Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

События военного времени 4 страница




Настоящая сила покоилась на крайне простой максиме: будь абсолютно честен перед собой, но всегда обманывай других.

Столько преимуществ! Какими только способами люди не облегчали его продвижение наверх. Если бы все, с кем он сталкивался и конкурировал, все, с кем он боролся, были в этих отношениях похожи на него, подняться к власти ему было бы гораздо труднее. Он вообще, может быть, не всплыл бы наверх, потому что без этих плюсов все сводилось к одной удаче, а удачи ему вполне могло и не хватить.

В прежние времена он как-то задумался, сколько народу из высшего командования Цессории, из его старых боссов, по-настоящему верит в Правду. Он сильно подозревал, что чем выше ты поднимался по иерархической лестнице, тем больше было тех, кто не верил вообще. Они приходили туда ради власти и славы, ради возможности управлять другими.

Теперь он ни о чем таком почти не думал. Теперь он исходил из того, что любой, занимающий высокое положение, должен быть полнейшим, циничным эгоистом, и немного удивился бы, даже почувствовал слабое отвращение, обнаружив, что кто-то из них в самом деле верует. Отвращение проистекало бы из сознания того, что данное лицо паясничает, и из подозрения, что оно должно чувствовать некоторое (извращенное) превосходство над своими менее заблуждающимися коллегами.

— И ты, значит, в самом деле веришь во все это? В самом деле веришь?

— Конечно верю, господин. Это рациональная вера. Ее определяет простая логика. Эта вера всеобъемлюща. Вам это известно лучше, чем мне, господин. Господин, полагаю, вы дразните меня.

Девушка отвернулась с застенчивой, кокетливой, робкой улыбкой, может быть, немного настороженной, возможно, даже отважной, поскольку в ней чувствовалось оскорбленное достоинство.

Он протянул руку и взял ее за волосы, подтянул ее лицо к своему — золотисто-серый силуэт на фоне редких брызг далеких звезд.

— Дитя, не думаю, что за всю свою жизнь кого-нибудь дразнил. Ни разу.

Девушка, казалось, не знала, что сказать. Она оглянулась — может быть, посмотрела на бледные звезды через экран стекла, может быть, на белоснежный хаос пуховой постели в условиях низкой гравитации, может быть, на обступившие их со всех сторон экраны, стенки их маленького гнездышка, на которых пугающе подробно и изобретательно изображались акты соития. Может быть, она смотрела на двух своих подружек, которые теперь спали, свернувшись калачиком.

— Да, господин, — сказала она наконец, — вы не дразните меня. Я бы не стала говорить, что вы дразните. Скорее вы шутите надо мной, потому что вы гораздо образованнее и умнее меня.

Ну вот, это ближе к истине, подумал архимандрит. Но он все еще не был уверен. Неужели эта крошка все еще носит в себе Правду, хотя с тех пор, как он уничтожил всю эту дребедень, сменилось несколько поколений?

В некотором роде это не имело ни малейшего значения. Пока никто не пытался использовать свою религию, чтобы организоваться против него, ему было совершенно наплевать, что там на самом деле думают люди. Подчиняйтесь мне, страшитесь меня. Ненавидьте, если хотите. Даже и виду не подавайте, что любите меня. Ни о чем другом он людей не просил. Вера была еще одним рычагом, чем-то вроде привязанности, вроде сострадания, вроде любви (или тем, что люди называли любовью, считали любовью; причудливая и, может быть, даже бесчестная выдумка, это не похоть, которая, в отличие от любви, честна. И конечно же, еще один рычаг).

Но он хотел знать. Менее цивилизованный тип в подобной ситуации, наверно, приказал бы пытать девчонку, чтобы выяснить правду, но люди, которых пытают по такому поводу, вскоре начинают говорить то, что, по их мнению, ты хочешь услышать, — что угодно, лишь бы прекратить муку. Он довольно рано понял это. Был способ получше.

Он потянулся к пульту дистанционного управления их кокона И настроил частоту вращения, снова создав иллюзию гравитации.

— Встань перед окном на четвереньки, — сказал он. — Время опять пришло.

— Конечно, господин.

Девушка быстро приняла нужную ему позу: присела на фоне приближающегося звездного поля, неподвижного несколько поколений, хотя кокон вращался. Самое яркое солнце в центре экрана называлось Юлюбис.

