает, бумага годится на многое помимо того, чтобы выстраивать на ней слова в определенном порядке, а крошечные электромагнитные заряды моего лэптопа, без сомнений, восприимчивы к воздействию времени.

Брейсгедл, безусловно, мертв, стал жертвой многочисленных ран, полученных в сражении при Эджхилле во время гражданской войны в Англии, в конце октября 1642 года. Тем не менее перед смертью он сочинил рукопись на сорока четырех страницах, которая исковеркала мою жизнь и готова уничтожить меня – к чему точно сведется дело, я пока не знаю.

Или, возможно, в моих бедах следует винить маленького профессора Эндрю Булстроуда, подбросившего эту вещь мне, а потом позволившего себя убить. Или Микки Хааса, моего старого друга еще по колледжу: именно он направил ко мне Булстроуда. Микки все еще жив, насколько мне известно. Или некую девушку, а лучше сказать, женщину; я всерьез сомневаюсь, что погрузился бы в это дело, если бы в читальном зале Нью‑ Йоркской публичной библиотеки не смотрел завороженно на ее длинную белую шею, поднимавшуюся из воротника, и не мечтал страстно поцеловать ее.

Или Альберта Крозетти с его странной мамашей и еще более странной подружкой Кэролайн (если она действительно его подружка).

В общем, всех, кто открыл Брейсгедла, пытался расшифровать его и истолковать; вот оно, мое наказание, без них я бы…

Я не забыл и о настоящих злодеях, но не могу всерьез обвинять их. Злодеи просто существуют, они подобны ржавчине – тупые и элементарные в своей жадности или гордыне. Удивительно, как легко их избежать и как часто мы не справляемся с этим. Не забудем и о Марии, королеве Шотландской[2] (раз уж речь зашла о тупости); прибавим еще один заговор на ее счет, даже если участие королевы в данном деле ограничивается тем, что она просто когда‑ то жила на свете.

Естественно, я виню и своего отца, старого мошенника. А почему бы нет? Я виню его абсолютно во всем.

Кажется, у меня плохо получается. Ладно, попробую собраться и, по меньшей мере, придерживаться фактов. Начну с личности автора, то есть с себя: я Джейк Мишкин, профессиональный юрист, специалист по интеллектуальной собственности. Полагаю, что в ближайшем будущем некие бандиты могут предпринять попытку убить меня. К разряду юристов, чья деятельность дает основания опасаться физической расправы, я не принадлежу – и сознательно. В юности я был близко знаком с такого типа юристами, и кое‑ кто из них действительно пострадал. Поэтому, выбирая себе стезю на ниве закона, я предпочел ту, где опасность оказаться поджаренным сведена к минимуму.

Люди, занятые проблемами интеллектуальной собственности, порой производят впечатление буйно помешанных (может быть, не так уж редко); но когда они выкрикивают непристойности и грозятся убить вас и вашего клиента, их угрозы по большей части являются фигурами речи.

К тому же этот их яд обычно предназначен для участников судебного процесса, а я никогда не участвовал в судах. У меня не тот характер. Я человек мирный. Я убежден, что почти все тяжбы – в особенности по поводу интеллектуальной собственности – глупы, а подчас и нелепы; разногласия, лежащие в их основе, разумные люди способны уладить в течение двадцатиминутной беседы. У тех, кто выигрывает суды, голова устроена иначе. Эд Геллер, наш старший партнер, – вот он умеет судиться. Это агрессивный, речистый, несносный маленький человек, отличная мишень для непристойной адвокатской остроты. Тем не менее он (заслуживающий, по‑ моему, величайшего уважения как профессионал) никогда не слышал свиста выпущенной в него пули и не дрался с бандитами, пытавшимися его ограбить; и то и другое стало теперь частью моей жизни.

Должен сказать, что законодательство по интеллектуальной собственности состоит из раздела об индустрии, куда относятся торговые марки и патенты (компьютерные программы, по всей видимости, тоже), и раздела об авторском праве, охватывающего любые виды искусств – музыку, литературное творчество, фильмы, всевозможные изображения, Микки‑ Мауса и так далее. Кстати, я только что инстинктивно нажал соответствующую клавишу и добавил священный знак © к имени этого мелкого грызуна, но потом убрал его; это произошло потому, что писать на компьютере для меня внове.

