Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Письмо Брейсгедла (2)




 

Начну, благословясь и прося Бога всемогущего не дать мне сбиться с пути праведности, как во мне много от древнего Адама, о чем тебе известно лучше, чем кому другому. Я уж рассказывал тебе все это прежде, но ты могла забыть и, прости Господи, умереть прежде, чем наш парень достигнет возраста понимания, поэтому лучше уж я все запишу.

Моего отца звали Ричард. Его семья, Брейсгедлы, родом из Тичфилда в Уэлде, испокон веку торговали железными изделиями. Моего отца, а он был младшим сыном, отослали в ученичество к его дяде Джону Брейсгедлу, который был торговым посредником на Леденхолле. [10] Когда ученичество закончилось, он перебрался на Рыбную улицу и сам стал посредничать в продаже железных изделий. Дела у него шли хорошо, и думаю, в этом ему помогали связи с Брейсгедлами из Тичфилда не меньше, чем хорошая голова. Он был рассудительный серьезный человек, неглупый от природы. На двадцать втором году жизни доктор Абернети с Водяной улицы своими проповедями обратил его, милостью Божьей, в истинную христианскую веру. [11] Он прожил безупречную жизнь, был великодушным христианином, ни один бедняк, способный выслушать хоть немного о Слове Божьем, не уходил от его дверей голодным, хотя папистом он не был. Он торговал обычными горшками и котелками, но его главным делом были ядра и пушки. Он часто говорил, что, если человек хочет устроить большой шум в мирное время или на войне, ему нужно идти к Брейсгедлам с Рыбной улицы.

Мою мать звали Люсинда. Ее семья вела род из Уорвика и занимала положение повыше, чем у отца, мелкие дворяне, как‑ то связанные с лордом Арденом: но очень, очень отдаленно, как говаривал мой отец. Ее отец Томас Арден был объявлен изменником[12] на десятом году правления нашей последней королевы Елизаветы и потерял все. После того как ее мать умерла, ее, восьми лет от роду, взяла к себе Маргарет Брэнделл, тетя из Чипсайда. Моя мать была девушка хорошенькая, но даже не думала выйти замуж за кого‑ то равного ей по происхождению, поскольку не имела ни пенни за душой, так как из‑ за своего отца была лишена гражданских прав, и только очень хотела покинуть дом тети: очень благочестивая женщина, говорила моя мать, но еда у нее скудная. Так случилось, что однажды она купила у моего отца котелок, и двенадцать месяцев спустя они поженились в церкви Святого Эгидия и долго жили хорошо. Поначалу она не была протестанткой, но пришла к этому позже: потому как мужчина голова женщины, так написано в Библии.

Они много горячо молились, и я появился на свет в пятый день марта года 1590‑ го от Рождества Господа нашего. До этого по непостижимому для нас приговору всемогущего Бога у них умерли от лихорадки трое детей, все в младенчестве, и в награду им я был здоров как бык, и мне всегда говорили, что я уцелел только милостью Божьей. На четвертом году меня отдали в школу на нашей улице, хорошо учили буквам, а потом отец отослал меня учиться к мистеру Эддингстоуну, у которого была своя школа. Отец мечтал вырастить меня ученым человеком, даже священником, но из этого ничего не получилось, потому что в латыни я продвигался гораздо хуже греческого: путался во всех этих «hic», «haec», «hoc». Как‑ то я спросил мистера Эддингстоуна, зачем нам наречие язычников, ведь Библию мы учим на английском, за что был выпорот, и не раз. После он сказал моему отцу, что я глуп от роду и таким останусь. Отец все спрашивал, что нам делать с тобой, почему Бог послал мне сына такого болвана, моли Господа, чтобы ты хоть чисто писал. Тогда меня пристроили копировать, но я царапал и сажал столько клякс, что отец был в отчаянии из‑ за меня. Тогда будешь кузнецом, станешь зарабатывать свой хлеб в поте лица, сказал он, спина у тебя сильная, а руки черные от клякс, как у кузнеца. На что моя мать горько плакала. Чем больше отец был мной недоволен, тем она была добрее ко мне, больше, чем любая женщина к ребенку.