Люсеферус прибегал к самым разным способам для усиления своих гениталий. Одно из усовершенствований состояло в имплантированной железе, позволявшей ему вырабатывать множество различных секретов, которые вместе с продуктами эякуляции попадали в тела других (сам он, разумеется, обладал иммунитетом к их воздействию); эти секреты включали раздражающие вещества, галлюциногены, каннабиноиды, капсаиноиды, снотворные средства и сыворотки правды. Он на мгновение погрузился в «краткую смерть», некоего рода транс, что позволяло ему выбрать один из этих компонентов, и настроился на последний из упомянутых — снадобье правды.

Он взял девушку анально — сыворотка в этом случае действовала быстрее.

И обнаружил, что она действительно верила в Правду. Хотя узнал также, что для нее он был жутко древним, страхолюдным, извращенным старым садистом, соитие с которым не вызывает ничего, кроме отвращения.

Он задумался о том, что с ней делать: то ли осеменить танатицитином, то ли использовать одну из физических возможностей, обеспечиваемых его модифицированным членом, — может, «бритый конский хвост»? А может, просто выбросить ее в вакуум и смотреть, как она умирает.

В конце концов Люсеферус решил оставить ее в живых — такая постоянная деградация сама по себе была достаточным наказанием. Ведь он сам же всегда говорил, что предпочитает, когда его презирают.

Он сделает ее своей фавориткой. А может, недурно вдобавок занять ее присмотром за потенциальными самоубийцами.

 

* * *

 

Насельники считали, что способность к страданию и есть главное отличие разумной жизни от любой другой. Они имели в виду не только способность ощущать физическую боль, они говорили о настоящем страдании, о том страдании, что становилось еще сильнее, поскольку данное существо могло в полной мере оценить испытываемое им чувство, могло вспомнить те времена, когда оно не страдало так, могло стремиться вперед — туда, где этого страдания не будет (или отчаиваться при мысли о том, что оно прекратится, — отчаяние было неотъемлемой частью страдания), и знать, что, если бы дела обстояли иначе, оно теперь не страдало бы. Для этого нужны мозги, ясно? Воображение. Любое безмозглое существо с рудиментарной нервной системой могло чувствовать боль. Для страдания требовался разум.

Насельники, конечно же, не чувствовали боли и заявляли, что никогда не страдают, разве что в самом тривиальном смысле: так страдают дураки, поскольку ощущают себя частью семьи или испытывают пагубное для тела и разума воздействие серьезного похмелья. Таким образом, по своим собственным меркам к существам разумным они не относились. И вот в этом-то пункте средний насельник, совершенно уверенный, что все они абсолютно, самоочевидно являются наиболее разумными и мыслящими существами во Вселенной, хоть в дальнем ее захолустье, вскинул бы недоуменно спинные конечности, наморщил воротничок-мантию и принялся громко рассуждать о парадоксах.

 

Фассин вошел в штопор, понесся в струйном течении на скорости пятьсот километров в час — и при этом не шевельнулся. Потом лег на крыло, нашел небольшой водоворот, малюсенький вихрь, крохотный желто-белый клочок всего парой километров в поперечнике, среди бескрайних пустых небес оранжевого, красного и коричневого цвета. Он двигался сквозь газ. Стрелоид вспарывал тугую атмосферу. Он на какое-то время позволил водовороту увлечь себя, затем клюнул носом и стал падать, медленно крутясь; он падал сквозь дымку, потом сквозь тучи, вес и давление газа медленно нарастали вниз, туда, где температура была приемлемой, где он выровнялся и сделал то, чего не делал никогда прежде: откинул крышку своего маленького газолета и впустил внутрь местный воздух, впустил внутрь Наскерон, позволил тому прикоснуться к своей обнаженной человеческой коже.

Включились звуковые и световые сигналы тревоги, и, когда он открыл глаза, их обжег тускловато-оранжевый свет, казалось, сиявший со всех сторон. У него все еще была дыхательная жидкость во рту, носу, горле, легких, хотя теперь ему пришлось пытаться дышать самостоятельно, заставив грудные мышцы сражаться с гравитационным полем Наскерона. Он был соединен с газолетом также и через интерфейсный воротник, и, когда ему не удалось подняться с ложа, заполненного противоударным гелем, он постепенно наклонил стрелоид вперед, оказавшись в почти стоячем положении.