Моя фирма «Геллер, Линц, Гроссбат и Мишкин» занимается проблемами авторского права, и, хотя каждый партнер владеет всем спектром знаний в области копирайта, специализация у нас разная. Марти Линц занимается ТВ и фильмами, Шелли Гроссбат – музыкой, Эд Геллер, как я уже сказал, выступает в судах. Моя специальность – литература, и я много времени провожу с писателями. Этого времени достаточно, чтобы понять: я не принадлежу и никогда не буду принадлежать к их числу.

Многие клиенты говорили мне – подчас покровительственным тоном и с разнообразными цитатами, – что юрист душит в себе поэта. Я никогда с ними не спорил; ведь они беспомощны, точно котята, в любой реальности, кроме собственного воображения. Мне ничего не стоит пресечь иронические замечания в свой адрес, но я редко так поступаю, потому что, по правде говоря, восхищаюсь этими людьми. Только представьте – придумать историю и записать ее так, чтобы другой, совершенно посторонний человек прочел ваши слова, понял и испытал настоящие чувства к выдуманным персонажам!

Приходилось ли вам, к вашему несчастью, оказываться в самолете или поезде рядом с парой идиотов, рассказывающих анекдоты? Какое желание у вас возникало – от скуки перерезать себе горло, правильно? Или убить их. Рискуя повториться, скажу: это чертовски трудно – изложить связную законченную историю. Один клиент как‑ то говорил мне, что писать книгу нужно так: сначала вспомнить все, что когда‑ либо случалась с героем, а потом выбросить куски, не имеющие отношения к делу. Конечно же, он шутил. Однако я, похоже, занимаюсь сейчас чем‑ то подобным.

Возможно, я слишком скромничаю: профессия юриста предполагает определенную долю творчества. Нам приходится много писать; правда, почти все наши бумаги интересны лишь коллегам юристам. Кроме того, нужно уметь изложить суть дела, подготовить сцену, распределить факты и предположения. Молодой Чарльз Диккенс начинал в качестве судебного репортера, и исследователи полагают, что именно этот опыт сформировал присущую его произведениям атмосферу человеческих драм. Кроме того, почти все романы Диккенса повествуют о преступлениях, совершаемых, главным образом, в среде служащих. Так утверждает Микки Хаас, а он знает, что говорит, поскольку преподает английскую литературу в Колумбийском университете.

Что еще вам следует знать о Микки? Ну, самое главное вы уже знаете, поскольку только люди вполне определенного типа, будучи взрослыми, позволяют называть себя мальчишеским уменьшительным именем. (Я не думаю, что «Джейк» – уменьшительное того же рода. ) Микки, конечно, мой старинный друг, но он человек несерьезный. Возможно, будь он серьезнее, он бы лучше понял, что представляет собой маленький профессор, и ничего не произошло бы. Но все вышло иначе, и в итоге я оказался в доме Микки, точнее – в его хижине на берегу озера Генри, в глубине парка Адирондак, где в данный момент и нахожусь… или скрываюсь, хотя мне претит столь драматический термин. Пребываю в уединении, скажем так. В вооруженном уединении.

Я знаю Микки (или Мелвилла С. Хааса, как обозначено на корешках его многочисленных книг) с юности. С того времени, когда мы оба были студентами‑ второкурсниками Колумбийского университета и я откликнулся на его объявление: он искал человека для совместного проживания в квартире четырехэтажного дома без лифта на пересечении Сто тринадцатой улицы и Амстердам‑ авеню. Очень характерно для Микки то, что объявление было выставлено в окне китайской прачечной на Амстердам‑ авеню, а не в студенческом клубе или университетском офисе. Позже он объяснил мне, что хотел найти сожителя среди тех, кто носит хорошо выстиранные и отглаженные рубашки. Достаточно странно то, что я как раз к их числу не относился. У меня была единственная приличная белая рубашка (ее оставил, за ненадобностью, мой отец), и я пришел в эту маленькую прачечную, чтобы ее там отгладили перед собеседованием для устройства на работу.

