Революционные дни в Ставке и отречение государя от престола 4 страница
Но такова уж сила лживого известия, переданного в мятущееся время, – ему верят порою вопреки полной очевидности. Поверил ему, вероятно, не менее убежденно и сам генерал Клембовский, получив это тяжелое известие из Петрограда и передавая его столь предупредительно нам из того самого Могилева, где, как он отлично знал и сам, продолжала находиться почти половина конвоя… Поверили этому, как ни странно, тогда и мы, свита государя. Впоследствии, когда мы уже вернулись в Ставку, прибывшие из Петрограда офицеры-конвойцы на мои упреки рассказали мне, как было дело в действительности. По их словам, двигавшаяся по Шпалерной (где находились казармы конвоя) и направлявшаяся к Таврическому дворцу возбужденная громадная толпа народа привлекла внимание оставшейся в Петрограде команды, и многие, главным образом из любопытства, намеревались вместе с нею добраться до Думы. Но оставшийся в Петрограде есаул Мануха это им запретил и сказал: – Сидите тут смирно – я один пойду в Думу и разузнаю, в чем дело, – и направился туда. Все же несколько человек, не более 30–40, несмотря на приказание, смешались с толпой и пробрались вместе с ней на двор Таврического дворца. Их красивая, своеобразная казачья форма привлекла всеобщее внимание. Вышедший из Думы какой-то депутат, увидев офицера, обратился к Манухе с предложением привести разрозненных людей в порядок. Мануха отказался, но какой-то урядник конвоя все же выстроил этих людей, и тогда депутат обратился к ним с речью: «Товарищи, мы счастливы, что даже и конвой» и т. д., и т. д. Что было дальше, я уже забыл, но помню, что эти же офицеры мне говорили, что 2 сотни, бывшие в Царском, так же как и сотни, находившиеся в Могилеве и Киеве, оставались все время верными присяге, на своих постах.
Это же засвидетельствовал и граф Бенкендорф, находившийся все время при Ее Величестве в Царском Селе, в Александровском дворце. По его словам, «как конвой, так и собственный Его Величества полк держались в превосходном порядке, готовые всегда исполнить свой долг». Конвой не соблазнился и революционным приказом № 1, утвердив на своих местах все свое прежнее начальство, чего, к сожалению, не сделал Сводный полк. Обе эти части телохранителей, неся верную службу, оставались во дворце до 8 марта, когда сменены были по приказу Временного правительства – объявленному через генерала Корнилова – революционными гвардейскими стрелками. О том, как превосходно держали себя части этих войск в Могилеве и после отречения государя, я был личным свидетелем. Что сталось с конвоем и частями сводного полка после отбытия государя из Ставки – я не знаю. Все революции любят окружать себя легендами, даже основанными якобы на показаниях «очевидцев» и документах. Целых сто лет потребовалось для того, чтобы архивные изыскания смогли снять ореол какой-либо «доблести», проявленной якобы при взятии Бастилии. Число врагов и примкнувших друзей в подобных случаях всегда вырастает до неимоверных размеров. Как и всякому громкому преступлению, им, конечно, очень трудно говорить о себе правду… Известие о прибытии депутатов от самовольно захватившей власть Думы очень сильно взволновало находившегося в те дни в наряде в нашем поезде сотника конвоя Его Величества Лаврова. Этот молодой энергичный казачий офицер не строил себе, в противоположность нам, никаких иллюзий и решительнее всех оценивал тогдашнюю обстановку и значение в ней взбунтовавшейся столицы. В те дни и часы оттуда действительно не могло исходить ничего хорошего, достойного, приемлемого или кающегося…