Кровь ревела в его ушах. Ноги протестовали, воспринимая нагрузку, возраставшую по мере того, как медленно оседал гель; наконец он полувстал на нижнем бортике своего вместилища, своего тесного гроба.

Теперь он мог, хотя и не без труда, покинуть его, как отливка — форму. С помощью локтей он вытолкнул себя наружу. Глаза жгло, они заслезились. Потом слезы потекли ручьем. Дрожа от усилия, он потянул за одну из липких, скользких трубок с дыхательной жидкостью — ту, что исчезала в правой ноздре, — и, открыв рот, вдохнул немного газа.

Наскерон пах тухлыми яйцами.

Фассин оглянулся, стараясь сморгнуть слезы; интерфейсный воротник, впившийся в шею, пытался сохранить контакт, а он, наоборот, пытался освободиться. Наскерон выглядел грязноватым и поношенным. Планета напоминала огромную чашу с битыми яйцами: кое-где вкрапления жидкого дерьма и повсюду — капельки крови. И вкус серы на деснах. Он позволил дыхательной смеси вернуться, заполнить его нос, позволил закачать в себя чистый, обогащенный кислородом воздух, хотя наскеронская вонь и не прошла.

Он потел — частью от напряжения, частью от жары. Может быть, ему следовало подняться повыше.

Теперь у него пощипывало еще и в носу, а не только в слезящихся глазах. Интересно, можно ли чихнуть, если внутри тебя — дыхательная смесь? Не выплеснется ли она из него жуткой легочной рвотой, не останется ли на борту газолета бледно-голубой массой водорослей? А он начнет глотать ртом атмосферу Наскерона, задохнется и умрет?

Теперь он не видел почти ничего за пеленой слез, и зловонные небеса Наскерона наконец вымучили из него то, что сам он прежде никак не мог выразить.

Значит, все. Весь клан.

Они рано переехали в зимний комплекс. Боеголовка упала туда, убив всех — Словиуса, Заб, Верпича, всю его семью, всех, с кем он вырос, всех, кого он знал и любил с детства, всех, благодаря кому он стал таким, каким был сейчас.

Все произошло быстро. Даже мгновенно. Но что это меняет? Они не страдали от боли, но все равно теперь были мертвы, ушли безвозвратно.

Нет, не безвозвратно. Он не мог не оживлять их постоянно в своей памяти, хотя бы только ради того, чтобы попросить у них прощения. Это он предложил Словиусу уехать из Осеннего дома. Он имел в виду нейтральное место, отель или университетский комплекс, но они вместо этого направились в еще один из сезонных домов клана, пошли на компромисс. И это погубило их. Его совет, данный из лучших побуждений, его желание оберегать и защищать их, выставить себя предусмотрительным — все это стало причиной их смерти.

Он подумал, не опустить ли ему нос своего суденышка еще дальше вниз, градусов на девяносто от горизонтали, и полететь кувырком под воздействием собственной массы, понестись стремглав вниз, в огромную пасть гравитационного поля газового гиганта: дыхательная смесь вытечет из него, возможно прихватив с собой часть легких, разорвет его на куски, и тогда наконец его окровавленное изорванное тело наполнится убийственным газом, и он, погружаясь в глубину, издаст последний крик — фальцетом, будто вдохнув гелия на вечеринке.

Сигналы и сообщения достигли их приблизительно в то время, когда он парил в руинах разрушенного кабинета Валсеира. Все панические послания, все путаные запросы, все официальные записки, все слова поддержки и сочувствия, все просьбы и контрольные сигналы, требующие подтверждения того, что он еще жив, все заголовки новостей, все изменившиеся распоряжения окулы, — все это пришло потоком, огромным запутанным клубком входящих данных, задержанным поначалу системой автоматического засекречивания (особенно действенной в моменты военной опасности), обычным хаосом насельнической связи вообще и, в частности, сбоем в нормальной работе сигнальных протоколов передачи, что всегда сопутствовало формальным войнам и проявлялось особенно сильно непосредственно в зоне военных действий.