В то время я только что сбежал из дома и снимал грязную комнату. Мне было восемнадцать, денег едва хватало, а жилье обходилось в пятнадцать баксов в день, с общей кухней и ванной в коридоре. На кухне и в ванной воняло – по‑ разному, но одинаково противно, – и вонь распространялась по жилым комнатам. Из‑ за всего этого я впал в некоторое отчаяние, а квартира Микки была очень приятной, с двумя спальнями и видом на кафедральный собор. Она казалась темноватой – так часто выглядят городские квартиры с длинными коридорами, – но довольно чистой, и Микки производил впечатление славного парня. Я и раньше видел его на территории университета: парень заметный, крупный, почти как я, рыжеволосый, с пухлыми губами, нависающими бровями и выпуклыми глазами кого‑ нибудь из Габсбургов. Он носил твидовые пиджаки и фланелевые штаны, а в холодную погоду – самую настоящую военно‑ морскую шинель из верблюжьей шерсти. Говорил Микки с явным, очаровательно спотыкающимся акцентом англофила, какой можно услышать из уст знаменитых колумбийских профессоров английской литературы, имевших несчастье родиться в США.

Несмотря на склонность к эффектам, Микки был, подобно большинству нью‑ йоркских интеллектуалов и в отличие от меня, типичным провинциалом. Он родился… нет, даже под страхом смерти мне не вспомнить названия этого места. Не Пеория, но что‑ то вроде. Кеноша. Аштабьюла. Молайн, может быть? Один из индустриальных городов Среднего Запада и среднего размера. Так или иначе, но Микки сообщил мне при первой нашей встрече, что являлся «отпрыском маленькой бизнес‑ империи», занимающейся изготовлением промышленных заглушек. Помню, я спросил его, что это такое, а он рассмеялся и сказал, что, мол, понятия не имеет, но всегда представлял себе эти штуковины в виде гигантской «молнии» на штанах размером с товарный поезд.

Собственно, деньги сделал прапрадедушка Микки, а отец и дяди просто заседали в совете, играли в гольф и были столпами общества. Похоже, в стране тысячи таких семей – наследники состояний, сколоченных до наступления эры налогов и глобализации. Они поддерживают фамильный капитал осторожными инвестициями и отказываются от расточительного образа жизни.

Потом разговор неизбежно перешел на меня. Вдохновленный искренностью Микки и ощущением, что он ждет от нового соседа какой‑ то городской экзотики, я рассказал ему о своем почтенном предке Исааке Мишкине. Федеральным следователям и представителям организованной преступности отсюда и до Вегаса он был известен как Иззи Бухгалтер, или Иззи Цифра, а широкой публике – как дипломированный бухгалтер высшей квалификации.

– Вот не знал, что бывают евреи‑ гангстеры, – выдал Микки стандартную в таких случаях фразу.

Тогда я сообщил ему про «Корпорацию убийств» Луи Лепке, Кида Рилса и Меира Лански. Последний из троих стал инструктором и покровителем моего папы.

Такое случилось со мной впервые – я изложил семейную историю едва знакомому человеку, тем самым покончив с чувством своеобразного стыда, терзавшего меня в школьные годы. Почему я открылся Микки? Потому что отчетливо ощутил: он понятия не имеет, что стоит за подобными вещами. Проще говоря, он воспринял мой рассказ так же, как если бы я родился в цирке или в цыганском таборе. Но, конечно, все это значило гораздо больше.

– Выходит, ты еврей?

Естественный вопрос со стороны Микки. Уверен, он удивился, когда я ответил, что нет, на самом деле я не еврей.

 

Я слышу звук лодочного мотора на озере – далекое гудение. Середина ночи. Никто не рыбачит ночью. Или рыбачит? Я не знаю, я не рыбак. Возможно, здесь водится рыба, которая клюет в темноте, как москиты; или бывает ночная рыбалка, раз есть зимняя – малопривлекательный вид спорта, широко практикуемый фанатами‑ мазохистами.

Или это они.