Потом произошла одна вещь, и все изменилось. Удивительны планы Господа для нас, его созданий, хотя мы не можем постичь их разумом. У нас тогда был жилец мистер Уэнк: он пришел из Лейдена и был племянником человека, с которым торговал мой отец. Мы работали бок о бок в доме моего отца, и однажды я увидел, как он пишет что‑ то маленьким карандашом на клочке бумаги. Я спросил его, что это, сэр. Он сказал, посмотри и увидишь. Я посмотрел, но ничего не понял. Сейчас я могу сказать, что это было: он подсчитывал итоги по нашим счетам, но так, как я никогда не видел прежде. Он по доброте своей объяснил мне это: смотри, мы продали восемьдесят семь маленьких котелков по 8 шиллингов и 6 пенсов, заработав с каждого котелка по шиллингу и 2 пенса. Какая прибыль за все? Я сказал, нужно использовать счетную машину, чтобы подсчитать это, мне сходить за ней? Нет, сказал он, это можно сделать безо всякой счетной машины, смотри, как я пишу, а я буду объяснять тебе свой метод. Так он и сделал, а я изумлялся, как быстро летает его карандаш, итог, прибыль, все точно. Он сказал, этот метод называется умножением, я до этого и слов таких никогда не слышал, а он сказал потом, что это только часть искусства арифметики, которое с недавнего времени используют в банках, так называются счетные дома в Голландии и Италии. Что, мальчик, хочешь этому научиться для своей огромной пользы? Я ответил: да, от всего сердца.

 

 

Я вернулся, обойдя дом. Ничего не разглядеть ни из одного окна, и я не вижу больше смысла бродить во тьме. Мелькнула мысль, что я представляю собой превосходную мишень, сидя здесь с лаптопом под настольной лампой. Я нахожусь в гостиной – так, наверно, можно сказать, учитывая, что это за дом. Хижина построена из настоящих бревен, в традиционной манере. Одна большая комната на первом этаже и три спальни наверху. Туда ведет лестница, которая кончается чем‑ то вроде балкона с перилами у меня над головой. Еще есть мансарда на крыше, куда можно забраться по приставной лестнице. Там спали слуги, когда они тут были. Стены из мореной сосны, есть встроенные книжные шкафы, симпатичная стереосистема и камин – достаточно большой, чтобы зажарить быка. Маленького быка. Сейчас огонь горит, для чего у меня имеется приличный запас дубовых, березовых и сосновых поленьев, сложенных у кухонной двери. Стены украшают головы американских лосей и вешалки из оленьих рогов – доказательство того, что, как сказал Микки, мужчины в семье Хаас были когда‑ то прекрасными охотниками. Есть оборудованная кухня с каменным полом, полный набор всевозможных приспособлений пятидесятых годов на первом этаже и две ванные. Микки установил на крыше нагревательный бак, но сейчас там нет воды. У меня создалось впечатление, что Микки нечасто бывает в доме, хотя когда‑ то его семья приезжала сюда каждое лето. Состоятельные семьи могут себе такое позволить. Я много раз бывал в этой хижине прежде: в юности мы проводили здесь романтические выходные с девочками.

Продолжаю рассказ. Как я уже сказал, профессор Булстроуд вручил мне толстый конверт, обвязанный тесьмой. Я поинтересовался, что в нем, и он ответил: это рукопись, датированная 1642 годом. Это и есть Труд, спросил я? Нет, отнюдь. Это лишь доказательство того, что Труд существует, – длинное скучное письмо некоего Брейсгедла. Но оно имеет ценность само по себе? Не то чтобы… сугубо научную, сказал он. И снова повторил, с нотками еще большей нервозности в голосе, что настаивает на абсолютной секретности всей информации из этого конверта. Для того он сюда и пришел. Я заверил его, что рукопись будет в надежном, безопасном, недоступном для посторонних глаз месте. Он явно расслабился, услышав мои заверения; я позвонил мисс Малдонадо и попросил подготовить стандартный договор и расписку о получении предварительного гонорара.

Пока она этим занималась, я попытался занять профессора Булстроуда легкой беседой. Ничего не получилось. Он не сводил взгляда со своего конверта, словно там была бомба, и, похоже, едва мог дождаться момента, когда отойдет подальше от этой опасности. В конце концов я спросил, сделал ли он копию документа в конверте. Он ответил, что нет, из тех же соображений безопасности, и заставил меня торжественно поклясться, что я этого тоже не сделаю. Тут я начал терять терпение. Я сказал, что подобная таинственность приносит определенные неудобства. Человек нанимает юриста для того, чтобы иметь возможность говорить с кем‑ то конфиденциально, а профессор явно этого делать не собирается – следовательно, цель его визита не достигнута. Что и мешает мне выступать в качестве его представителя. Опыт подсказывает нам, добавил я, что люди ведут себя таким образом, когда оказываются втянутыми в сомнительные дела. Может, будет лучше для всех, если он заберет назад свой чек? Никаких обид.