Мертвы, все мертвы. Нет, не все (кланы были достаточно велики, а действительность редко бывает совсем уж беспощадной). Но почти все. Остались в живых пять младших слуг — кто в отпусках, кого отослали по каким-то делам — и одна из его троюродных сестер с маленьким сыном. И все. Достаточно для того, чтобы, несмотря на ужас всего случившегося, не ставить точку, чтобы от него ждали дальнейших усилий, руководства, покровительства… всей этой отскакивающей от языка чепухи. Мать его отсутствовала и могла бы остаться в живых, но тоже погибла в ходе другой атаки (как считалось, не связанной с первой — такое вот невезение) на орбиталище Цессории в поясе Койпера, где она пребывала на покое вот уже полгода.

Наверно, он еще должен быть благодарен судьбе — Джааль осталась жива; ее не было в Зимнем доме во время атаки. Он получил от нее ряд встревоженных, панических, жалобных, а потом и просто безумных посланий: в последних она умоляла его откликнуться, если он может, если он еще жив, если он где-то вблизи Наскерона и может услышать или прочесть это…

После атаки на Третью Ярость Шерифская окула отнесла его к пропавшим без вести. Официально он продолжал числиться среди них. В окуле не были уверены, что он и полковник Хазеренс остались в живых, пока не получили ее ретранслированный сигнал несколько дней спустя и не решили, что лучше пока держать его спасение в тайне. Его интервью службе новостей в Хаускипе несколько осложняло ситуацию (интервью это, однако, уже дезавуировали, объявили подделкой даже без их вмешательства, что добавило путаницы). Объявленный пропавшим без вести, он официально все еще считался живым, а потому и главным наблюдателем клана Бантрабал. Такое положение должно было оставаться неизменным по меньшей мере год.

Ситуация в системе Юлюбиса складывалась отчаянная, и важность их задания, мягко говоря, возросла после недавних враждебных действий захватчиков и/или запредельцев.

Даже когда вся эта информация прошла, когда все эти сигналы загрузились в память газолета со всеми сохранившимися кодами, со схемой маршрутизации, он продолжал думать: «Может, это все вранье, может, это все какая-то жуткая ошибка». Даже увидев на экране все еще курящийся кратер на месте Зимнего дома среди холмистого пейзажа Большой Юалтусской долины, он не хотел верить, что это правда; это подстроено, все это подстроено.

Это произошло более-менее одновременно с бомбардировкой Третьей Ярости. Маленькая вспышка, которую он видел на поверхности Глантина, когда челнок падал к Наскерону, была мгновением их смерти, той самой секундой, когда он остался один. Более раннее послание Шерифства (успевшее пройти до подавления канала передачи, что и держало их все эти дни в неведении) с выражениями соболезнования в связи с его утратой имело в виду и эту катастрофу, а не только потери на Третьей Ярости.

В верхних слоях глубин были обнаружены обломки челнока с телом старшего техника Хервила Апсила. Впечатление возникало такое, будто ничто не было забыто, ничто и никто не спаслись, Фассину не оставили ничего, почти ничего. Несколько слуг, которых он почти не знал, троюродная сестра, к которой он не питал никаких чувств, и ребенок, которого он даже не помнил в лицо. И Джааль. Но так, как прежде, уже все равно никогда не будет, не может быть. Она ему нравилась, но вот любви к ней он не питал и не сомневался — это взаимно. Их брак был важен для обоих кланов, но теперь ситуация менялась — он стал совершенно другим человеком и уже не сможет быть прежним, даже если сумеет вернуться из этой идиотской экспедиции, если будет к чему возвращаться, если война не уничтожит или не изменит все, что было прежде. И захочет ли клан Джааль, чтобы она вышла замуж за представителя не существующего отныне клана? В чем теперь важность такого брака, кому он теперь нужен? Да и захочет ли она сама, а если и захочет, то не будет ли это из чувства долга, из сострадания к нему, из ложного представления о том, что их договор надо соблюдать, несмотря ни на что? Превосходное основание для упреков и ненависти в будущем.

Он чуть ли не с облегчением понял, что и Джааль, вероятно, будет потеряна для него. Он словно висел над какой-то бездонной пропастью и вот-вот должен был сорваться, он был обречен упасть, и самая сильная боль происходила оттого, что он все еще висит, что его пальцы цепляются, ломаются ногти. Прекрати держаться, и уж хотя бы само падение будет безболезненным.