Вот – снова. Я отошел от письменного стола, сжимая оружие и прислушиваясь, но ничего не услышал. Может, в одной из хижин включили какой‑ то мотор? Хижин тут несколько дюжин. Они разбросаны далеко друг от друга и, по‑ видимому, пусты сейчас, в промежутке между летом и лыжным сезоном. А звук по воде распространяется поразительно далеко, особенно в такую тихую ночь. Я взял с собой фонарик и был настолько глуп, что включил его, превратившись в отличную мишень для любого, кто таится в темноте за окном.

Пусть они и не хотят просто застрелить меня, о нет; но нельзя же так облегчать им задачу. Небо сплошь затянули тучи, и, прежде чем до меня дошла нелепость собственного поведения, я с испугом увидел, как мрак над озером поглощает тонкий фонарный луч. Я почувствовал тоску и уныние, глядя на его слабый свет, теряющийся в непроглядной тьме. Может быть, тут чувствуешь нечто вроде «memento mori»? Или это лишнее напоминание о чрезвычайных обстоятельствах моего уединения.

 

Перечитав написанное, я понимаю, что застрял в отдаленном прошлом. Если так будет продолжаться, мой отчет превратится во второй вариант «Тристрама Шенди», так и не дойдя до сути.

Продолжаю, однако: итак, в тот день я подкормил склонность Микки Хааса к экзотике небольшой частью своей семейной истории. Нет, фактически я не еврей (по правилам, национальность наследуется по материнской линии), потому что моя мать была католичкой. В те дни католика, вступившего в брак с человеком иного вероисповедания, отлучали от церкви, если только супруги не заключали договор, главной частью которого являлось обещание воспитать детей в католической вере. Так нас и вырастили – меня, старшего брата Пола и младшую сестру Мириам. Все по полной программе: крещение, уроки Закона Божьего, первое причастие, служение при алтаре для нас, мальчиков. И, естественно, вероотступничество; за исключением Пола. Хотя Пол тоже грешил этим, точно последний ублюдок, пока не раскаялся и не обрел свое призвание.

И вишенка сверху – еще один взгляд в прошлое. Полагаю, время еще есть: я вдруг сообразил, что мои преследователи вряд ли настолько глупы, чтобы переправляться через озеро Генри в темноте. С чего бы им это вздумалось? Значит, в моем распоряжении целая ночь. Итак, речь пойдет о моем папе восемнадцати лет от роду – умник из Бруклина, все быстро схватывает, многообещающий букмекер в спортивной сфере. К несчастью для его карьеры, на дворе стоял девятьсот сорок четвертый год, и папу призвали в армию. Он, конечно, обратился к своим донам, но те ответили, что нужно идти или они подыщут парня, чтобы проткнуть ему барабанные перепонки. Папа отклонил предложение.

Спустя примерно год он оказался в штаб‑ квартире Третьей армии в качестве шифровальщика – хорошая работа для славного еврейского парня: чистая, в помещении, никакой стрельбы в пределах слышимости; кроме того, шел уже сорок пятый год, и для американских сил в Европе начиналась самая увлекательная часть Второй мировой войны. Вермахт, по существу, прекратил сопротивление на Западном фронте, и его легионы послушно дрейфовали в расставленные садки. Совсем скоро американские солдаты обнаружили, что в обмен на американские сигареты они могут получить все, что угодно: антикварные изделия, фамильные драгоценности, девочек, спиртного хоть залейся. И папа мгновенно сообразил, что такой шанс сколотить капитал выпадает раз в жизни.

Он находился в Ульме, и его официальные обязанности – кодирование сообщений – были не слишком обременительны. Настоящая работа разворачивалась на черном рынке: продажа украденного с армейских складов топлива и продовольствия. Организовать дело не составило труда, поскольку к тому времени Германию наводнили оказавшиеся не у дел головорезы. Они сбросили эффектные нацистские регалии, которые носили на протяжении двенадцати лет, и предпочли свободное предпринимательство государственному разбою. Папа помогал им получить денацификационные сертификаты и покрывал мелкие кражи, используя свой бухгалтерский талант. Он не чувствовал угрызений совести, привлекая в свой бизнес бывших гестаповцев. Напротив – я думаю, ему доставляло удовольствие видеть, как они смиренно исполняют приказы еврея. Время от времени он тайно сдавал одного из них властям или, хуже того, активно действовавшим тогда еврейским подпольным мстителям. Это держало остальных в узде.

