Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Я. Липкович 1 страница




I

 

Федор Михайлович Достоевский… Немногочисленны те, кто пользовались душевно‑ открытым, доверительно‑ сердечным расположением этого русского гения: стоило почувствовать малейшую фальшь в поведении и образе мыслей человека, уже, казалось бы, снискавшего право на близость, как он тут же замыкался, становясь внутренне недоступным. А все притворное и неискреннее этот изумительный психолог разгадывал легко. И оттого великий писатель сохранял неизменную и ровную привязанность к очень и очень немногим. Среди этих немногих был юноша, моложе Достоевского почти на пятнадцать лет, но тем не менее находивший возможным обращаться к нему коротко на «ты», и, обычно нелюдимый, подчеркнуто вежливый, щепетильно суровый, не допускавший даже намека на панибратство со стороны кого бы то ни было, Федор Михайлович принимал это как должное – таковы были узы братской нежности и нерасторжимого родства душ между друзьями. Он пророчил юноше большое будущее и был удовлетворенным свидетелем того, как быстро сбывались его предсказания. Молодой друг восходил так бурно и располагал к себе так неотразимо, что к нему с большой добротой и приятельски‑ благожелательным вниманием относились знаменитый профессор‑ ботаник, будущий ректор Петербургского университета Андрей Николаевич Бекетов, известный поэт Аполлон Николаевич Майков, великий географ и путешественник Петр Петрович Семенов‑ Тян‑ Шанский и многие другие выдающиеся представители умственной элиты русского общества. Он был близок с братьями Курочкиными, встречался с Н. Г. Чернышевским. Между тем царь и его верноподданное окружение хотели видеть в нем преданного слугу. Его величество поэтому соизволил удостоить личной аудиенцией; могущественный канцлер, министр иностранных дел, сиятельнейший князь Александр Михайлович снисходил до попечительной благосклонности; обер‑ прокурор святейшего синода граф Александр Петрович Толстой почитал за честь принимать его в графском доме и просить как почетного гостя к обеденному столу, а молодой высокородный царский дипломат, будущий министр Н. П. Игнатьев проявлял заботу о его здоровье… Он был окружен вниманием первых дам великосветских салонов, где недавно блистал Пушкин, а у гусарского поручика Лермонтова рождался «стих, облитый горечью и злостью». Перед ним заискивали, ему навязывали свое общество, ему льстили, подхватывая каждое оброненное им слово, такие дворянские жуиры и хлыщи, как Всеволод Крестовский – один из будущих угодливых литературных столпов благонамеренности и порядка под эгидой торжествующего зла.

Федор Михайлович, как известно, был совершенно независим в своих симпатиях и антипатиях, и его мало заботило, что скажет на этот счет «княгиня Марья Алексевна». Он полюбил юношу (именно этим редким в его устах глаголом «любить» характеризовал чуждый показных сантиментов Достоевский свою дружбу) и сохранил эту любовь до конца своей жизни. Может быть, что этот вечный труженик, муками души, кровью сердца искупавший в маленьком, не всегда уютном семейном кабинете все страдания человечества, этот бывший узник «Мертвого дома», совершенно точно знавший цену добра и зла, этот скромный, застенчивый человек, терявшийся в шумном и нарядном обществе, этот постоянно нуждавшийся разночинец, совершенно чуждый интересов, присущих сытым и довольным, может быть, в глубине души и упрекал своего друга за светские успехи, а может быть, считая эти успехи необходимыми для его будущей полезной деятельности, относился снисходительно. Может быть… На этот счет можно строить лишь догадки, точных данных история не сохранила. Но доподлинно известно лишь одно: сердечная привязанность осталась неизменной. Об этом свидетельствует следующий отрывок из воспоминаний жены писателя А. Г. Достоевской:

«…Восьмого ноября 1866 г. – один из знаменательных дней моей жизни: в этот день Федор Михайлович сказал мне, что меня любит и просил меня быть его женой. Был светлый морозный день. Я пошла к Федору Михайловичу пешком, а потому опоздала на полчаса против назначенного времени. Федор Михайлович, видимо, давно уже меня ждал: заслышав мой голос, он тотчас вышел в переднюю.

– Наконец‑ то вы пришли! – радостно сказал он и стал помогать мне развязывать башлык и снимать пальто. Мы вместе вошли в кабинет… Я с удивлением заметила, что Федор Михайлович чем‑ то взволнован. У него было возбужденное, почти восторженное выражение лица, что очень его молодило.