Он даже обратился к графу Граббе за разрешением: – Прикажите, и мы немедленно уничтожим этих «депутатов», как только они осмелятся появиться здесь. А мы, остальные, все еще хотели надеяться на возможность другого решения и старались уверить себя в благоразумии ехавших к нам думских переговорщиков. Присутствие в этой депутации Шульгина, которого я хотя и не знал лично, но который был мне известен по своим твердым монархическим убеждениям, помню, меня даже отчасти успокоило. Было уже около половины третьего часа дня. Я спросил у проходившего мимо скорохода Климова, не собирается ли государь выйти в это обычное время на прогулку, чтобы его сопровождать, но Климов сказал, что к Его Величеству прошли только что генерал Рузский и еще два штабных генерала с бумагами, вероятно, для доклада о положении на фронте, так как государь их принимает не у себя в кабинете, а в салоне, где удобнее разложить карты. Я вышел тогда один, походил немного по пустынной платформе, чтобы посмотреть, не прибыл ли какой поезд из Петрограда, и вскоре вернулся в свой вагон, где в купе С. П. Федорова собрались почти все мои товарищи по свите за исключением графа Фредерикса. Я не помню, сколько времени мы провели в вялых разговорах, строя разные предположения о создавшейся неопределенности, когда возвращавшийся из соседнего вагона государя граф Фредерикс остановился в коридоре у дверей нашего купе и почти обыкновенным голосом, по-французски (ввиду находившегося рядом проводника) сказал: «Savez vous – l’Empereur a abdique». Слова эти заставили нас всех вскочить. Я лично мог предположить все что угодно, но отречение от престола, столь внезапное и ничем не вызванное, не задуманное только, а уже совершенное, показалось мне такой кричащей несообразностью, что в словах преклонного старика Фредерикса в первое мгновение почудилась естественная старческая непонятливость или явная путаница. – Как так отрекся?!. Когда?!. Что такое?!. Да почему?!. – посыпались наши возбужденные вопросы. Граф Фредерикс на всю эту бурю восклицаний, пожимая сам недоуменно плечами, ответил только: – Государь сейчас получил телеграммы от главнокомандующих… и сказал, что раз и войска этого хотят, то не хочет никому мешать…
– Какие войска хотят?!! Чего они хотят?!. Что такое?!. Ну а вы что же, граф?!. Что вы-то ответили Его Величеству на это?! Опять безнадежное пожатие плеч: – Что я мог у него изменить? Государь сказал, что он решил это уже раньше и долго об этом думал… – Не может этого быть?!. Ведь у нас война!!! – Отречься так внезапно?!. Здесь, в вагоне?! И перед кем?! И для чего? Да верно ли это? Нет ли тут недоразумения, граф? – посыпались снова возбужденные возражения со всех сторон, смешанные и у меня с надеждой на путаницу или на возможность еще отсрочить только что принятое решение. Но, взглянув на лицо Фредерикса, я почувствовал, что путаницы нет, что он говорит серьезно, отдавая себе отчет во всем, так как и он сам, несмотря на свою обычную интонацию, был глубоко взволнован, и руки его дрожали. – Государь уже подписал две телеграммы, – ответил Фредерикс, – одну Родзянко, уведомляя его о своем отречении в пользу наследника при регентстве Михаила Александровича и оставляя Алексея Николаевича при себе до его совершеннолетия, а другую о том же Алексееву, в Ставку, назначая вместо себя верховным главнокомандующим великого князя Николая Николаевича. – Эти телеграммы еще у вас, граф? Вы их пока еще не отправили? – вырвалось одновременно у всех нас с новой, воскресавшей надеждой. – Обе телеграммы только что взял у государя Рузский и понес к себе, – с какой-то, как мне показалось, безнадежной усталостью ответил Фредерикс и, чтобы скрыть свое волнение, отвернулся и прошел в свое купе. Бедный старик, по его искренним словам, нежно любивший государя «как сына», заперся на ключ в своем отделении, а мы продолжали еще стоять в изумлении, отказываясь верить во все на нас нахлынувшее. Кто-то из нас прервал наконец молчание, кажется, это был Граббе, и, отвечая нашим общим мыслям, сказал: – Ах, напрасно государь отдал эти телеграммы Рузскому, это, конечно, все произошло не без его интриг; он-то уж их наверно не задержит и поспешит отправить; а может, Шульгин и Гучков, которые скоро должны приехать, сумеют отговорить и иначе повернуть дело? Ведь мы не знаем, что им поручено и что делается там у них; пойдемте сейчас к графу, чтобы он испросил у государя разрешение потребовать эти телеграммы от Рузского обратно и не посылать их хотя бы до приезда Шульгина.