Официально папа проживал в казарме штаб‑ квартиры Третьей армии, но большую часть времени он проводил в номере отеля «Кайзерхоф» в Ульме. У отца была одна странность – он всегда являлся в публичные заведения не через главную дверь, а через служебный вход. Думаю, он перенял этот заскок у гангстеров сороковых годов, те всегда так делали. Возможно, они действовали из соображений безопасности или просто могли себе это позволить – кто бы остановил их? Как бы то ни было, зимней ночью сорок шестого года, возвращаясь из ночного клуба в «Кайзерхоф» через кухню, он нашел мою мать среди мальчишек и старух, что рылись в помойных ведрах. Как обычно, он не обращал внимания на них, а они – на него. Только одна вскинула голову от отбросов и сказала:

– Дай сигаретку, солдат.

Он посмотрел – и узрел ее лицо, частично скрытое под слоем грязи и вонючими тряпками, которыми она обмотала голову. Я видел тогдашние фотографии, и это поистине изумительно – она выглядела точно молодая Кэрол Ломбард, [3] золотоволосая и изящная. Неделю назад ей исполнилось семнадцать. Конечно, папа дал ей сигарет; конечно, он пригласил ее к себе в номер помыться и сменить одежду. Он был потрясен. Как такое создание выжило в Германии сорок пятого года и никто не прибрал его к рукам?

Ответ на вопрос он получил чуть позже, когда она появилась из ванной – свежая, сияющая, в розовом шелковом халате – и он предпринял обычную попытку получить услугу за услугу. Но у девицы оказался пистолет, и она самым решительным образом направила его на папу. Она сказала: война там или не война, но она хорошая девочка, дочь офицера, она застрелила уже троих и его тоже прикончит, если он покусится на ее добродетель. Папа был ошеломлен, очарован, пленен. Ведь, в конце концов, в те дни за фунт сахара вы могли бы поиметь и графиню. Однако девочка сумела защитить свое тело от орд скитающихся по стране перемещенных лиц и беглых пленников вкупе с остатками побежденной армии и солдатами трех армий‑ победительниц, что свидетельствовало о ее незаурядной moxie. [4] Это одно из папиных словечек – moxie. Он утверждал, будто в нашем поколении у сестры его в избытке, а мы с братом страдаем moxie‑ дефицитом.

Под дулом пистолета папа успокоился, они выпили, закурили и поведали друг другу свои истории – словно подростки, какими, собственно говоря, и являлись. Ее звали Эрментруда Стиф. Родители умерли – отец погиб летом сорок четвертого, а мать случайно угодила под бомбежку в последние недели войны, в Регенсбурге. Девушка несколько недель скиталась в хаосе агонизирующего рейха. При ней был маленький чемоданчик, она прятала его в своем шкафчике в госпитале; людям тогда приходилось принимать подобные меры предосторожности на случай крайних обстоятельств.

Иногда она передвигалась вместе с группами гражданских и, в зависимости от сорта людей, использовала два средства установления дружеских взаимоотношений. Одно из средств – желтая звезда вроде тех, какие нацисты заставляли носить евреев. Другое – узкая полоска черной ткани с вышитыми на ней словами «DAS REICH»; такие повязывали на левый рукав мундира солдаты Второй бронетанковой дивизии СС. Мать никогда не рассказывала, откуда взяла желтую звезду, а вот фирменный знак СС достался ей от гауптштурмфюрера Гельмута Стифа – ее отца, павшего за фатерлянд в Нормандии и похороненного на том самом кладбище в Битбурге, из‑ за которого несколько лет назад у президента Рейгана возникли неприятности.

