Революционные дни в Ставке и отречение государя от престола 5 страница
Рузский начал с доклада государю только что полученных телеграмм от командующих фронтами и вслед за тем перешел на общее положение, говоря, что «для спасения России и династии не остается другого средства, как отречение в пользу наследника». Государь на это ответил: – Но я не знаю, хочет ли этого вся Россия. – Ваше Величество, – продолжал Рузский, – общая обстановка не позволяет сделать опроса всех, но события развертываются с такой быстротой, и положение настолько ухудшается, что всякое промедление грозит неисчислимыми бедствиями… Соблаговолите выслушать мнение моих сотрудников: они оба люди независимые и прямые. Эту просьбу Рузский повторил один или два раза. Государь повернулся в сторону генералов и, пристально глядя на них, сказал: – Прошу вас сказать мне ваше мнение, но с полной откровенностью. Все были очень взволнованы. Его Величество и Рузский усиленно курили. Несмотря на свое душевное состояние, государь продолжал совершенно владеть собой. Один из генералов (Данилов) заявил, что государь не может сомневаться в его чувствах преданности, но, ставя выше всего чувство долга по отношению к Родине, которую необходимо спасать от позора подчинения требованиям врага, он не видит другого выхода из положения, как выход, указанный Государственной Думой. – А вы? Вы такого же мнения? – обратился тогда государь к другому генералу (Савичу). Генерал был настолько удручен и взволнован, что мог только прерывающимся голосом сказать: – Ваше Величество меня не знаете, но слышали обо мне несколько раз от человека, которому Ваше Величество оказывали доверие. – Кто это? – спросил государь. – Генерал Дедюлин (бывший дворцовый комендант до Воейкова).
– Ах, да, – сказал Его Величество. Генерал, будучи не в состоянии больше говорить, готовый разрыдаться, быстро закончил: – Я человек прямой… я совершенно согласен с мнением генерала (Данилова). Воцарилось молчание, продолжавшееся одну или две минуты. Наконец государь промолвил: – Я решаюсь… Я отказываюсь от престола, – и перекрестился. Генералы перекрестились также. Обращаясь затем к Рузскому, государь ему сказал: – Благодарю вас за вашу верную службу, – и его поцеловал27. Вслед за тем Его Величество удалился в свой вагон, а к ним вошел генерал Воейков, которого присутствовавшие считали одним из главных виновников переживаемой катастрофы. На вопросы Воейкова генералы отвечали неохотно и недружелюбно. Затем появился в вагоне министр Двора граф Фредерикс. Воейков сейчас же вышел. Граф Фредерикс был страшно расстроен. Он заявил, что государь передал ему разговор с присутствовавшими и спросил его мнение, но раньше, чем ответить на такой ужасный вопрос, он, Фредерикс, хочет выслушать присутствующих. Фредериксу повторили то, что было сказано государю. Старик был страшно подавлен и сказал: – Никогда не ожидал, что доживу до такого страшного конца. Вот что бывает, когда переживешь самого себя. Государь вскоре вернулся с собственноручно написанной на имя Родзянко телеграммой, в которой уведомлял о своем отречении в пользу наследника, оставляя его при себе до совершеннолетия. Граф Фредерикс упомянул Его Величеству о назначении великого князя Николая Николаевича верховным главнокомандующим. Государь к этому отнесся с живым одобрением и, выйдя снова к себе в вагон, написал телеграмму генералу Алексееву о назначении великого князя главнокомандующим и о своем отречении. Во время отсутствия государя обратили внимание Фредерикса на то, что в своей телеграмме Родзянко государь не упомянул о великом князе Михаиле Александровиче как регенте.