Он не собирался кончать с собой. Он получал какое-то мрачное удовольствие от осознания, что может это сделать, но не сделает. Рассуждая чисто практически, он был почти стопроцентно уверен, что Хазеренс последовала за ним, используя военные возможности своего э-костюма, чтобы спрятаться от радаров его газолета. Она попытается остановить его. У нее были некоторые шансы на успех, и тогда все это будет выглядеть недостойно для него. Пожелай он в самом деле покончить с собой, нашлись бы и более легкие способы. Углубиться в зону военных действий, развить полную скорость, направить свой аппарат на дредноут — вот и все.

Нет, это слишком просто. Эгоистично. Это положило бы конец жуткому, терзающему его чувству вины, подвело бы черту под случившимся, а он считал, что не заслуживает такого легкого избавления. Ты чувствуешь себя виноватым? Так чувствуй же. Он не хотел ничего плохого (совсем наоборот), всего лишь ошибался. Чувствовать себя виноватым было глупо. Это чувство было понятно, но глупо и не имело никакого отношения к делу. Они были мертвы, а он — жив. Возможно, его действия и привели их прямо к гибели, но он-то их не убивал.

Что же оставалось? Может быть, месть. Хотя кого тут винить? Если это дело рук запредельцев, то его старое предательство (или самопожертвование из принципа — как посмотреть) становилось глупостью. Он по-прежнему презирал Меркаторию, ненавидел всю эту злобную, идиотскую, бессмысленно чванливую, ненавидящую разум систему, у него никогда не было ни малейших иллюзий относительно якобы бескорыстной доброты запредельцев или любой другой большой группы, и он не считал, что борьба против Меркатории будет легкой, безболезненной и бескровной. Он всегда знал, что его собственная смерть будет мучительной и длительной — он был исполнен решимости сделать все от него зависящее, чтобы этого не случилось, но иногда обстоятельства складываются так, что ты бессилен. Еще он понимал, что невинные умирают так же грязно и в таких же количествах в справедливых войнах, как и в несправедливых, и знал, что войн следует избегать едва ли не любой ценой, потому что они умножают ошибки, увеличивают просчеты, но все же надеялся, что его участие придаст некоторое изящество борьбе против Меркатории, определенное величие, налет героизма.

Но вместо этого неразбериха, сумятица, глупость, безумное расточительство, бессмысленная боль, несчастье, массовая гибель — все, что обычно сопутствует войне, обрушилось на него, как обрушилось бы на любого другого без всякой высокоморальной логики, без всякой справедливости, даже без всякого намека на возмездие: попросту жуткое, весьма прозаическое действие законов физики, химии, биохимии, космической механики и общей природы разумных существ, живущих и соперничающих между собой.

Может быть, причина прежде всего в нем? И речь не о его совете Словиусу убраться из Осеннего дома, а о его экспедиции, его знаменитой экспедиции, его встрече с Валсеиром и обмене информацией — вот что могло вызвать все это. Что, если это он виноват в случившемся? Он принял все за чистую монету — вот в чем дело.

Он попытался было рассмеяться, но дыхательная смесь, заполнявшая горло, рот и легкие, не позволила бы сделать это — по крайней мере, сделать это как полагается.

— Ну что ж, — попытался он сказать газовым небесам Наскерона (получилось лишь неразборчивое бормотание), — покажите мне, что все это симуляция, докажите, что Цессория права. Поставьте точку. Партия окончена. Выводите меня из игры.

Но ничего так и не вышло, кроме неразборчивого бормотания, какого-то бульканья в горле; он полустоял-полулежал в своем гробу, своем алькове, внутри маленького газолета, парящего в атмосфере газового гиганта там, где человек мог открыться стихиям и не умереть слишком быстро, если у него было чем дышать.

Месть тоже не лучший вариант, через слезы подумал он. Месть в природе человека, в природе креата, так поступило бы чуть ли не любое живое существо, способное злиться и обижаться, но месть ничуть не лучше самоубийства. Своекорыстная, эгоистичная, эгоцентричная. Да, окажись он лицом к лицу с тем, кто приказал шарахнуть ядерным зарядом по жилому комплексу, полному невооруженных, ничего не подозревающих гражданских, у него возникло бы искушение прикончить этого типа, но это не оживило бы мертвых.