Мы все пошли к Фредериксу и убедили его; он немедленно пошел к государю и через несколько минут вернулся обратно, сказав, что Его Величество приказал сейчас же взять эти телеграммы обратно от Рузского и передать ему, что они будут посланы только после приезда членов Думы. Как я уже сказал, к генералу Рузскому мы уже давно благодаря его прежнему начальнику штаба Бонч-Бруевичу не чувствовали особой симпатии, а с первой же минуты нашего прибытия в Псков относились к нему с каким-то инстинктивным недоверием и большой опаской, подозревая его в желании сыграть видную роль в развертывавшихся событиях. Поэтому мы просили Киру Нарышкина, начальника военно-походной канцелярии, которому было поручено отобрать телеграммы, чтобы он действовал настойчиво и ни на какие доводы Рузского не соглашался, и если бы телеграммы начались уже передаваться, то снял бы их немедленно с аппарата. Нарышкин отправился и скоро вернулся, но с пустыми руками. Он нам передал, что одна телеграмма, Родзянке, хотя и начала уже отправляться, но начальник телеграфа обещал попытаться ее задержать, а другую, в Ставку, и совсем не отправлять, но что Рузский их ему все же не отдал и сам пошел к государю, чтобы просить удержать эти телеграммы у себя, хотя и обещал их не отправлять до приезда Гучкова и Шульгина. Вскоре появился действительно Рузский и был снова принят государем, но оставался там очень недолго. Уходя от Его Величества, Рузский передал скороходу, чтобы прибывающих вечером депутатов направили предварительно к нему, а затем уж допустили их до приема государем. Это обстоятельство взволновало нас еще более; в желании Рузского настоять на отречении и не выпускать этого дела из своих рук, как нам казалось тогда, не было уже сомнения. Мы вновь пошли к Фредериксу просить настоять перед Его Величеством о возвращении этих телеграмм, а профессор Федоров, по собственной инициативе, как врач, озабоченный особенной бледностью и видимым недомоганием государя, направился к Его Величеству. Было около 4 часов дня, когда Сергей Петрович вернулся обратно в свое купе, где большинство из нас его ожидало. – Вышла перемена, – сказал он нам, – все равно прежних телеграмм теперь нельзя посылать. Я во время разговора о поразивших нас всех событиях, – пояснил он, – спросил у государя: «Разве, Ваше Величество, вы полагаете, что Алексея Николаевича оставят при вас и после отречения? »
– А отчего же нет? – с некоторым удивлением спросил государь. – Он еще ребенок и, естественно, должен оставаться в своей семье, пока не станет взрослым; до тех пор будет регентом мой брат. – Нет, Ваше Величество, – ответил Федоров, – вряд ли будет это возможно, и по всему видно, что надеяться на это вам совершенно нельзя. Государь, по словам Федорова, немного задумался и спросил: – Скажите, Сергей Петрович, откровенно, как вы находите, действительно ли болезнь Алексея такая неизлечимая? – Ваше Величество, наша наука нам говорит, что болезнь эта неизлечима, но многие достигают при ней значительного возраста, хотя здоровье Алексея Николаевича будет всегда зависеть от всякого случая. – Когда так, – как бы про себя сказал государь, – то я не могу расстаться с Алексеем, это было бы уже сверх моих сил. К тому же, раз его здоровье не позволяет, то я тем более буду иметь право оставить его при себе… Кажется, на этих словах рассказа, потому что других я не запомнил, вошел к нам в купе граф Фредерикс, сходивший во время нашего разговора к государю, и сообщил, что Его Величество приказал потребовать сейчас же от Рузского задержанную им у себя телеграмму (кажется, Родзянке), не упоминая ему при этом, для какой именно цели. Кира Нарышкин отправился вновь, но и на этот раз не принес их обратно, а только вместо них какую-то телеграмму о новых ужасах, творящихся в Петрограде, которую дал Рузский для доклада государю. Телеграммы те об отречении Рузский сказал, что отнесет сам лично Его Величеству. Я не помню, что было в этой, данной нам, вероятно, для назидания телеграмме, так как вошедший скороход доложил, что государь после короткой прогулки около вагонов уже вернулся в столовую для дневного чая, и мы все направились туда. С непередаваемым тягостным чувством, облегчавшимся все же мыслью о возможности еще и другого решения, входил я в столовую. Мне было физически больно увидеть моего любимого государя после его нравственной пытки, вызвавшей его решение, но я все же надеялся, что обычная сдержанность и ничтожные разговоры о посторонних, столь «никчемных» теперь вещах прорвутся наконец у нас, в эти ужасные минуты, чем-нибудь горячим, искренним, заботливым, дающим возможность сообща обсудить положение; что теперь, в столовой, когда никого, кроме ближайшей свиты, не было, государь невольно и сам