От моего замечания его снова бросило в пот, к лицу прилила кровь. Он заверил меня, что в его планы, конечно, не входит нагнетание таинственности и в его ситуации нет ни тени незаконного или сомнительного. Однако в академических кругах, если речь идет об уникальных предметах, сдержанность – дело обычное. Он попросил прощения, если ненароком обидел меня. Тут вернулась мисс Малдонадо и положила на мой стол договор. Я к нему не притронулся. Она вышла. Я сказал: возможно, мы не с того начали. Я хочу, чтобы он доверял мне. Он ответил, что доверяет. Тогда я предложил начать сызнова: кто такой Брейсгедл, что в конверте и о каком Труде идет речь?

Вот что он мне рассказал. Он наткнулся на рукопись в процессе исследования общих тенденций философии эпохи Ренессанса. Рукопись состоит из двадцати шести страниц инфолио, густо исписанных, и датируется 1642 годом. Ричард Брейсгедл был совершенно обычным человеком: солдат, умерший вскоре после сражения под Эджхиллом во время гражданской войны в Англии. Большая часть написанного не представляет никакого интереса, однако есть указания на то, что Брейсгедла наняли для перевозки имущества некоего дворянина по имени лорд Данбертон. И Брейсгедл, и Данбертон участвовали в войне на стороне парламента, а поместье Данбертона находилось на территории, которую контролировали – или вот‑ вот должны были взять под контроль – роялисты. Опасаясь конфискации ценностей и документов, он поручил Брейсгедлу перевезти их, в том числе и библиотеку с редчайшими книгами, в лондонский дом. Однако случилось так, что роялисты двинули войска на Лондон, преградив Брейсгедлу дорогу. Тот зарыл сокровища и послал Данбертону письмо с указанием, где оно лежит.

Зарытое сокровище, сказал я, это как‑ то неопределенно. И при чем тут интеллектуальная собственность? Библиотека, ответил он, библиотека.

Я спросил, знает ли он, что в этой библиотеке.

Вместо ответа он спросил, знаю ли я, что такое «Кодекс Лейчестера». Как ни странно, я знал. Сейчас специалистам по делам интеллектуальной собственности все чаще приходится сталкиваться с оцифровкой книг, рукописей, иллюстраций и подтверждением связанных с ними прав. Мистер Уильям Гейтс, компьютерный миллиардер, – главный игрок на этом поле, и юристы по ИС стараются быть в курсе его деяний. Мне известно, сказал я Булстроуду, что лет десять назад Гейтс приобрел одну из записных книжек Леонардо, называемую «Кодексом Лейчестера», за тридцать миллионов долларов.

И тут Булстроуд выпалил: у Данбертона была рукопись Шекспира. Представляю ли я, спросил он, сколько такая вещь стоит? Всякая сдержанность исчезла, в глазах профессора засияли странные огоньки.

Эти глаза к тому же начинали выходить из орбит, и я добродушно кивнул и сказал, что стоит она, надо полагать, немало. Я уже ощущал первые признаки тягостного чувства, которое я всегда испытываю в присутствии маньяка. Печально, но это чувство мне хорошо знакомо, поскольку мы, юристы ИС, часто сталкиваемся с безумием. Ни один продукт шоу‑ бизнеса, ни одна завоевавшая мировое признание диета, ни одно потенциально прибыльное создание человеческого воображения не обходится без прилипшей стаи жалких помешанных, сжимающих грязные папки с документальными доказательствами того, что эта мысль пришла им в голову первым. И они слышать не хотят, что никто не может предъявить авторские права на идею, на концепцию. Они не желают знать, что идеи подобны воде, воздуху или углероду, что они доступны всем, а авторские права защищают другое: определенный набор слов, музыкальных нот или химических соединений. Признаюсь, до сих пор мне не приходилось иметь дело с помешательством на каком‑ то секретном документе, – но вот оно во плоти передо мной. Оставалось надеяться, что чек несчастного не фальшивый.

Итак, я ждал дальнейшего расцвета безумия: лихорадочного потока страстных речей о там, как важна пропавшая рукопись, сколько секретов можно раскрыть с ее помощью, как близко он подошел к разгадке тайного кода, но… К моему удивлению, после своего откровения профессор будто съежился. Я подумал, что он сожалеет о собственной болтливости и уже видит перед собой возможного вора, тем самым втягивая меня в собственную паранойю.

Мы подписали документы, и он ушел. Я отправил мисс М. вниз депонировать чек и положить конверт в наш сейф. В животе у меня урчало от голода, но я повернулся к компьютеру, вызвал справочную систему и запросил сведения об Эндрю Булстроуде. Их оказалось гораздо больше, чем я ожидал найти.