Конечно, такой возможности ему никогда не представится (опять же в реальности такая удача почти не подворачивалась), но если теоретически он получит такой шанс, станет участником небывалого спектакля «Он связан — ты с ружьем», получит власть над тем, кто стал причиной смерти большинства его дорогих и близких, он, Фассин, может быть, и убьет его. Правда, к этому примешивалось одно соображение: в таком случае он и сам становился ничуть не лучше своего врага, но Фассин и без того знал, что он уже не лучше. Единственное оправдание для такого убийства — это избавление мира, галактики, вселенной от заведомо дурной личности. Будто мир когда-нибудь испытывал нехватку в подобных типах, будто его место тут же не займет другой.

И потом, ему все равно пришлось бы иметь дело не с отдельной личностью, а с некой военной машиной, целой системой. Ответственность, вне всяких сомнений, будет распылена между тем, кто разрабатывал соответствующую стратегию (не исключено, что речь шла о группе лиц), тем, кто отдал — возможно, весьма неопределенный — приказ, тем, кто выбирал общие и конкретные цели, и, наконец, тем тупым воякой или безмозглым техником, который нажал на кнопку, или прикоснулся к экрану, или мыслекликнул иконку, плавающую в голографическом аквариуме. И вне всякого сомнения, этот тип окажется продуктом обычного топорного принуждения, принятого среди военных, и процесса промывания мозгов, разрушающего личность и превращающего ее в полезно-послушное полуавтоматическое устройство, испытывающее симпатию только к ближайшим друзьям и подчиняющееся только холодной цифровой комбинации. И вот еще что: ты должен быть абсолютно уверен, что именно на нем лежит ответственность, что тебя не водит за нос тот, кто воплотил в жизнь сценарий «Он связан — ты с ружьем» и всучил тебе ружье.

Может быть, на последнем этапе программирования цели автоматика дала сбой. Что же, ему теперь искать и программиста и связать его вместе с тем, кто разрешил эту атаку или сочинил весь этот авантюрный план нашествия на Юлюбис?

Если за всем этим стоят запредельцы, то отвечать должен, скорее всего, какой-нибудь ИР, принявший такое решение бог знает по каким причинам. Что же ему теперь, искать эту хреновину и выворачивать наизнанку? Хотя разве не кровожадное отношение Меркатории к ИР было причиной, по которой он их так ненавидел?

И конечно же, вполне вероятно, что это было их ошибкой и его виной. Возможно, они полагали, что нанесут удар по пустому дому, и только его идиотский совет, его вмешательство наполнило этот дом людьми. Как тут делить ответственность?

С глазами у него стало совсем плохо, словно в них бросили песок. Он практически ничего не видел — слезы текли рекой. (Он все еще мог видеть через воротник — впечатление довольно странное: четкий, наклоненный мир — вид, воспринимаемый органами стрелоида, наложенный на тот, что воспринимает тело. ) Он не мог себя убить. Надо было жить дальше, понять, что еще можно сделать, воздать должное, попытаться примириться с произошедшим и сделать это место хоть капельку лучше, чем оно было при его появлении, попытаться совершить то добро, на какое он окажется способен.

Он ждал, что Правда протянет ноги, что исчерпается программа, а когда этого не случилось (он знал, что ничего такого не случится, но все-таки надеялся — а вдруг), ощутил разочарование, смирение и мрачное веселье одновременно.

Он приказал газолету принять нормальное положение и снова закупорить его. Стрелоид наклонился назад, задраил крышку и снова поместил его в капсулу — противоударный гель уже ласкал и обволакивал его, целебные щупальца приступили к лечению, восстанавливали кожу, исцеляли распухшие глаза. Ему показалось, что машина при этом испытывала что-то вроде облегчения, но знал: это ложь. Легче стало только ему.

 