Рузский тогда набросал на листе бумаги то, что надо было бы добавить к этой телеграмме, и граф Фредерикс понес его к государю. Его Величество принес вскоре уже исправленную телеграмму и объявил, что подождет приезда в Псков Гучкова и Шульгина. Поблагодарив затем генералов за их полные откровенности советы, государь простился с присутствующими. Было три часа и пятнадцать минут пополудни[3]28. «Что-то скажут эти думские посланцы? » – продолжали тоскливо надеяться мы. Неужели они, как и главнокомандующие, будут видеть в отречении единственную возможность восстановить порядок? Ведь не все еще потеряно, телеграммы об отречении удалось задержать, и все может повернуться еще в другую сторону. Очень много будет зависеть от этих вечерних переговоров. Ведь в Петрограде настроение может меняться каждую минуту, и недаром Рузский так желал, чтобы депутацию провели раньше к нему, не допустив ее непосредственно до государя, о чем предупредил у нас лишь скорохода, а не дежурного флигель-адъютанта, и отдал строгое распоряжение как у себя в штабе, так и на станции. Он, наверное, если депутаты имеют другое поручение, сумеет уговорить их присоединиться к своим настояниям. Надо во что бы то ни стало не допустить их до переговоров и предварительного свидания с Рузским, а сейчас же, как приедут, провести их к государю. В необходимости этого были убеждены мы все, и Воейков по приказанию графа Фредерикса поручил это исполнить мне как дежурному. Было уже около 7 часов вечера, час, когда, по имеющимся сведениям, должны были приехать Шульгин и Гучков. Но, выйдя на платформу, я узнал от начальника станции, что экстренный поезд депутатов где-то задержался в пути и что ранее 9 часов вечера вряд ли их можно ожидать. Отдав распоряжение, чтобы мне сообщили немедленно, когда поезд прибудет на соседнюю станцию, я вернулся в вагон. Было уже время обеда, все и государь были уже в столовой, и я поспешил туда. То же тяжелое настроение и то же раздражение от невольной беспомощности, как и за дневным чаем, охватило меня – все продолжало быть таким, по крайней мере наружно, как бывало и в обыкновенные дни. Опасаясь пропустить прибытие депутатов, я, насколько помню, не досидел до конца обеда, а вышел на платформу, увидев, что на станцию пришел какой-то поезд.
Это был обыкновенный пассажирский поезд, направлявшийся с юга в Петроград; стало известно, что он задержится в Пскове по какой-то причине и отправится далее не ранее как через час. Поезд был переполнен. Много народу высыпало на платформу, с любопытством рассматривая наш поезд, стоявший невдалеке. Несмотря на то что толпа пассажиров знала, что находится вблизи оклеветанного царя, она держала себя отнюдь не вызывающе, а с обычным почтительным вниманием. «О всеобщей ненависти к династии», о которой с таким убеждением сообщал Родзянко, тут не было и помину. Войдя затем к себе, я узнал от профессора Федорова, что с этим же поездом генерал Дубенский отправляет своего человека с письмом к семье, так как телеграф в Петроград частных телеграмм уже не принимает. Это обстоятельство напомнило мне о моей жене, о которой я тогда забыл. Я воспользовался его добрым предложением и наскоро набросал записку жене, убеждая ее не волноваться и уведомляя, что мы задержались ненадолго в Пскове и что, вероятно, скоро увидимся; письмо я просил опустить на вокзале в Гатчине, где жила моя семья. Записку эту жена моя так и не получила. Было уже около 9 часов вечера. Снова показался поезд, на этот раз подходивший со стороны Петрограда. Я торопливо вышел ему навстречу, но и он не был тем, которого я ждал. Он прибыл из Петрограда с обыкновенными пассажирами, выйдя оттуда утром того же дня. Фельдъегеря из Царского Села в нем не было, но ехал на фронт какой-то другой фельдъегерь из Главного штаба. На его груди, как и на шинелях нескольких офицеров и юнкеров, приехавших с поездом, были уже нацеплены большие и малые красные банты, у некоторых – из ленточек от орденов. Они были все без оружия. Это меня поразило; я не удержался и подошел к юнкерам. Они мне сообщили, что в Петрограде с утра 2 марта, когда они уезжали, стало как будто спокойнее; стрельбы почти не было слышно, но что сопротивление войск, верных присяге, окончательно сломлено и весь Петроград в руках бунтующих; офицеров стали меньше избивать, но все же толпы солдат и рабочих набрасываются на них на улице, отнимают оружие, срывают погоны, а кто сопротивляется, того убивают.