– Как я рад, что вы пришли, – начал Федор Михайлович, – я так боялся, что вы забудете свое обещание…

– …Я рада, что вижу вас, Федор Михайлович, да еще в таком веселом настроении. Не случилось ли с вами чего‑ либо приятного?

– Да, случилось! Сегодня ночью я видел чудесный сон!

– Только‑ то! – И я рассмеялась.

– Не смейтесь, пожалуйста. Я придаю снам большое значение. Мои сны всегда бывают вещими…

– Расскажите же ваш сон!

– Видите этот палисандровый ящик? Это подарок моего сибирского друга Чокана Валиханова, и я им очень дорожу. В нем храню мои рукописи, письма и вещи, дорогие мне по воспоминаниям. Так вот вижу я во сне, что сижу перед этим ящиком и разбираю бумаги. Вдруг между ними что‑ то блеснуло, какая‑ то светлая звездочка. Я перебираю бумаги, а звезда то появляется, то исчезает. Это меня заинтересовало: я стал медленно перекладывать бумаги и между ними нашел крошечный бриллиантик, но очень яркий и сверкающий.

– Что же вы с ним сделали?

– В том‑ то и горе, что не помню. Тут пошли другие сны, и я не знаю, что с ним сталось. Но то был хороший сон!

 

Он проводил меня до передней и заботливо повязал мой башлык. Я уже готова была выйти, когда Федор Михайлович остановил меня словами:

– Анна Григорьевна, а я ведь знаю теперь, куда девался бриллиантик.

– Неужели припомнили сон?

– Нет, сна не припомнил. Но я, наконец, нашел его и намерен сохранить на всю жизнь».

Уже более года прошло, как перестало биться сердце Чокана Валиханова, но его образ витает в мыслях, в душе Достоевского. Нет ничего мистического в том, что к каждому из нас в решительные минуты жизни приходят, иногда утешая и успокаивая, иногда доброжелательно подбадривая, образы‑ видения любимых людей.

Чокан Валиханов был человеком чрезвычайно общительным, у него было много друзей, среди них были и такие преданные и задушевные, как, например, друг детства, известный географ‑ путешественник, этнограф Н. Г. Потанин, пылкий поэт‑ петрашевец С. Ф. Дуров. Но ни один из них при общении со всесторонне образованнейшим, с непостижимо начитаннейшим, с обладающим не только редкой наблюдательностью и целеустремленной логикой научного мышления, но и удивительной способностью поэтического восприятия явлений жизни Чоканом не мог претендовать на ведущую роль. И в этом смысле Федор Михайлович Достоевский был, пожалуй, единственным другом Чокана, к гению которого проницательный ум казахского ученого относился с трепетным благоговением. Дружба этих двух великих людей является ярчайшей страницей в истории братства русского и казахского народов, и не случайно она, эта дружба, ныне стала предметом научных исследований, психологических догадок, художественного творчества.