Выяснилось, что пять лет назад д‑ р Б. – профессор английской литературы в Оксфорде, эксперт по изданиям Шекспира, – пал жертвой одного из величайших обманщиков нашего времени. Леонард Гастингс Паско – это имя знал даже я. Он специализировался на первопечатных книгах – инкунабулах – и рукописях выдающихся авторов; и он действительно был необыкновенно искусен. Он заявил, будто обнаружил новый «плохой» ин‑ кварто[13] «Гамлета». «Плохой» ин‑ кварто – это, в некотором роде, раннее литературное пиратство: в них печатники монтировали пьесу по воспоминаниям актеров и с использованием любых рукописей, какие попали им в руки и могли быть изданы без разрешения автора.

По‑ видимому, это была ценная находка, поскольку (в соответствии со статьями в Сети) история публикации «Гамлета» крайне сложна и запутанна. Существует первый кварто («плохой») и второй кварто («хороший», то есть авторизованная версия), а также первый фолио, [14] скомпонованный друзьями Шекспира и его театральными деловыми партнерами после его смерти, – в сущности, тот самый вариант, что нам известен. Предположительно, в новом «плохом» кварто было множество интригующих отличий от авторизованной версии, которые, тоже предположительно, позволили бы проникнуть в творческий процесс Шекспира. Он датирован 1602 годом – сразу после постановки «Гамлета» и на год раньше первого кварто, что порождало интересные вопросы: появились ли различия в результате ошибок при переписке или они означали, что автор изменил пьесу уже после представления публике? Такие вопросы вызывают многочисленные оргазмы у людей посвященных. Паско из чувства патриотизма предложил подделку Британскому музею, но запрошенная им цена «кусалась», и музейщики обратились к известному эксперту Эндрю Булстроуду, чтобы он подтвердил подлинность издания.

Что Булстроуд и сделал. Паско использовал подлинную бумагу семнадцатого века и чернила из железа и бычьей желчи, по формуле в точности соответствующие тому же периоду (полученные путем химического извлечения из документов той эпохи, дабы провалить любые тесты чернил на возраст). Шрифт был тщательно скопирован с одного из «плохих» кварто шекспировской библиотеки Фолджера. Музей купил издание за восемьсот пятьдесят тысяч фунтов. Булстроуда, конечно, первым допустили к работе с ним. Через полгода он выпустил авторитетный труд, где утверждал, что, по его мнению, автор серьезно переписал выдающуюся пьесу, а так называемое «Кварто Паско» – важное звено в цепи различных прото‑ «Гамлетов», написанных Шекспиром до создания окончательного текста. Сенсация в академической среде!

И этот труд мог бы стать частью критического канона, если бы только Л. Г. Паско, питающий слабость к прелестным волооким мальчикам с пухлыми губами, не пообещал одному из них поездку на Антибы и новый гардероб, а потом обманул его, что породило вполне естественное желание отомстить. Полицейские направились в указанное мальчишкой поместье в Илинге и обнаружили там ручной пресс, бумагу, чернила и оставшиеся оттиски фальшивого «Гамлета». Это случилось восемнадцать месяцев спустя после продажи.

Вырученные деньги, судя по всему, Паско потратил на роскошную жизнь с некоторым специфическим уклоном. Бульварные газеты обсосали историю как могли, с особой злобой терзая опростоволосившегося эксперта, Булстроуда. В скандал оказался вовлечен и мой старый друг Микки Хаас: он защищал своего коллегу в прессе, говоря, что тот просто допустил ошибку и это может произойти с любым экспертом, включая самого д‑ ра Хааса. Он устроил так, что Колумбийский университет пригласил Булстроуда прочесть цикл лекций, в надежде, что страсти в Англии постепенно улягутся.

Теперь, выходит, кто‑ то подсунул Булстроуду новый документ. Это показалось мне странным: неужели профессор мог теперь оценивать хоть сколько‑ нибудь значительную рукопись, и тем более – неужели он сам хотел этого? Однако я уже давно понял, что опыт ничему не учит. Если бы я, к примеру, умел учиться на собственных ошибках, то до сих пор был бы счастлив в браке.

Или напряжение сломило его? Профессора тоже сходят с ума, и даже чаще других людей, хотя академическое безумие не так бросается в глаза. Для проверки я поискал чего‑ нибудь о Данбертоне и, к своему удивлению, обнаружил, что лорд действительно существовал. Генри Рит (1570–1655), второй барон Данбертон, пуританский вельможа. Его отец, первый лорд Данбертон, один из ставленников Генри VIII, был «инспектором», как их называли, а попросту – занимался государственным разбоем, выкуривая монахинь и монахов из монастырей и обеспечивая распространение протестантизма по всей стране, до самых дальних уголков, где имелись церковные владения, какие можно ограбить. За труды он получил титул и поместье Дарден‑ холл в Уорвикшире.