упомянет об обстоятельствах, вызвавших его столь поспешное решение. Эти подробности нам были совершенно неизвестны и так поэтому непонятны. Мы к ним были не только не подготовлены, но не могли, конечно, о них даже догадываться, и только, может быть, граф Фредерикс, а также и В. Н. Воейков, хотя вряд ли, были более или менее осведомлены, о чем шла речь в переговорах Рузского с государем. Нас, по обычаю, продолжали держать в полной неизвестности и, вероятно, по привычке же даже и на этот раз забыли о нашем существовании. А мы были такие же русские, жили тут же рядом, под одной кровлей вагона, и также могли волноваться, страдать и мучиться не только за себя, как «пустые и в большинстве эгоистичные люди», но и за нашего государя и за нашу дорогую Россию. Но войдя в столовую и сев на незанятое место с краю нашего небольшого стола, я сейчас же почувствовал, что и этот час нашего обычного, более или менее непринужденного общения с государем пройдет точно так же, как и подобные же часы минувших «обыкновенных» дней… Опять шел самый незначительный разговор, прерывавшийся на этот раз только более продолжительными паузами. Рядом была буфетная, кругом ходили лакеи, подавая чай, и, быть может, их присутствие заставляло всех быть такими же «обычными» по наружности, как всегда. Государь сидел на вид спокойный, ровный, поддерживал разговор, и только по его глазам, теперь уже совсем печальным, задумчивым, на чем-то сосредоточенным, да по нервному движению, когда он доставал папиросу, можно было чувствовать, что переживал он в самом себе. Ни одного слова, ни одного намека на то, что всех нас волновало, не было, да, пожалуй, и не могло быть произнесено – такая обстановка заставляла лишь уходить в себя, несправедливо негодовать на других «зачем говорят о пустяках» и мучительно думать: «Когда же кончится это сидение за чаем! » Оно наконец кончилось; государь встал и удалился к себе в вагон. Проходя вслед за ним, последним, по коридору, мимо открытой двери кабинета, куда вошел государь, я помню, меня так и потянуло войти туда, но находившийся впереди меня граф Фредерикс (или Воейков) уже вошел туда раньше с каким-то совсем, как я раздраженно подумал, ненужным докладом. Мы все собрались снова вместе, на этот раз в купе у адмирала Нилова. Старый адмирал был очень удручен и почти все время не покидал своего отделения. В. Н. Воейков был также с нами. Он был, как чувствовалось, не менее нас взволнован, но умел лучше нас скрывать свое волнение и свои переживания. От него или от Нарышкина мы наконец узнали, что Родзянко ночью в переговорах с Рузским сообщил ему, что он потому не приехал в Псков, так как высланные государем с фронта эшелоны якобы взбунтовались в Луге и никого не пропускают. По словам Рузского, это было неверно. Рузский имел точные сведения, что эшелон в Луге не взбунтовался. Тем более становятся непонятными его настояния государю отозвать высланные войска назад. Не государь, а главнокомандующий Северного фронта без всякой попытки на сопротивление сдавался на «милость победителя». Родзянко просил Рузского отменить присылку войск, так как «это бесполезно, но вызовет лишнее кровопролитие, а войска все равно против народа драться не будут и своих офицеров перебьют». Он утверждал также, что прибытие Иванова с Георгиевским батальоном только усилило всеобщее раздражение и что ненависть к царской семье, по его словам, достигла якобы высших пределов и вопрос о династии поставлен ребром. Родзянко убеждал Рузского, что единственный выход спасти династию – это добровольное отречение государя от престола в пользу наследника при регентстве великого князя Михаила Александровича. Генерал Алексеев также телеграфировал, что, по его мнению, создавшаяся обстановка не допускает иного решения, что каждая минута дорога, и он умоляет государя, ради любви к Родине, принять решение, «которое может дать мирный и благополучный исход». Появились кем-то принесенные в нашу военно-походную канцелярию и несчастные телеграммы Брусилова, Эверта, генерала Алексеева, Сахарова, а также и поступившая уже потом телеграмма от адмирала Непенина. Подлинника телеграммы великого князя Николая Николаевича с Кавказа при этом среди них не было; государь ее не препроводил для хранения в нашу военно-полевую канцелярию. Она, кажется, так и осталась у Его Величества. Но потом нам доставили из штаба копию и с его телеграммы. Она заканчивалась так:
«Как верноподданный считаю по долгу присяги и по духу присяги необходимым коленопреклоненно молить ваше императорское Величество спасти Россию и вашего наследника, зная чувство вашей святой любви к России к нему. Осенив себя крестным знамением, передайте ему ваше наследие. Другого выхода нет. Генерал-адъютант Николай».