«Задачей своей жизни Валиханов считал служение киргизскому народу, защиту его интересов перед русской властью и содействие его умственному возрождению. Последнее для него возможно было только косвенным образом; он мог изучать свой народ и печатать свои труды на русском языке… Прямое же воздействие посредством писания и печатания на киргизском языке было бы праздным делом, потому что киргизский народ безграмотен. Но если бы у Чокана Валиханова была киргизская читающая публика, может быть, в лице его киргизский народ имел бы писателя на родном языке в духе Лермонтова и Гейне» – так писал Г. Н. Потанин. «Если б Чокан имел в киргизском народе читающую среду, он мог бы стать гением своего народа и положить начало возрождению своих единоплеменников», – писал он в другом месте. Какая тяжелая, какая трагическая суть, какая горькая правда заключена в этих внешне спокойных фразах. Для тогдашней российской действительности эта правда была не нова. С тех пор как в начале тридцатых годов восемнадцатого столетия племена Младшей казахской орды добровольно связали свою судьбу с Россией, с русским народом и это послужило благодетельным примером для племен Средней и Большой орд, история нашего народа, жизнь и деяния лучших его представителей стали неотделимы от истории великого собрата, от судеб его выдающихся личностей. И наш первый ученый испытал в полной мере, вернее сказать – даже в большей мере, все то, что испытывали те, кто оказывали своей деятельностью неоценимую услугу Отечеству. «Ужасный, скорбный удел уготован у нас всякому, кто осмелится поднять свою голову выше уровня, начертанного императорским скипетром; будь то поэт, гражданин, мыслитель – всех их толкает в могилу неумолимый рок… Рылеев повешен Николаем, Пушкин убит на дуэли тридцати восьми лет. Грибоедов предательски убит в Тегеране. Лермонтов убит на дуэли, тридцати лет, на Кавказе. Веневитинов убит обществом, двадцати двух лет. Кольцов убит своей семьей, тридцати трех лет. Белинский убит, тридцати пяти лет, голодом и нищетой[5]. Полежаев умер в военном госпитале, после восьми лет принудительной солдатской службы на Кавказе. Баратынский умер после двадцатилетней ссылки. Бестужев погиб на Кавказе, совсем еще молодым после сибирской каторги…» – так писал А. И. Герцен в 1850 году. Позже он мог бы причислить к этому списку заживо погребенного в Сибири Н. Г. Чернышевского, тридцати шести лет, сломленного многолетней солдатчиной Т. Г. Шевченко, Н. А. Добролюбова, умершего двадцати пяти лет, Д. И. Писарева – двадцати восьми лет – и многих, многих других. Теперь доподлинно установлено, что материалы к остропублицистической статье о злоупотреблениях властей в казахских степях, напечатанной в герценовском «Колоколе» в 1862 году, были представлены Чоканом Валихановым, однако мы не знаем, как осведомлен был А. И. Герцен о научной и общественной деятельности казахского ученого; скорее всего, не был осведомлен, но если бы он знал Чокана Валиханова, то пламенный Искандер без сомнения внес бы и его в скорбный список жертв императорского скипетра. Казахский ученый умер в 1865 году, не доживя до тридцати лет. Это был, говоря словами Н. А. Некрасова, «случай предвиденный, чуть не желательный». Потомки ныне признательны Чокану Валиханову за то, что он, благодаря беспримерному мужеству, редкостной одаренности, соединенной с целеустремленным упорством, вписал свое имя в ряд любимейших имен казахского народа. Он за короткое время прославился как исследователь географии, этнографии, истории, языка и литературы родственного нам киргизского народа, а также так называемой Малой Бухарии, как тогда называли Синьцзян‑ Уйгурскую автономную область Китая, став во многих случаях первооткрывателем самых разнообразных научных фактов; он проявил себя выдающимся знатоком экономики, быта, верований, обычаев, прошлого и ему современного, – словом, всего того, что касалось родного казахского народа. Все его труды отмечены печатью гения, а это означает, что многие его мысли, догадки, суждения и соображения остаются и доныне непреходяще ценными. В этом нас убеждают подробные научные изыскания в различных аспектах творческого наследия, проводимые теперь чокановедами. Чокан Валиханов не относился к типу кабинетных ученых, его интересовала жизнь во всех ее проявлениях; глубина этого интереса определялась его исследовательским даром, его редчайшим умением поверять алгеброй гармонию, а его трепетная отзывчивость, необыкновенная гибкость мышления – поэтичностью, артистизмом его натуры, способностью чутко и эмоционально внимать. Именно в таких людях, как в фокусе, сосредоточивается, накапливается и ярко высвечивает опыт поколений. И поэтому самая жизнь гения со всеми ее человеческими особенностями становится поучительной для познавания духовных ступеней, по которым восходили народы к настоящему, и, следовательно, для познавания истоков, во многом определивших наши достоинства и наши недостатки.

Мало жил этот человек, краткой была его деятельность. Но он жил так содержательно, что тщетно было бы дерзать на полноту описания его вдохновенных деяний и проникновенных чувствований, на глубину раскрытия психологической причинности, проявлявшейся в его воле и его поступках. И этот очерк о Чокане Валиханове является, может быть, лишь одним из отзвуков нашей души, удивленной и пораженной непостижимой гармонией могучего духа выдающегося сына народа.