Позже, уже во времена Елизаветы, его сын был представлен ко двору, добился расположения лорда Багли и стал тем, кого тогда называли «осведомителями»: то есть хватал иезуитов и раскрывал их подлые заговоры против королевы, а потом и короля Иакова. При Карле I он заделался стойким парламентарием, поскольку, как и отец, очень хорошо чувствовал, куда ветер дует. При этом он, похоже, оставался искренним пуританином, фанатиком, яростно преследующим сторонников прежней религии. Дарден‑ холл захватили войска роялистов во время недолгой кампании, закончившейся сражением при Эджхилле. Никаких упоминаний о библиотеке, Брейсгедле и утраченном Шекспире. Я подумал, что нужно позвонить Микки Хаасу и окончательно прояснить для себя историю бедного профессора. Так я и сделал; но мне сообщили, что д‑ р Хаас на конференции в Остине и вернется в начале следующей недели. Ну я и пошел обедать.

Теперь я обращаюсь к своей записной книжке. Мисс Малдонадо, конечно, фиксирует назначенных посетителей и каждый понедельник представляет список того, что меня ждет на неделе. Однако я переписываю все в маленькую записную книжку в кожаной обложке, с тонкими голубыми страницами, которую ношу в нагрудном кармане рубашки. Я не то чтобы рассеянный, но иногда застреваю в библиотеке или долго говорю по телефону и способен пропустить встречу, если не загляну в записную книжку. Там обозначено, что я встречался с профессором Б. второго октября и в тот же день рано ушел с работы, чтобы забрать Имоджен и Николаса из школы, пообедать с ними и сводить в кино. Среда – официальный день в середине недели, когда я встречаюсь с детьми. Еще я вижусь с ними каждый второй уик‑ энд и летом, в течение двух недель.

Имоджен, моей дочери, тринадцать лет. У нее соломенные волосы и серые глаза, а общий облик так точно повторяет мать, словно она отпочковалась от материнского ствола, а не была зачата обычным способом. Похоже, это характерная черта нашей семьи. Гены Мишкина плохо сочетаются с другими. Они либо доминируют, либо полностью уступают, так сказать, поле битвы. В результате я выгляжу в точности как мой отец, типичный еврей, а брат и сестра – светловолосые высокие арийцы, прямо с вербовочного плаката гитлерюгенда. Моему сыну Николасу одиннадцать, и он выглядит как абсурдно маленький Джейк. Когда я ухаживал за Амалией, моя сестра заметила, что она похожа на молодую версию нашей мамы. Мне так не казалось, хотя цветовая гамма и тип лица у них схожи – немецкие, можно сказать. Когда дядя Пол и тетя Мири отправляются куда‑ нибудь с Имоджен, ее неизменно принимают за их дочь, а когда она со мной, прохожие одаривают нас недружелюбными взглядами, словно я извращенец, похитивший ребенка.

По характеру Имоджен, в отличие от своей матери, типичный «нарцисс»; окружающие существуют исключительно ради того, чтобы поклоняться ей, а если не желают, то горе им. Она занимается спортом – неплохо плавает – и хочет стать актрисой. Эти амбиции я поддерживаю, поскольку плохо представляю себе, как еще она может устроиться в жизни. Я считаю, что актерские наклонности у нее от меня. Когда я учился в средней школе в Бруклине, учитель находил у меня хороший голос и советовал заняться драмой. Что я и сделал, сыграв роль Телегина в «Дяде Ване». Маленькая роль, но, как и все чеховские роли, ее можно сделать незабываемой. Думаю, теперь в бруклинской муниципальной средней школе Чехова не ставят, но тогда это делали, наряду с множеством других культурных мероприятий, невозможных в наш век тотальной власти денег. Телегина в пьесе называют Вафлей, потому что лицо у него в оспинах; мое в шестнадцать было не намного лучше. Главная линия роли определялась так: «Я лишился счастья, но сохранил гордость». Естественно, я влюбился в Глорию Готлиб, которая играла Соню и даже не догадывалась о моем существовании; и так далее, и тому подобное. Интересно, однако, что и за кулисами, и после того, как мы дали три представления в пропахшей апельсиновым соком аудитории, Телегин продолжал жить во мне. Поразительно – персонаж, выдуманный давно умершим человеком, смог отчасти вытеснить мою собственную индивидуальность.