В особенности преследуют юнкеров, защищавшихся с особенным упорством, и им с большим трудом удалось пробраться на вокзал и уехать из «этого проклятого города». – Это наше начальство, только для нашей безопасности, заставило нацепить эти банты и выходить на улицу без оружия, – с каким-то гадливым смущением оправдывались они. То же самое подтвердили и фельдъегерь, и те два-три офицера, с которыми мне пришлось кратко переговорить. Красные банты были и ими надеты отнюдь не из сочувствия революции, а из-за своеобразной «военной хитрости», необходимой, по их словам, в Петрограде. Они тоже не упоминали о ненависти населения к царской семье, и по их отрывочным, возбужденным словам, все происходившее они считали грандиозным бунтом запасных и фабричных, с которым будет теперь очень трудно справиться, «но все же справиться можно». – Один бы надежный полк с фронта, и вся бы эта дрянь побежала, – говорили они. Поезд недолго стоял и скоро отправился далее. Я только что вернулся к себе в вагон, как мне сообщили, что депутатский поезд прибыл на соседний полустанок и через 10–15 минут ожидается уже в Пскове. Было почти 10 вечера. Я немного замешкался, наполняя папиросами свой портсигар, и это вызвало нервное нетерпение моих товарищей: – Что ты там копаешься – торопись, а то Рузский их перехватит. Я «поторопился» и вышел на платформу. На ней никого почти не было, она была совсем темна и освещалась лишь двумя-тремя далекими тусклыми фонарями. Я спросил у дежурного по станции, на какой путь ожидается экстренный поезд, и он указал мне на рельсы, проходившие почти рядом с теми, на которых стоял наш императорский поезд, а место остановки почти в нескольких шагах от него. Прошло еще несколько минут, когда я увидел приближавшиеся огни локомотива. Поезд шел быстро и, как я заметил, состоял не более как из одного-двух вагонов; он еще не остановился окончательно, как я вошел на заднюю площадку обыкновенного классного вагона, открыл дверь и очутился в обширном темном купе, слабо освещенном лишь мерцавшим огарком свечи. Я с трудом рассмотрел в темноте две стоявшие у дальней стены фигуры, догадываясь, кто из них должен быть Гучков, кто – Шульгин. Я не знал ни того, ни другого, но почему-то решил, что тот, кто моложе и стройнее, должен быть Шульгиным, и, обращаясь к нему, сказал: – Его Величество вас ожидает и изволит сейчас же принять.
Оба «депутата» были, видимо, очень подавлены и очень волновались; руки их дрожали, когда они здоровались со мной, и оба имели не столько усталый, сколько растерянный, я бы сказал, несчастный вид. Они были очень смущены таким скорым приемом и просили дать им время и возможность привести себя хоть немного в порядок после вагона, но я им ответил, что заставлять себя ждать было бы неудобно, и мы сейчас же направились к выходу. – Что делается в Петрограде? – спросил я их. Ответил Шульгин – Гучков все время молчал и, как в вагоне, так и теперь, идя до императорского поезда, держал голову низко опущенной. – В Петрограде творится что-то невообразимое, – говорил, волнуясь, Шульгин, – мы находимся всецело в их руках; нас, наверное, арестуют за нашу поездку, когда мы вернемся. «Хороши же вы, народные избранники, облеченные всеобщим доверием, – как сейчас помню, нехорошо шевельнулось у меня в душе при этих словах, – не прошло и двух дней, как вам приходится уже дрожать перед этим «народом», хорош и сам «народ», так мило относящийся к своим избранникам». Я вышел первым из вагона и увидел на отдаленном конце платформы какого-то офицера, вероятно, из штаба Рузского, спешно направлявшегося в нашу сторону. Он увидел нашу группу и сейчас же повернул обратно. – Что же вы теперь думаете делать? С каким поручением приехали? На что надеетесь? – спросил я, волнуясь, шедшего рядом со мной Шульгина. Он с какою-то смутившею меня не то неопределенностью, не то безнадежностью от собственного бессилия и как-то тоскливо сказал: – Знаете, мы надеемся только на то, что, быть может, государь нам поможет. – В чем поможет?! – вырвалось у меня, но получить ответа я не успел: мы уже стояли на площадке вагона-столовой, а Гучков и Шульгин уже нервно снимали свои шубы. Их сейчас же провел скороход в салон, где назначен был прием и где находился уже граф Фредерикс. Бедный старик, волнуясь за свою семью, спросил, здороваясь, у Гучкова: «Что делается в Петрограде? », и тот «успокоил» его самым жестоким образом: – В Петрограде стало спокойнее, граф, но ваш дом на Почтамтской совершенно разгромлен, а что сталось с вашей семьей – нам неизвестно. Вместе с графом Фредериксом в салоне находился и генерал Нарышкин, которому как начальнику военно-походной канцелярии было поручено присутствовать