 

 

II

 

Пушкин гордился шестисотлетним дворянством. «Мое дворянство старее», – даже заметил он в скобках, отвечая Рылееву на упреки по этому поводу. Однако эта гордость не мешала ему преклоняться перед гением бывшего помора Михайла Ломоносова и восхищаться смелостью, находчивостью и размахом беглого казака Емельяна Пугачева. Валиханов имел не меньше оснований гордиться почти семисотлетним чингисидством. Он носил титул степного принца, султана поистине по‑ пушкински. «Мы не можем подносить наших сочинений вельможам, ибо по своему рождению почитаем себя равными им», – писал великий поэт. Чокан Валиханов не мог испытывать перед кем бы то ни было что‑ то подобное подобострастию и уничижению не только потому, что он был наделен природой особо обостренным чувством собственного достоинства, но еще и потому, что никто не мог его упрекнуть в незнатности и неизвестности его родового древа. Он считал себя потомком Темучина, ставшего покорителем мира Чингисханом, и был правнуком знаменитого хана Аблая, царствовавшего в казахских степях во второй половине восемнадцатого столетия.

Интересно само восхождение Аблая к вершинам знатности и могущества. Это был период в истории Средней Азии и Казахстана, когда бесчисленные отпрыски некогда грозных властителей, пребывая в претензии ни больше ни меньше как на роль Батыя и Тамерлана, в жажде крови, мести и власти довели до крайнего раздробления и истощения народы обширного и благодатного края. В этот период раздоров и распрей, взаимного изнурения и истребления, всеобщего измельчания и унижения прадед Чокана хан Аблай был, пожалуй, единственным властителем, который, благодаря личной доблести, уму и ловкости, сумел увлечь большинство казахского народа идеей единства и создал сильное объединение казахов Большой и Средней орд, которому были подвластны к тому же прилегающие окраины нынешних Киргизии и Узбекистана. Теперь грозный союз казахских племен успешно противостоял продвижению на запад китайцев, опьяненных только что закончившимся варварским истреблением целого джунгарского народа. Недолговечно было это объединение, но это было время особого духовного подъема казахского народа, вызванного чувством общности, чувством утверждения национального достоинства. «В предании киргизов Аблай, – пишет Чокан Валиханов о своем прадеде, – носит какой‑ то поэтический ореол; век Аблая у них является веком киргизского рыцарства. Его походы, подвиги его богатырей служат сюжетами эпическим рассказам. Большая часть музыкальных пьес, играемых на дудке и хонбе, относится к его времени и разным эпохам его жизни. Народные песни – „Пыльный поход“, сложенная во время набега, в котором был убит храбрый богатырь Боян; „Тряси мешки“ – в память зимнего похода на волжских калмыков, во время которого киргизы голодали семь дней, пока не взяли добычу, – разыгрываются до сих пор киргизскими музыкантами и напоминают потомкам поколения Аблая прежние славные времена».

Русский царь Петр Первый заботился паче жизни о единстве и могуществе России. По уровню взглядов на исторические обстоятельства, конечно, не сравнить образованнейшего русского царя с, по‑ видимому, малограмотным ханом. Однако стоит обратить внимание на следующее свидетельство знатока казахского прошлого писателя Сабита Муканова. «Аблай в 1770 году подчинил себе киргизов… В 1771 году сына своего Адиля посадил владельцем Большой Орды. У Аблая было тридцать сыновей, и он всех сделал предводителями отдельных подчиненных ему казахских родов». Получается, что Аблай, достигший объединения степей ценою громадных усилий народа, ценою потоков крови и бесчисленных жертв, не придумал ничего лучшего, как раздарить подвластные племена и земли своим многочисленным сыновьям, и эти царевичи, движимые алчностью, чванством, тщеславием и взаимной завистью, немедленно привели казахский народ к прежнему раздроблению и прежним раздорам. Тут поневоле вспомнишь, как всегда, меткое и точное определение А. С. Пушкина, данное им в заметках по русской истории: «Удельные князья – наместники при Владимире, независимы потом». Как недалек был в честолюбивых замыслах этот властелин, как его мало интересовало будущее народа! Конечно, можно с уверенностью сказать, что если бы хан Аблай завещал беречь единство казахских племен, достигнутое при нем, то это завещание осталось бы пустым звуком. Отсталые кочевые племена с примитивной экономикой при тогдашних условиях не могли претендовать ни на государственность, ни на собственный путь развития. Позднее, когда внук Аблая Кенесары, такой же смелый, хитрый и ловкий фанатик, как его дед, пожелал повторить подвиги пращура, из этого ничего путного, кроме жестокостей и разорения, не получилось. И все же поражает, что самый знаменитый хан несчастного народа не мог подняться ни на йоту выше утоления собственной жажды власти. Недаром в казахском народе, столь чутком к проявлению благородных стремлений со стороны властителей, нет ни одного куплета, воспевающего помыслы хана Аблая в заботах о будущем подвластных ему земель и племен, но зато много стихов, посвященных его могуществу и жестокому всевластию.