Должен упомянуть, что до этой роли я был жалким и неприметным, не вызывал даже насмешек. В большой городской школе относительно легко раствориться, но у меня имелись особые причины для того, чтобы желать слиться с желтовато‑ коричневыми плитками стен. Я был католиком с еврейским именем и дедушкой‑ нацистом, а школьная аристократия состояла из интеллектуалов и почти исключительно евреев; вдобавок мой папа появлялся на страницах желтой прессы как Иззи Бухгалтер – человек, который ни разу не был осужден, хотя ему неоднократно предъявляли обвинения. Я жил в страхе, что кто‑ то (то есть Глория Готлиб) установит эту связь. К тому же мой брат Пол, на два года старше, был местным хулиганом. Об этом, как обычно и делают хулиганы, он заявлял всему миру с помощью черной кожаной куртки, неизменно поднятого воротника и прически «утиная гузка». Я предпочитал быть «пустым местом», нежели братом знаменитого Пола Мишкина. Хотя я осознавал, что его дикая аура защищает меня от драчунов, чьей жертвой я непременно стал бы в иных обстоятельствах. Пол настаивал, что, если меня поколотят – а такое случалось довольно часто, – он лично разберется с обидчиком. Самая ужасная драка, какую мне довелось видеть в детстве, произошла, когда Пол чуть не до смерти избил двух парней из хорошо известной уличной банды за то, что они подкараулили меня на пути в школу и отняли деньги на обед. Он орудовал кирпичом.

Это навязчивые образы. Я не хотел о них писать, но они важны: ведь после той драки и последовавшего за ней исключения Пола из школы я начал как‑ то распрямляться. Я был полон решимости побороть свою зависимость от брата. Более того – я воображал, что можно избежать драк, если строить из себя клоуна. Как мало я понимал.

Так или иначе, но после «Дяди Вани» я выставил себя полным идиотом, оставшись в образе своего персонажа. Я носил древний парчовый жилет, найденный в лавке старьевщика, и говорил с легким акцентом, растягивая английские слова, словно рот у меня набит кашей; мне казалось, будто это похоже на русскую речь. Моя популярность немного возросла, как иногда происходит с забавными придурками, и я начал получать приглашения на вечеринки от еврейских девочек.

Потом мы поставили «Ромео и Джульетту», и я играл Меркуцио. Приспособиться к новой роли было гораздо легче, чем к Телегину, поскольку сотрясать воздух безобидными остроумными изречениями, фиглярствовать, а после нелепо умереть – все это кажется таким восхитительным в юности. Другое дело, что говорить надо цветистым гладким ямбом, пока слушатели ни возжаждут твоей смерти. Мальчику‑ подростку в роли Меркуцио трудно не рассмеяться, произнося шекспировские скабрезности – насчет половых членов в акте I, сцене IV, например; это не легче, чем убедительно сыграть Ромео.

Что касается Джульетты… Знаете, с позиции юриста по ИС я бы сказал, что знаменитая шекспировская изобретательность в сюжетах не проявляется. Все пьесы, кроме двух, откровенно содраны с чужих, более ранних произведений; ему повезло, что в те времена не существовало авторского права. Мы ходим на его пьесы ради языка, как ходим в оперу ради музыки; в обоих случаях сюжет вторичен, реальность тривиальна, но – и современники прекрасно чувствовали это – нет никого, кто умел бы, как он, выхватывать из жизни нечто и поднимать на подмостки. Подобный удачный ход представляет собой знаменитая сцена на балконе. Я имею в виду не начальную ее часть, которую все цитируют, а описание сходящего с ума от любви ребенка в конце. Когда такое играет взрослый человек, сцена неизбежно выглядит нелепо, а вот шестнадцатилетний может вдохнуть в нее жизнь. Особенно если он влюблен, как я тогда. И я очень отчетливо помню тот миг: глядя, как божественная мисс Готлиб затягивает долгое прощание, я думал, что это моя жизнь, моя судьба – отдавать свою сущность гению, быть поглощенным им, освободиться от жалкой собственной личности.

То был мой предпоследний год в средней школе. Год, когда начался период долгого упадка воровского сообщества Нью‑ Йорка. В те времена, пока кодекс молчания не потерпел крах вместе с мистером Валачи, [15] лучшим способом отделаться от какого‑ нибудь итальянского криминального авторитета было привлечение его за неуплату налогов. И мой папа угодил в перекрестье прицела. Как обычно, ему предъявили бесчисленные обвинения и оказывали давление, чтобы заставить свидетельствовать против его хозяев. Если бы они потрудились спросить у его семьи, то не понадеялись бы, что у папы не хватит moxie. На протяжении осени, пока мы репетировали «Ромео и Джульетту», его таскали в федеральный суд южного округа Нью‑ Йорка. Наша семья никогда не казалась счастливой, но тот год выдался на редкость мрачным.

Позвольте мне коротко коснуться семейной драмы. Иззи и Эмертруда продолжали жить так же, как начали, – под дулом пистолета (по крайней мере, метафорически). Мне кажется, они считали, что любят друг друга, понимая под этим нескончаемые попытки подчинить любимого своей воле. Одна картина, несмотря на прошедшие годы, не гаснет в моем сознании.