Тогда же впервые прочитали мы и копии высочайших телеграмм, переданных еще днем государем Рузскому. В них Его Величество говорил как будто лишь о готовности отречься, а не о совершившемся уже окончательно своем отречении от престола, так как эти телеграммы гласили:
«Председателю Государственной Думы. Нет той жертвы, которую я не принес бы во имя действительного блага и для спасения родимой матушки России. Посему я готов отречься от престола в пользу моего сына, с тем чтобы он оставался при мне до совершеннолетия, при регентстве брата моего великого князя Михаила Александровича. Николай».
«Наштаверх. Ставка. А. Во имя блага, спокойствия и спасения горячо любимой России я готов отречься от престола в пользу моего сына. Прошу всех служить ему верно и нелицемерно. Николай».
С этих телеграмм, как и с телеграмм всех главнокомандующих, мы просили Нарышкина снять для каждого из нас «на всякий случай» копии, что и было сделано на следующий день в нашей походной канцелярии. Телеграммы главнокомандующих, пересланные Его Величеству генералом Алексеевым, гласили следующее:
1. «Прошу вас доложить государю императору мою всеподданнейшую просьбу, основанную на моей преданности и любви к Родине и царскому престолу, что в данную минуту единственный исход, могущий спасти положение и дать возможность дальше бороться с внешним врагом, без чего Россия пропадет, – отказаться от престола в пользу государя наследника цесаревича при регентстве великого князя Михаила Александровича, другого исхода нет, необходимо спешить, дабы разгоревшийся и принявший большие размеры народный пожар был скорее потушен, иначе повлечет за собой неисчислимые катастрофические последствия. Этим актом будет спасена и сама династия в лице законного наследника. Генерал-адъютант Брусилов».
2. «Ваше императорское Величество, начальник штаба Вашего Величества передал мне обстановку, создавшую в Петрограде, в Царском Селе, в Балтийском море и в Москве и результат переговоров генерал-адъютанта Рузского с председателем Государственной Думы. Ваше Величество, на армию в настоящем ее составе при подавлении внутренних беспорядков рассчитывать нельзя. Ее можно удержать лишь именем спасения России от несомненного порабощения злейшим врагом Родины при невозможности вести дальнейшую борьбу. Я принимаю все меры к тому, чтобы сведения о настоящем положении дел в столицах не проникли в армию, дабы оберечь ее от несомненных волнений. Средств прекратить революцию в столицах нет никаких. Необходимо немедленное решение, которое могло бы привести к прекращению беспорядков и к сохранению армии для борьбы против врага. При создавшейся обстановке, не находя иного исхода, безгранично преданный Вашему Величеству верноподданный умоляет Ваше Величество, во имя спасения Родины и династии, принять решение, согласованное с заявлением председателя Государственной Думы, выраженное им генералу Рузскому, как единственно, видимо, способное прекратить революцию и спасти Россию от ужасов анархии. Генерал-адъютант Эверт».