Можно полагать, что из всех имен в родословном древе Чокана Валиханова имя Аблай‑ хана очаровывало, пленяло и возбуждало воображение мальчика, как только он стал понимать рассказы о жизни и деяниях своих предков, ибо в то время не было казахской семьи, казахского рода, где бы относились равнодушно и беспристрастно к своему происхождению. Традиционно повелось, что мальчик мог не знать еще счета чисел натурального ряда, не говоря уже об азбуке (которую ему, как правило, не всегда суждено было и знать), но он уже знал имена всех предков не менее чем до седьмого колена. Причем среди этих предков непременно находился мудрый и могучий богатырь, дух‑ аруах которого заботливо витает над родом. Чаще оказывалось, что столь возносимый предок не был известен никому, кроме, может быть, своих же потомков, но последние не могли не наделять его изумительными качествами и не восхищаться ими в ожидании возрождения этих качеств в ком‑ то из следующих поколений. Эта наивная вера служила большим утешением для бедных и обездоленных. И уж нечего говорить о том, как возносился воспетый и воспеваемый степными златоустами Аблай‑ хан в семьях его многочисленных отпрысков, рассеянных по всей обширной территории Казахстана и, в мечте об аблаевском могуществе и почете, считавших себя обделенными и притесненными.

И вот в одной из таких семей появился мальчик, наделенный природой богатым воображением, редкой наблюдательностью, способностью впитывать как губка и эмоционально усваивать опыт окружающих и при этом обостренно чувствовать и переживать непонятные для детского ума противоречия в жизни и поступках родителей и всех близких людей. Можно легко понять глубину и драматизм этих противоречий, если представить, как вчерашние самовластные владельцы казахских степей превратились или в скромных, преданных чиновников русского царя (так случилось с умным и дальнозорким отцом Чокана султаном Чингисом), или оказались вслед за светлейшим князем Меншиковым в Березове (куда был сослан родной дядя Губайдулла за претензии на ханское положение в степях), или стали организаторами воинских набегов, граничивших с разбоем (так поступил двоюродный брат отца Чокана Кенесары). Все остальные менее яркие личности метались между этими крайними путями, усугубляя драматизм своего положения.

Не думается, чтобы взрослый Чокан чересчур обольщался своим белокостным происхождением, так называемым чингисидством своей крови. Еще менее, конечно, он был склонен придавать значение духу своего предка Аблая. Это, разумеется, вовсе не означает, что правнук не воздавал должное смелости, ловкости, изворотливости и, наконец, уму своего прадеда. Наоборот, приведенный выше отрывок из статьи «Аблай» свидетельствует о том, что ученый хорошо знал, как благодаря этим личным качествам знаменитый хан умело использовал обстоятельства для утоления неуемной жажды властвовать и повелевать. Чокан Валиханов был так же объективен и беспристрастен, как и Пушкин, спокойно перечислявший в автобиографических записках жестокости впавших в маразм крепостников‑ предков как по отцовской, так и по материнской линии. Чокан знал, что таких было немало и среди его предков.

Родился будущий ученый в 1835 году в семье Чингиса Валиханова, усердно служившего старшим султаном в одном из округов, на которые была разделена степь после того, как, благодаря неусыпной реформаторской деятельности Сперанского по укреплению царского колониального режима, отец Чингиса Вали стал последним ханом Средней Орды. Старший султан (высшая должность, положенная инородцам‑ казахам, по‑ тогдашнему – «киргизам») подчинялся уездной администрации, объединявшей несколько округов, а уездная администрация – западносибирскому генерал‑ губернатору, бдившему над вверенным обширным краем из города Омска.

Чокан до двенадцати лет рос в степях, где с пяти‑ шести лет, как пишет Г. Н. Потанин, «…сломя голову, полкал на лошадях по степи, принимал участие в соколиной охоте». Там же он начал обучаться мусульманской грамоте у муллы‑ татарина.