при приеме и записывать все происходящее во избежание могущих последовать потом разных выдумок и неточностей. Я помню, что Кира Нарышкин еще ранее, до приезда депутатов, предложил и мне разделить с ним эту обязанность, но мысль присутствовать при таком приеме лишь молчаливым свидетелем показалась мне почему-то настолько невыносимой, что я тогда резко отказался от этого предложения. Теперь я об этом отказе очень сожалею, хотя и убежден, что вряд ли имел тогда возможность вмешаться в те решающие судьбу Родины переговоры. Вся тогдашняя, навязанная обстановка исключала невольно эту возможность. Знаю только, что попытка такого решительного вмешательства была не только необходима, но и являлась прямым долгом каждого из нас, даже самого младшего из ближайшей свиты императора[4]. В коридоре вагона императора, куда я прошел, я встретил генерала Воейкова. Он доложил Его Величеству о прибытии депутатов, и через некоторое время государь в кавказской казачьей форме, спокойный и ровный, прошел своей обычной неторопливой походкой в соседний вагон, и двери вагона закрылись. Я оставался несколько минут в коридоре у кабинета государя, разговаривая с Воейковым и пришедшими туда же Валей Долгоруковым, графом Граббе и герцогом Лейхтенбергским, делясь с ними впечатлениями о моем мимолетном общении с «депутатами». Как вспоминаю, и тогда еще я не терял надежды на лучший исход. Слова монархиста Шульгина, что они «надеются на помощь государя», я толковал по-своему, в том смысле, как мне этого хотелось, и даже чувствовал известную признательность к нему за это «обращение его лишь к одной помощи Его Величества». Во время разговора мы увидели Рузского, торопливо подымавшегося с платформы по приставной лестнице на входную площадку салона. Я подошел к нему, чтобы узнать, чем вызван его приход. Рузский был очень раздражен и, предупреждая мой вопрос, с нервной резкостью, обращаясь в пространство, начал совершенно «по-начальнически» кому-то выговаривать: – Всегда будет путаница, когда не исполняют приказаний! Ведь было ясно сказано направить депутатов раньше ко мне. Отчего этого не сделали? Вечно не слушаются!.. Я хотел его предупредить и, кажется, даже предупредил, что Его Величество сейчас находится в салоне и занят приемом, но Рузский, скинув пальто, решительно сам открыл дверь и вошел в салон. Его раздражение доставило нам мимолетное удовольствие, но и вызвало тяжкие опасения о том, что начало совершаться за этими дверьми… Мне стало не по себе. Я ушел в свое отделение и с каким-то тупым безразличием прилег на диван[5]. Не помню когда, но, кажется, очень скоро, минут через 15, не более, ко мне в купе заглянул Кира Нарышкин, озабоченно проходивший к себе. Я так и бросился к нему. – Ну что? Уже кончилось? Что решено? Что они говорят? – с замирающим сердцем спрашивал я его. – Говорит один только Гучков… Все то же, что и Рузский, – ответил мне Нарышкин. – Он говорит, что, кроме отречения, нет другого выхода, и государь уже сказал им, что он и сам это решил еще до них; теперь они сомневаются, вправе ли государь передать престол Михаилу Александровичу, минуя наследника, и спрашивают для справки основные законы; пойдем, помоги мне их отыскать и в них разобраться, хотя вряд ли они взяты у нас с собою в вагон; в них ведь никогда не было надобности в путешествиях… Все иллюзии у меня пропадали, но я цеплялся еще за последнюю, самую ничтожную в те времена: «Раз вопрос зашел о праве, о законах, то, значит, с чем-то еще должны считаться даже люди, нарушившие закон в эти бесправные дни, и может быть?!. » С основными законами я был знаком лишь поверхностно; не будучи юристом, не знал их толкований, но все же имел с ними довольно близкое соприкосновение лет пять назад, когда возник вопрос об отказе великого князя Михаила Александровича от всяких прав на престол ввиду его женитьбы на г-же Вульферт. Тогда все было и для меня, да и для других ясно; но это было давно, я многие подробности толкования забыл, хотя и твердо сознавал, что при живом наследнике Михаил Александрович мог бы воцариться лишь с согласия и отказа самого Алексея Николаевича от своих прав. А если такой отказ по малолетству Алексея Николаевича теперь немыслим, и он должен будет вопреки желанию отца все-таки сделаться, хотя бы до совершеннолетия, императором, то, может быть, и государь, которому невыносима мысль расстаться с сыном, передумает поэтому отрекаться и сам, чтобы иметь возможность оставить его при себе. Облегчение для меня в данную минуту заключалось, значит, в том – имелось ли в основных законах указание на право государя как опекуна отречься не только за себя, но и за своего малолетнего сына – наследника