Эта история свидетельствует об изворотливости обоих моих родителей и, наверное, о моем собственном характере, поскольку именно ее я избрал, чтобы позабавить или поразить Микки Хааса в тот день на Сто тринадцатой улице. А ведь многие люди предпочитают помалкивать о таких вещах. Мать, кстати, полностью отрицала оригинальную версию встречи с папой. Она утверждала, будто познакомилась с ним на танцах и решила, что он джентльмен. Она никогда не рылась в мусорных баках и никогда ни в кого не стреляла. Она признавала, что ее отец действительно был офицером СС, но очень старательно разъясняла нам, детям, разницу между Ваффен‑ СС, Альгемайн‑ СС и собственно СС – людьми, ответственными за лагеря. Ваффен‑ СС были храбрыми солдатами, они сражались с русскими – этими ужасными коммунистами.

Пустая болтовня. Кому есть дело до этого? Несомненно одно: истина для моих родителей всегда была чрезвычайно эластичной. И это касалось не только давно прошедших дней. Отец и мать нередко кардинально расходились в описании событий вчерашнего вечера. Это быстро сформировало во мне циничное отношение к историческим фактам, что добавляет иронии в мою нынешнюю ситуацию: ведь я, в некотором отношении, пострадал из‑ за событий четырехсотлетней давности.

Ну, теперь перенесемся вперед лет на двадцать. Как уже сказано, я стал юристом по интеллектуальной собственности, а Микки по‑ прежнему находится на расстоянии броска камня от того места, где мы впервые встретились: он профессор английской литературы в Колумбийском колледже. Микки обладает большим авторитетом в литературно‑ критических кругах. Несколько лет назад он возглавлял Ассоциацию современного языка – по‑ моему, это большое дело; он пользуется уважением (в сочетании с разной степени неприязнью) у большинства групп интерпретаторов, на которые в наши дни распался литературно‑ критический мир. Предмет его изучения – пьесы Уильяма Шекспира, благодаря чему Микки и познакомился с Булстроудом. Профессор Б., тоже специалист по Шекспиру, работал в Оксфорде, а в Колумбии читал курс лекций.

Однажды Булстроуд пришел к Микки и сказал:

– Послушай, старина, нет ли у тебя знакомого юриста по интеллектуальной собственности?

А Микки ему отвечает:

– Вообще‑ то есть.

Ну, примерно так.

Позвольте мне вспомнить тот день.

11 октября, вторник, прохладная погода не оставляет сомнений в том, что лето кончилось, в воздухе пахнет дождем. Все в плащах, и я тоже. Я почти вижу свой рыжевато‑ коричневый плащ, висящий на вешалке в углу моего офиса. Офис тесноват, но достаточно удобен. Мы сидим в здании на Мэдисон, и в мое окно видна одна из смотровых площадок кафедрального собора Святого Патрика; это зрелище – почти единственное, что связывает меня с религией моей юности. Офис обставлен в неброском современном стиле, смутно наводящем на мысль о жилище Жан‑ Люка Пикара[5] на космическом корабле «Энтерпрайз».

На стене висят мои дипломы, лицензии и три фотографии в светлых рамках. Одна из них – профессиональный портрет двух моих детей, какими они были несколько лет назад. На второй сын Нико учится кататься на двухколесном велосипеде, а я бегу рядом; очень хороший снимок, сделанный его матерью. Единственный не совсем обычный предмет в комнате – это третья фотография. На ней изображен крупный, очень коротко остриженный молодой человек в красно‑ бело‑ голубом костюме тяжелоатлета, удерживающий над головой штангу. Штанга такая тяжелая, что слегка провисает с обеих сторон: спортсмен относится к самой тяжелой весовой категории, свыше ста девяносто двух с половиной фунтов, и на фотографии он поднимает больше пятисот фунтов. Пятьсот тридцать два, чтобы быть точным.

Человек на снимке – это я сам, а фотография сделана в Мехико на играх 1968 года, где я выступал за олимпийскую сборную США. Это наибольший вес, взятый мной в рывке, и он должен был принести мне бронзовую медаль. Но я напортачил в подходе, и победа досталась Джо Дьюбу. После игр я продолжал тренироваться – на более низком уровне, конечно, – и все еще могу вскинуть над головой груз весом в четверть тонны.