— Сколько лиц, столько и мнений. Так всегда было, есть и будет. Возможно ли, что мы кем-то выведены искусственно? Кто знает? Может, мы были домашними зверьками. А может, профессиональной добычей. Может, мы были украшениями, дворцовыми шутами, козлами отпущения, результатом сбоя в галактических машинах осеменения — таковы некоторые из мифов. Может, наши создатели исчезли или мы свергли их; таков еще один миф — тщеславный, избыточно льстивый, — которому я не верю. Может быть, эти создатели были какими-то протоплазматиками? Нужно сказать, что эта гипотеза получает все более широкое распространение: устойчивая метафора. Почему плазматики? Зачем существам потока — звездного или планетарного, не имеет значения, — создавать что-то похожее на нас и во времена незапамятные? Мы понятия не имеем. Но слухи продолжают распространяться. Нам известно лишь, что мы находимся здесь, что мы были здесь десять миллиардов — а то и больше — лет назад. Мы приходим и уходим, мы проживаем наши жизни с разными скоростями, обычно к старости — более медленно, как вы, добрые люди, наблюдали в этих стенах, но зачем мы еще? Для чего созданы? В чем наше предназначение? Мы понятия не имеем. Вы должны меня простить; эти вопросы представляются в каком-то смысле более важными применительно к нам, насельникам, поскольку мы, кажется, и в самом деле… нет, не созданы для этого, конечно, как можно было бы сказать, но склонны к сохранению, если нас предоставить самим себе. Поймите, тут нет никакого непочтения, но эти же вопросы применительно к быстрым, к людям или даже — примите извинения от подобных вам видов, полковник, — к ирилейтам не имеют такой же силы, потому что у вас нет нашей истории, нашего происхождения, нашего неприкаянного, начисто проклятого, богопротивного существования. Кто знает? Может быть, в один прекрасный день и вы сравняетесь с нами! Ведь, в конце концов, Вселенная еще молода, невзирая на общий для всех нас индивидуализм, на передаваемую из поколения в поколение уверенность в кульминации, и, возможно, когда наши неведомые преемники, последние в ряду, напишут заключительные хроники, там будет сказано, что насельники продержались всего десяток миллиардов лет или около того на гребне первого бурного потока, знаменовавшего собой детство вселенной, а потом бесследно исчезли, тогда как ирилейты и люди, эти символы живучести, эти отважные старатели, эти воплощения цивилизационной стойкости, продержались триста миллиардов лет или что-нибудь в этом роде. И тогда тот же самый вопрос может быть задан применительно к вам: зачем? Для чего? С какой целью? И — кто знает! — может быть, для вас ответ и найдется. Ответ получше. Здравый ответ. Но пока такие нелегкие проблемы стоят только перед нами. Все остальные, кажется, приходят и уходят, это представляется естественным, этого следует ожидать, такова данность: виды появляются, развиваются, расцветают, распространяются, приходят в упадок, сморщиваются и вянут. Циник сказал бы: ха-ха, это всего лишь природа, ничего больше, и никаких тебе претензий на заслуги, никакого признания вины, сплошное ликование. Спасибо всем, что попытались, что поучаствовали, что показали себя такими молодцами. Но мы? Как насчет нас? Нет, мы другие. С виду мы проклятые, обреченные, наша судьба — пережить собственный расцвет, задержаться в нише, которая вполне могла принять и многих других — да, многих! — мы всем доставляем неудобство, оставаясь здесь, тогда как по любым меркам должны были бы убраться отсюда вместе с нашими давно ушедшими современниками. Я не боюсь признать — это обременительно для нас самих. Я здесь среди друзей и потому говорю так откровенно. И вообще, я ведь старый сумасшедший насельник, бродяга, скиталец, зануда, переплывающий с места на место, заслуживающий лишь презрения и подаяния, а если повезет, то того и другого, если нет — мне же хуже. Но простите, я испытываю ваше терпение. Я ведь не разговариваю ни с кем, кроме тех голосов, что сам выдумываю.

Так говорил сошедший с рельсов насельник переходного возраста по имени Оазил. Сойти с рельсов означало объявить, что ты (иногда это объявляли за тебя твои ровесники) потерял интерес к обычному устойчивому старению и порядку старшинства (или не участвуешь больше в этом), которым, по обычаям насельнического общества, следовали его граждане. Само по себе это состояние не было позорным (часто его сравнивали с монашеством), хотя если оно было навязано, а не выбрано самим насельником, то служило очевидным признаком того, что со временем он может стать изгоем и будет физически изгнан с родной планеты. А этот приговор — ввиду нелюбви насельников и к межзвездным путешествиям, и к контролю качества при строительстве космических кораблей — фактически означал что-то среднее между одиночным заключением сроком на несколько тысяч лет и смертной казнью.

Оазил был скитальцем, бродягой, непоседой. Он полностью утратил контакты с семьей и к тому же утверждал, что так или иначе позабыл все с ней связанное, не имел друзей, не принадлежал ни к каким клубам, братствам, обществам, лигам или группам и не имел постоянного дома.

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...