Вечер. Мы, мальчики, на пороге половой зрелости – мне восемь, Полу десять; девочке шесть. Мы прилежно сделали уроки, а оберштурмбанфюрер‑ мутти проверила их. Воздух насыщен ароматами тяжелой тевтонской стряпни. На дворе период «alles in ordnung», [16] когда еще не известно об этой шлюхе, его хозяйке. Позже наша мутти[17] на какое‑ то время махнула рукой на жизнь. Мы, наверное, смотрим маленький черно‑ белый телевизор или спорим, какой канал выбрать. Напряжение растет – наступает шесть часов. Придет ли он? Будет в хорошем настроении или нет? Шесть тридцать, мама гремит кастрюлями, хлопает выдвижными ящиками и что‑ то бормочет по‑ немецки. Мы слышим звон бутылки о стакан. Семь часов. Запах гари, дорогое мясо пересушено, овощи превращаются в несъедобную слякоть. Мы голодны, но никто не осмеливается пойти на кухню.

Семь пятнадцать, и дверь распахивается. При виде его лица наши сердца падают. Ни тебе маленьких подарков для детей, ни тебе подхватить на руки дочурку и покружить ее. Нет, этим вечером мы отправляемся прямо к столу; на него с грохотом ставится загубленный обед; отец говорит, что не собирается есть это дерьмо; потом они начинают лаяться – сначала по‑ английски, потом на грубом немецком; в их словах, даже если мы не понимаем их точного смысла, очевидно сквозит насилие; потом начинают летать тарелки и ножи. Мириам ныряет под стол, я – следом за ней, прижимаю к груди ее маленькое заплаканное личико. Пол прямо сидит в кресле, и я вижу его снизу: лицо белое, и костяшки пальцев, стискивающих кухонный нож, тоже белые. Сражение становится все яростнее и заканчивается обычно выкриками: «проклятая нацистка» от него и «еврейская свинья» от нее. Потом он с силой отталкивает ее и уходит. Бум! Мы вылезаем, и она заставляет нас сесть ровно и подобрать до последней крошки несъедобную еду, рассказывая, как голодали в несчастной Германии после войны, и поэтому мы должны съесть все. Мы, однако, с трудом заталкиваем в себя пищу по другой причине: что еще мы можем сделать для нее?

Однако пока шло расследование, ничего такого не происходило; воцарилось молчание. Мутти брякала на стол подогретую консервированную еду и удалялась к себе в спальню, откуда разносились звуки немецкой классики: Бетховен, Брукнер, Вагнер. Она стала больше пить, и, по мере того как она пьянела, музыка звучала громче. Иногда папа врывался к ней и вдребезги разбивал пластинки, а иногда просто уходил и несколько дней не возвращался. Пол тоже редко бывал дома. Он с трудом закончил среднюю школу и болтался где‑ то со своей шайкой, успешно перешедшей (как мы вскоре узнали) от мелких краж к вооруженным ограблениям.

Мне, четырнадцатилетнему, пришлось заниматься семьей и сестрой Мириам. Во внешности Мири уже начали проступать черты, которые окончательно определились, когда она выросла: несущие плоскости ее лица, как у бомбардировщиков, незаметно проникали в сердце вражеской территории – в данном случае, лиц мужского пола. Я не пытался контролировать ее, понимая бессмысленность такого занятия, но заботился о том, чтобы она была накормлена и чисто одета. Мы с Полом успешно (я верю) отваживали от нее парней старше тридцати.

Однажды утром, прямо перед Днем благодарения, папа не появился в суде и не вернулся домой. Мы, естественно, опасались худшего – что парни из воровской шайки потеряли веру в его молчание (все уже поняли: если он не пойдет на сделку с властями, его посадят) и приняли свои меры, предвосхищая события. Помню, я представлял себе, как его запихнули в тяжелый масляный бак или закатали в асфальт, и пытался почувствовать печаль, но потерпел неудачу.

Однако ничего такого с ним не случилось. По прошествии нескольких недель газеты сообщили, что его видели в Тель‑ Авиве. Он наплевал на залог и вслед за своим наставником Меиром Лански отправился в комфортабельное изгнание. Нам – ни открытки, ни звонка. Позже я слышал, что он сменил имя на нечто более иудейское, хотя, полагаю, там и Мишкиных хватает. Безумие средств массовой информации тогда еще не стало нормой, и к нам явились лишь двое репортеров. Пол с дружками хорошенько поколотили их и разбили камеры. В те времена можно было отдубасить журналистов без того, чтобы событие зафиксировали на видеопленку, и это способствовало цивилизованности прессы. Поскольку папа заложил наш дом и недвижимое имущество, чтобы заплатить колоссальный залог, а потом удрал, прихватив все наличные деньги, мы, по существу, остались без средств. Вскоре явились судебные приставы, забрали папин «кадиллак» и вручили нам бумаги на выселение.