Отец Чокана султан Чингис был довольно образованным для степей человеком, окончил Омское войсковое казачье училище, дослужился до чина полковника, любил острое слово и степное искусство. В ауле старшего султана постоянно пребывали степные златоусты‑ акыны, композиторы‑ кюйши, которых зачарованно слушал живой, подвижный и любознательный мальчик. Можно представить, какую разницу ощущал одаренный мальчик между тем, что он слышал в юрте от акынов‑ импровизаторов, певцов, остряков, и тем, что он видел у муллы, где тупо зубрились арабские буквы и заветы пророка и не произносилось ни одного живого казахского слова. Так у будущего ученого в детские годы, наряду с очарованностью радостями жизни, с любовью к истинно доброму и красивому, неосознанно и инстинктивно вырабатывались задатки ненависти и отвращения ко всему, противному духу свободного развития человека.

Чокан‑ ребенок с какой‑ то недетской последовательностью противился делать то, чему учил мулла. Следствием этого явилась одна удивительная особенность в интеллектуальном развитии Чокана. Мусульманская религия, как известно, наложила запрет на живопись, на изображение жизни и природы кистью и карандашом. И в силу этого до революции не было ни одного художника‑ казаха. Казалось, пространственное воображение, искусство представлять на бумаге или каким‑ то другим путем образы виденного было умерщвлено в зачаточном состоянии. Между тем Чокан Валиханов, пожалуй, единственный казах до революции, проявивший себя как замечательный художник. Мы теперь имеем целый том рисунков, портретных изображений, жанровых картин и др., значение которых в нашей науке и культуре еще, возможно, недостаточно оценено. «Чокан, – пишет Г. Н. Потанин, – не знал ни слова по‑ русски и уже тогда любил рисовать карандашом. Дабшинский показывал картину, нарисованную Чоканом уже в Омске: русский город поразил мальчика, и он изобразил карандашом один из городских видов». Этот рисунок сохранился: на нем изображен дом генерал‑ губернатора, величественное для того времени здание с часовней и флагом Российской империи на крыше; перед домом по тротуару плетется укутанная во что‑ то неуклюжее дородная обывательница, ведя за руку ребенка; за домом слева в отдалении видны купола и колокольни церкви. Сохранились и другие замечательные рисунки двенадцатилетнего Чокана. Все они нарисованы Чоканом после приезда в Омск. Это и понятно. Чокан, судя по рисункам, ранее занимался рисованием, но делал это втайне, во всяком случае вдали от глаз муллы, и рисунки, естественно, уничтожал. И здесь, в Омске, он наконец оказался в условиях, когда мог открыто, не скрывая ни от кого, предаться любимому занятию. Вот отчего появилось несколько замечательных рисунков, датированных 1847 годом.

Взрослого Чокана Валиханова современники часто сравнивали с Лермонтовым. Они, по‑ видимому, были схожи и в детском возрасте. Дар к живописи Лермонтова также проявился рано, но великий поэт создавал свои детские рисунки при всеобщем доброжелательном поощрении и специальном обучении этому, тогда как казахский гений рисовал свои детские картинки, преследуемый муллой, который видел в этом промысел шайтана – злого духа, наущавшего несмышленыша на преступное подражание делу аллаха, который один только может создавать мирское разнообразие, никак не должное поддаваться изображению руками смертных. Это означает, что природные дарования, заложенные в этом мальчике, были настолько могучи и воля к их проявлению даже у ребенка‑ Чокана была настолько неукротима, что он, движимый неосознанным желанием, пробовал свой талант и свои способности во всех областях жизни, где можно было выразить себя, найти себя, и делать все это часто вопреки противодействующей обстановке.

 

 

III

 

Чокан был зачислен в Сибирский (Омский) кадетский корпус в 1847 году. Существует искушение двенадцатилетнего Чокана изобразить одержимым нестерпимой жаждой знаний и рвущимся в город, в кадетский корпус, для того, чтобы удовлетворить свою неуемную любознательность. Самый младший брат Чокана Кокиш, умерший сравнительно недавно, в двадцатых годах, рассказывал Сабиту Муканову нечто обратное. Мальчик, заслышав, что отец хочет повезти его в далекий‑ предалекий Омск, в который изредка ездит сам, и оставить там учиться, убежал из дома и чуть не два дня прятался в прибрежных кустах тальника. Весь аул сбился с ног, ища его, пока Чокан, не выдержав, по‑ видимому, голода или набравшись страха за проведенную в одиночестве ночь, не появился в ауле сам. Может быть, ему бы и хотелось посмотреть на этот чудо‑ аул, называемый городом, увидеть, как живут тысячи людей в одном месте и, не помещаясь в деревянных домах, строят, наставляя один на другой, другой на третий, каменные дома, но перспектива остаться там почти навсегда его нисколько не увлекала и не радовала. Его уговаривали, но он, вместо того чтобы сесть в повозку или на оседланного для него коня, бежал за юрту. Чингис, потеряв терпение, грозно повелел поймать и связать его. И тогда до этого молчавшая мать спокойно, но твердо сказала: «Не делайте так. Он умный мальчик, сам сядет в повозку! » Мальчик, насупившись, безнадежно остановил свой взгляд на матери, как будто говоря: «И тебе меня не жалко! » – и забился в угол повозки. Зейнеп, человек большой выдержки, дала волю материнским слезам только тогда, когда муж и сын в повозке и сопровождающие их верховые с оседланными запасными конями на поводу для султана‑ отца и султана‑ сына отъехали от аула.