Абсолютно бесполезное умение, чем оно мне и нравится. Я начал этим заниматься в десять лет, поднимал самодельные гири на протяжении учебы в школе и в колледже. В настоящее время во мне шесть футов два дюйма роста, вес под сотню, окружность шеи восемнадцать дюймов, грудь пятьдесят два, и остальное под стать. Многие считают меня грузным, что определенно не соответствует действительности. После появления на экране Шварценеггера люди склонны путать ваяние тела путем подъема тяжестей и соревнование по подъему этих тяжестей.

У тяжелоатлетов почти никогда не бывает ладно скроенных тел, чья красота напрямую связана не с силой, а с отсутствием подкожного жира. Любой настоящий тяжелоатлет запросто переломит мистера Вселенная через колено – гипотетически, разумеется. Я имел возможность убедиться, что большие сильные люди, как правило, обладают умеренным темпераментом, если, конечно, не прибегают к стероидам, что теперь широко распространено. Сам я противник стероидов и, соответственно, человек мягкий.

Я опять ушел в сторону, хотя просто пытался воспроизвести атмосферу моего офиса в тот знаменательный, совершенно обыденно протекавший день. На утреннем совещании мы обсуждали увеличение пиратского производства китайских маек с изображениями рок‑ альбомов. Спокойная встреча, назначение экспертизы и вежливый намек, что тяжбы в таком деле – пустая трата времени, поскольку китайские пиратские майки – неизбежная цена за занятие бизнесом в нашем падшем мире.

После встречи я вернулся к себе в офис. Было уже минут двадцать двенадцатого, я предвкушал ланч, но секретарша остановила меня. Моя секретарша – мисс Оливия Малдонадо, женщина одновременно эффектная и компетентная. Многие в офисе не прочь переспать с ней, и я в том числе. Однако в «Геллер, Линц, Гроссбат и Мишкин» придерживаются железного правила: никаких интрижек с персоналом; что я полностью поддерживаю. С моей стороны это почти единственный пример воздержания, чем я по‑ дурацки гордился.

Помню, на Оливии был наряд, который мне особенно нравился: серая обтягивающая юбка и темно‑ розовый кардиган с двумя расстегнутыми верхними пуговицами. Перламутровыми пуговицами. Блестящие темные волосы высоко подобраны и схвачены янтарным гребнем, оставляя на виду прелестное маленькое коричневое родимое пятно у основания шеи. От нее исходил слабый запах ириса.

Она сообщила, что меня ждет какой‑ то человек, он не значится в моем расписании. Могу ли я принять его? Некий мистер Булстроуд. К нам редко приходят с улицы – мы же не поручительством занимаемся – и я был заинтригован.

Я вошел в кабинет, уселся за письменный стол, и вскоре мисс М. ввела человека: дородная фигура в потертой твидовой «тройке», портфель в руках, на маленьком остром носу – очки в черепаховой оправе. Через руку перекинут поношенный, но дорогой плащ, на ногах хорошие туфли цвета бычьей крови, из нагрудного кармана торчит носовой платок. Жидкие волосы табачного цвета, умеренной длины аккуратно расчесаны, чтобы прикрыть лысину; в этом проглядывало что‑ то тщеславное. Его лицо залилось краской от шеи и вверх по щекам, когда он протянул мне руку (мягкую, слегка влажную), мигая бесцветными ресницами. Я подумал: наверняка профессор. И оказался прав.

Посетитель представился. Эндрю Булстроуд, профессор из Оксфорда, С. К., [6] сейчас читает цикл лекций в Колумбийском университете. Профессор Хаас был столь любезен, что назвал мне ваше имя…

Я усадил его и после обычной вступительной болтовни спросил, чем обязан. Он сказал, что ему нужен совет специалиста по интеллектуальной собственности. Я сказал, что он попал по адресу. Может, спросил я себя, профессор пришел ко мне с какой‑ то гипотезой? Не люблю гипотез; когда клиент ударяется в гипотезы, это обычно означает, что он не склонен прямо смотреть в глаза реальности.