На этом этапе произошло маленькое чудо. Однажды в субботу утром меня разбудили энергичные звуки упаковки вещей и «Парсифаля» на стерео. Мутти вернулась и снова встала во главе семьи, громко отдавая приказания. Мы, дети, включились в дело вместе с двумя типами, которых я никогда прежде не видел: они говорили по‑ немецки и были, скорее всего, скрывающимися военными преступниками. Это снова был Регенсбург сорок пятого года, Гитлер капут, красные надвигаются, прежней жизни конец, время подниматься из руин. Мне понятно, почему украинские крестьяне приветствовали приход нацистов в сорок первом: мы, дети, находились примерно в том же положении – когда что угодно будет лучше, чем наша прежняя жизнь, а «фашизм» матери для нас хотя бы хорошо знаком. У немцев имелся грузовик, и мы переехали из своего уютного кирпичного особняка в тесную квартиру с двумя спальнями в многоэтажном доме.

Наша жизнь продолжалась без папы. Мать пошла служить в больницу округа Квинс, и ее жалованья хватало, чтобы у нас было нижнее белье и bratwurst. [18] Впоследствии все мы, дети, выбрали для себя, как жить дальше. От нашего выбора папу хватил бы удар: Пол стал преступником, но не изворотливым, а тупым; я – блестящим студентом (позор! ); а Мири, говоря начистоту, превратилась в шлюху. Пола очень быстро арестовали за ограбление винного склада и отправили в тюрьму на севере штата, сестра сбежала с каким‑ то повесой, а я с отличием закончил колледж, получил американский патент и перебрался в Колумбию, где встретил Микки Хааса. Надеюсь, теперь все точки над «i» расставлены.

Однако я начал это долгое отступление с описания собственных детей, но до сих пор ни слова не сказал о моем сыне Николасе – Нико, как мы его зовем. Долгое время мы думали (точнее, я думал), что с Нико не все в порядке, что он страдает какой‑ то формой аутизма или другим детским синдромом, изобретенным для того, чтобы у фармацевтических компаний не было проблем со сбытом лекарств. Он не умел ни ходить, ни говорить в том возрасте, когда нормальные дети это уже делают. Я настоял на том, чтобы показать его специалистам, хотя мать Нико утверждала, что отклонений у него нет. Время доказало ее правоту. Говорить сын начал года в четыре, но сразу безупречными фразами, и, как выяснилось, примерно тогда же самостоятельно выучился читать. Он необыкновенно одарен, но пока не ясно, в какой области. Признаюсь, в его присутствии я не чувствую себя абсолютно комфортно. К своему стыду. Когда ему было шесть и наша семья еще не развалилась, он часто приходил в маленькую комнатку, что служила мне кабинетом или укрытием. Он стоял, пристально глядя на меня, и не отвечал на мои вопросы; в конце концов я переставал обращать на него внимание или, по крайней мере, пытался не обращать. Иногда я воображаю, что он способен заглянуть вглубь меня, узнать мои сокровенные мысли и желания, и что он единственный в нашей семье, кто понимает, насколько я испорчен.

Вместе с Имоджен он ходит в академию Копли и дополнительно занимается математикой и компьютерными науками – у него явные способности к ним. Таким образом, Иззи Бухгалтер отчасти перевоплотился в третьем поколении, перескочив через меня, поскольку на тех немногих математических курсах, каких требовало мое образование, я никогда не получал больше средней оценки. Нико – цельный и серьезный маленький человек. В его чертах все отчетливее проступает сходство с дедом по отцу: темные глаза, умные и непроницаемые, еврейский нос – настоящий шнобель, широкий рот, густые вьющиеся темные волосы. Насколько я знаю, я ничему его не научил. Последний раз я пытался учить его плавать, но не просто потерпел неудачу, а хуже того: в результате моих усилий он впал в истерику так глубоко и надолго, что никто больше не пытался повторить наши уроки. Он плавает как топор.

На суше, мне кажется, он умеренно счастлив; в Копли тебя никто не трогает, если не хулиганить. Там не ставят оценок, плата – около двадцати тысяч в год. Мне не жаль этих денег, я хорошо зарабатываю: в среднем семьдесят пять в час, а годовой доход рассчитывается исходя из того, что в году у меня более двух тысяч рабочих часов. У меня нет дорогостоящих хобби (вернее, есть лишь одно), я не люблю путешествовать, у меня скромные вкусы. Еще до того как цены на недвижимость взлетели до небес, я купил лофт в Трибеке. Амалия тоже предпочитает умеренный образ жизни и имеет значительный доход. Хотя, дай ей волю, она раздала бы наше имущество б

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...