3. «Генерал-адъютант Алексеев передал мне преступный и возмутительный совет председателя Государственной Думы на высокомилостивое решение даровать стране ответственное министерство и просил главнокомандующих доложить Вашему Величеству о положении данного вопроса в зависимости от создавшегося положения. Горячая любовь моя к Вашему Величеству не допускает в душе моей мириться с возможностью осуществления гнусного предложения от председателя Государственной Думы. Я уверен, что не русский народ, никогда не касавшийся царя своего, задумал это злодейство, а разбойная кучка людей, именуемая Государственной Думой, предательски воспользовалась удобной минутой для проведения своих преступных целей. Я уверен, что армия и фронт непоколебимо стали бы за своего державного вождя, если бы не были призваны к защите Родины от врага внешнего и если бы не были в руках тех же государственных преступников, захвативших в свои руки источники жизни армий. Переходя же к логике разума и учтя создавшуюся безвыходность положения и непоколебимо верноподданный Вашему Величеству, рыдая, принужден сказать, что, пожалуй, наиболее безболезненным выходом для страны и для сохранения возможности биться с внешним врагом является решение пойти навстречу уже высказанным условиям, дабы промедление не дало пищу предъявлению дальнейших, еще гнуснейших притязаний. Генерал Сахаров».
4. «С огромным трудом удерживаю в повиновении флот и вверенные войска. В Ревеле положение критическое, но не теряю еще надежды его удержать. Всеподданнейше присоединяюсь к ходатайству главнокомандующих фронтами о немедленном принятии решения, сформулированного председателем Государственной Думы. Если решение не будет принято в течение ближайших часов, то это повлечет за собой катастрофу с неисчислимыми бедствиями для нашей Родины. Вице-адмирал Непенин».
5. Сам Алексеев так заканчивает депешу: «Всеподданнейше докладывая эти телеграммы Вашему Величеству, умоляю безотлагательно принять решение, которое Господь Бог внушит вам. Промедление грозит гибелью России. Пока армии удается спасти от проникновения болезни, охватившей Петроград, Москву, Кронштадт и другие города, но ручаться за дальнейшее сохранение военной дисциплины нельзя. Прикосновение же армии к делу внутренней политики будет знаменовать конец войны, позор России и развал ее. Ваше императорское Величество горячо любите Родину и ради ее целости, независимости, ради достижения победы соизвольте принять решение, которое может дать мирный и благополучный исход из создавшегося более чем тяжелого положения. Ожидаю повелений. 2 марта 1917 года, № 1878»26. Телеграммы эти говорят сами за себя, и каждый, соответственно своему уму и сердцу, сможет сделать из них и собственные выводы. Я лично читал настояние этих телеграмм в каком-то тумане, не понимая многих фраз и все силясь отыскать в их словах главную побудительную причину, вызвавшую роковое решение. Слова государя, сказанные Фредериксу: «Раз войска этого хотят…» не выходили у меня из головы, и, как это ни странно, мне было бы все-таки легче на душе, если бы это желание войск там было ясно и категорически выражено или подкреплялось бы какими-либо их поступками; оно оправдывало бы в моих глазах хотя отчасти и решимость послать такие телеграммы Его Величеству, а также и решимость государя под впечатлением их отказаться от престола своей Родины. Ведь действительно, как говорил Gust Le Bon (Гюстав Лебон – О. Б. ): «Народ только тогда делает революцию, когда ее заставляют делать его войска». Но ничего подобного, облегчавшего меня, там не находил. Умоляли и настаивали на отречении одни лишь высшие генералы, но говорили исключительно от себя; войска, офицеры и другие генералы фронта молчали и оставались верны присяге, о чем свидетельствовал сам генерал Алексеев, говоря, что «пока армии удается еще спасти от прикосновение болезни, охватившей Петроград, Москву и Кронштадт», а генерал Сахаров с еще большей убедительностью уверял, что «армии и фронт непоколебимо стали бы за своего державного вождя, если бы не были призваны к защите Родины от врага внешнего». Об этом же говорило потом не дошедшее до нас благородное исповедание веры генерала Хана-Нахичеванского, выражавшего, конечно, не на словах только «беспредельную преданность гвардейской кавалерии и готовность ее умереть за своего обожаемого монарха». Эту телеграмму гвардейская кавалерия послала Рузскому с «просьбой повергнуть ее к стопам Его Величества». Она была послана только через день после отречения, и