В Омске султан остановился в доме чиновника генерал‑ губернаторской канцелярии Дабшинского, давнишнего друга, знакомого еще со времен учебы Чингиса в Омске. Дабшинский прекрасно владел казахским языком, работал переводчиком, и именно такой человек был нужен Чингису для введения не знавшего ни слова по‑ русски сына в русскоязычный мир. Договорившись с омским начальником об устройстве сына на учебу и попросив Дабшинского отвести Чокана в условленный день в корпус, Чингис собрался уезжать. Но не тут‑ то было. Мальчик забился в угол повозки и, свернувшись в жалкий и молчаливый комочек, не отвечал ни на какие уговоры. Чингису снова пришлось повелеть тюленгутам: «Отнесите его в дом». И тогда Чокан вскочил, зло взглянул на отца и, нахохлившись, быстрыми шажками ушел в дом.

Омский кадетский корпус был учебным заведением со строгими порядками, но, к счастью его воспитанников, эти строгие порядки не сводились, в отличие от многих военно‑ учебных заведений николаевского времени, к солдафонской приверженности к «фрунту и строю»: большая часть преподавателей стремилась воспитать из омских кадетов людей гуманных, справедливых и истинно образованных – и в этом, к их чести, они многого достигли. Тем не менее и в этом учебном заведении существовала среди двухсот пятидесяти воспитанников своя внутренняя жизнь, не всегда до подробностей известная начальству и преподавателям. И в этой внутренней жизни было немало от традиций знаменитых бурс, описанных Помяловским. «До 1846 года – это была казачья бурса», – пишет Г. Н. Потанин и затем, свидетельствуя о том, что традиции бурсы продолжались и после преобразования Войскового казачьего училища в кадетский корпус, продолжает: «Каждый класс у нас имел своего вожака. Наша школьная среда была так малоинтеллигентна, что в классе, в котором был Чокан, вожаком был вовсе человек без умственного таланта. Это был мальчик с практическими наклонностями. Он начал с того, что каждое воскресенье вечером у входных дверей встречал возвращающихся из отпуска кадетов и выпрашивал у них конфет, которые те всегда приносили. Он не съедал их, а в середине между воскресеньями, когда все остальные кадеты свои конфеты уже истребили, предлагал их лакомкам в обмен на карандаши, бумагу и прочее. Таким образом, у него вырос магазин канцелярских принадлежностей, бумаги, карандашей, перочинных ножей, резинок и пр. Все это он опять ссужал товарищам за разные послуги: за снабжение записками по предметам преподавания, за репетирование и пр. Благодаря этому он учился сносно, хотя вовсе был лишен способностей. Чокан объявил ему войну, он начал преследовать с детской жестокостью его торгашество насмешками и вооружил против него товарищей. Маленький мироед был разоблачен и уничтожен и, оставленный без тетрадок и помощи, захудал окончательно в успехах по обучению. Низложив противника, Чокан сделался вожаком своего класса. Но он не мог оставаться без борьбы или без мишени для насмешек; он открыл поход против вожака нашего класса. Вкусы нашего класса были как будто повыше: наш вожак был хороший рисовальщик и забавный рассказчик, но господство его в классе, может быть, было основано более на том, что он изрос годами и был уже вполне сформировавшийся мужчина. Литературой он не интересовался и ничего никогда не читал; вероятно, Чокану было бы нетрудно низложить его, но кампания Чокана была начата поздно, оставалось недалеко до нашего выхода из корпуса; мы вышли в офицеры, что и положило конец начатой кампании Чокана».

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...