Предположим, сказал он, я обнаружил рукопись литературного произведения, забытого литературного произведения. Кто может предъявить на него права? Я сказал, что это зависит от целого ряда обстоятельств. Автор умер? Да. До 1933 года? Да. Есть наследники или правопреемники? Нет. Я сказал, что, согласно последней редакции Акта по защите авторских прав США от 1978 года, неопубликованная рукопись, созданная до 1 января 1978 года, авторы которой умерли до 1933 года, с 1 января 2003 года становится всеобщим достоянием.

От этого сообщения физиономия у него вытянулась, из чего я заключил, что он рассчитывал на другой ответ: к примеру, что он может получить авторские права на то, что нашел. Он спросил, известно ли мне, как действует аналогичный закон в Соединенном Королевстве, и я ответил, что да, это мне известно, поскольку наша фирма занимается консультированием и по ту сторону Атлантики. Я сказал ему, что Британия более дружелюбна к творцам, нежели США, а именно: автор имеет неограниченные авторские права на неопубликованную работу, а если она опубликована или иным способом представлена общественности, авторские права сохраняются на протяжении пятидесяти лет с момента первой публикации или представления. В нашем случае автор мертв, продолжал я, и авторские права будут сохраняться в течение пятидесяти лет, считая от календарного года, когда Акт об авторских правах 1988 года вступил в силу – то есть пятьдесят лет от 1 января 1990 года.

Он кивнул и спросил насчет права собственности – кому принадлежат авторские права на неопубликованное произведение покойного автора? Я объяснил, что по британскому закону, если право собственности не передано по завещанию, авторские права отходят к короне. Мне нравится говорить это – «отходят к короне». В воображении возникает картина: Елизавета II радостно потирает руки при мысли о растущих барышах, а вокруг – груды сверкающих гиней, и на них громко тявкают корги. [7]

Такой ответ его тоже не порадовал. А как же права тех, кто нашел рукопись, спросил он? Разве им не причитается девять десятых ее стоимости?

На что я ответил, что эти байки в какой‑ то степени соответствуют действительности. Но если он решится опубликовать произведение, то должен быть готов к судебному преследованию со стороны короны; если же он опубликует рукопись в США, ему придется приложить немало усилий, чтобы защитить свои авторские права от прямого пиратства. А теперь не будет ли он любезен оставить гипотетические рассуждения и рассказать мне, что имеет в виду на самом деле?

Мой тон означал, что я готов распрощаться с ним, если он не собирается быть более откровенен. Какое‑ то время он в молчании обдумывал мои слова, и я заметил, что на лбу и на верхней губе у него выступили капли пота, хотя в офисе было прохладно. У меня мелькнула мысль: может, он болен? Мне и в голову не приходило, что он страшно напуган.

Я достаточно давно в этом бизнесе, чтобы определить, когда клиент искренен, а когда лжет. Профессор Булстроуд определенно относился ко второй категории. Он сказал, что вступил во владение (эта фраза всегда бесит меня) документальным свидетельством, рукописью семнадцатого столетия – личным письмом человека по имени Ричард Брейсгедл к его жене. Профессор считает рукопись подлинной, и из нее становится ясно, что существует некий литературный Труд огромной научной значимости, о котором никто никогда не подозревал. Одна эта рукопись дает богатый материал для исследований, но иметь сам Труд…

Когда он произносил «Труд», я отчетливо слышал прописную букву, поэтому так и пишу.

Что за Труд, спросил я?

Тут он замялся и вместо ответа спросил, как у нас обстоит дело с конфиденциальностью. Я объяснил, что обычный гонорар составляет двадцать пять долларов, и, как только чек окажется у меня в руках, ничто на земле не заставит меня разгласить содержание нашей беседы, если только клиент не выскажет намерение совершить уголовное преступление. После чего профессор достал чековую книжку в кожаной обложке, выписал чек и вручил его мне. Он спросил, есть ли у нас надежное хранилище. Я ответил, что у нас есть закрытый бронированный несгораемый архив. Его это не устроило. Я сказал, что мы заключили соглашение с расположенным в том же здании Сити‑ банком и арендуем большой сейф. Профессор открыл свой портфель и вручил мне обвязанный тесьмой конверт. Могу ли я принять его на хранение, временно?

Снова слышен шум двигателя. Нужно пойти взглянуть, что там.

 

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...