государь о ней не знал и через 5 дней после ее отправления. Но даже телеграмма Сахарова, так отвечавшая моим чувствам в своем начале, поразила меня своим дальнейшим несообразием в конце. «Логика разума» и у него в те часы повелевала над логикой сердца, а мне всегда казалось, что то только верно и сильно, что одинаково крепко познано как сердцем, так и умом. В своем отуманенном сознании, стараясь создать себе иллюзии, я обращался на мгновение даже в наивного мальчика, и как в своем детстве, так и тогда недоумевал: «Ведь это солдаты ведут своих вождей к победе! Ведь в действительности берут крепости и дерутся только они; значит, они и есть главная сила, а генералам тут напрасно приписывается главная роль». И как мальчик, я снова невольно радовался, что войска в этих телеграммах пока молчали, были «здоровы», «верны», а будучи здоровыми могли заговорить совсем иначе, чем их высшее начальство; но сейчас же переходил на опасение взрослого человека, уже искушенного опытом столь близких дней: «А что, если они молчат лишь потому, что ничего еще не знают, и «здоровы» только пока столичное поветрие не донеслось до них? » Но в этой смене настроений я жил все-таки больше своим сердцем, чем умом главнокомандующих; их «логические» предостережения и указания меня не только внутренне возмущали, но и казались далекими от необходимости, притянутыми за волосы. И все же надо сознаться, что в те часы, не зная еще всех подробностей, мы не столько негодовали на поступки генералов и петербургских деятелей, которые не были для нас новостью, сколько несправедливо сердились на самого государя – своим поспешным отречением он отдавал всю страну и всех верных на полный произвол страстей и случая, так как незаконная передача престола его брату грозила лишь новыми осложнениями. В подобном же настроении был, видимо, и генерал Дубенский, а также и все другие, не находившиеся в нашем поезде и до которых весть об отречении дошла значительно позднее, чем до нас. Дубенский появился в нашем вагоне очень растерянный, взволнованный и все как-то задумчиво и недоумевающе повторял: «Как же это так?.. Вдруг отречься… не спросить войска, народ… и даже не попытаться поехать к гвардии?!!!.. Тут в Пскове говорят за всю страну, а может, она и не хочет? » Эти отрывочные рассуждения Дубенского невольно совпадали с беспорядочно проносившимися и у меня мыслями. Я сам не знал и не понимал, как все это произошло. Нам всем, ошеломленным сообщением графа Фредерикса и озабоченным попытками переменить роковое решение, было не до расспросов о подробностях, его вызвавших. Только впоследствии, через 4 года, находясь на чужбине, я прочел напечатанный в 1921 году во французской газете рассказ одного генерала, присутствовавшего днем 2 марта при докладе государю Рузским этих, чтобы не сказать более, несчастных телеграмм. В этом рассказе встречается много ошибок и, вероятно, за давностью времени путаницы, но в своей главной части, в описании приема Его Величеством, при закрытых дверях, трех явившихся по почину генерала Рузского генералов, он, видимо, точно обрисовывает тогдашние обстоятельства, оставшиеся даже нам, ближайшим спутникам государя, так долго неизвестными. Мы, конечно, знали, как я уже сказал, что государь в те часы принимал генерала Рузского, и присутствие при этом двух штабных генералов показывало нам, что это был лишь простой доклад о положении на фронте. Никакого политического значения мы ему не придавали. В действительности же это были последние минуты великой неделимой России; за ними следовали лишь ее развал, позор и ужас. «За обедом у себя, – так рассказывает этот очевидец, генерал «S» (вероятно, Савич), – генерал Рузский обратился к нам (генералу Данилову и Савичу) и сказал: «Государь не верит; пойдемте вместе, все трое, к нему сейчас же после обеда, чтобы он знал не только мое мнение, но и ваше». Мы трое тогда же, в два с половиною часа дня 2 марта, отправились на вокзал и были немедленно приняты Его Величеством в салоне-вагоне. Никто, кроме государя и нас, не присутствовал при этом разговоре: все двери были заперты». Государь их принял стоя; потом Его Величество сел и предложил генералам также сесть. Рузский повиновался, но остальные генералы продолжали оставаться все время стоя. Государь, который курил, предложил закурить и остальным. Рузский закурил папиросу, но два других генерала, несмотря на повторенное предложение Его Величества, не решились этим воспользоваться.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|