престола. Что в обыденной жизни наши гражданские законы таких прав опекуну не давали, я знал твердо, по собственному опыту, что сейчас же и высказал Кире Нарышкину по дороге, проходя с ним в соседний вагон, где помещалась наша военно-походная канцелярия: – Что говорят об этом основные законы, я хорошо не помню, но знаю почти заранее, что они вряд ли будут по смыслу противоречить обыкновенным законам, по которым опекун не может отказываться ни от каких прав опекаемого, а значит, и государь до совершеннолетия Алексея Николаевича не может передать престола ни Михаилу Александровичу, ни кому-либо другому, кроме своего сына. Ведь все присягали государю и его законному наследнику – а законный наследник, пока жив Алексей Николаевич, только он один. – Я и сам так думаю, – ответил в раздумье Нарышкин (он окончил курс училища правоведения), – но государь ведь не просто частный человек. Может быть, «Учреждение об императорской фамилии» и основные законы и говорят об этом иначе. – Конечно, государь не частный человек, а самодержец, – сказал я, – но, отрекаясь, он уже становится и просто опекуном, не имеющим никакого права лишать опекаемого его благ. Том основных законов, к нашему удовлетворению, после недолгих розысков все же нашелся у нас в канцелярии, но, спешно перелистывая его страницы, мы прямых указаний на права государя как опекуна в то время не нашли. Ни одна статья не говорила о данном случае, да там и вообще не было упомянуто о возможности отречения царствующего императора, на что мы оба, к нашему удовлетворению, обратили тогда внимание. Впоследствии много указывали на этот «вопиющий пробел» в наших законах, забывая, что самодержавный монарх, не в пример конституционному, не имеет права на отречение уже по существу своей власти. В законах могли бы быть лишь указания, как поступать в случае тяжкой или душевной болезни императора, то есть о назначении регентства, а не о необходимости отречения его самого. Кира Нарышкин торопился, его ждали, и, взяв книгу законов, он направился к выходу. Идя за ним до запертой двери салона, я, помню, с настойчивостью ему говорил: – Хотя в основных законах по этому вопросу ничего ясного нет, все же надо непременно доложить государю, что по смыслу общих законов он не имеет права отрекаться от престола за Алексея Николаевича. Опекун не может, кажется, даже отказываться от приятия какого-либо дара в пользу опекаемого, а тем более, за него отрекаясь, лишать Алексея Николаевича и тех имущественных прав, с которыми связано его положение как наследника. Пожалуйста, доложи обо всем этом государю – быть может, он и изменит свое решение. Все это я хорошо знал из личного опыта, будучи сам опекуном и малолетнего, и взрослого лица. Что именно так я говорил Нарышкину и именно в этих выражениях, я помню очень твердо и ясно чувствую и теперь, что и он был совершенно согласен со мной. Удалось ли Нарышкину доложить об этом государю или хотя бы графу Фредериксу или обратить внимание депутатов – я не знаю. В те минуты моя память не была еще так подавлена, как час спустя, около 12 часов ночи, когда весть о все же состоявшемся, несмотря ни на что, отречении в пользу Михаила Александровича чем-то тягучим, давящим, невыносимым начала медленно окутывать мое сознание. Поэтому лишь как сквозь густой туман вспоминаю я и возвращение Нарышкина и графа Фредерикса от государя, и довольно несвязное их сообщение о происходивших во время переговоров подробностях. Рассказ Шульгина, напечатанный в газетах и который я впоследствии прочел, многое возобновил в моей памяти. За небольшими исключениями[6] он, в общем, верен и правдиво рисует картину приема членов Думы. «Мы вошли в салон-вагон, – передает Шульгин. – Здесь находился министр Двора граф Фредерикс и еще какой-то генерал, фамилии которого я не запомнил. Через несколько секунд вошел царь. Он был в форме одного из Кавказских полков. Лицо его решительно не выражало ничего больше, чем во всякое другое время. Он поздоровался с нами скорее любезно, чем холодно, подав руку. Затем он сел, указав нам жестом сесть, а Гучкова попросил сесть рядом с собою за маленьким столиком. Фредерикс сел немного подальше. Я сел напротив царя, а генерал в углу, где записывал все происходящее. В это время вошел генерал Рузский, извинился, поздоровался и сел против царя, рядом со мной. Первым начал говорить Гучков. Он говорил долго, гладко, даже стройно, не касаясь прошлого, излагая только настоящее положение и выяснив, до какой бездны мы дошли. Во время своей речи Гучков сидел, не глядя на царя, положив правую руку на стол и опустив глаза. Он не видел лица царя, и поэтому ему легче было договорить все до конца. Он и сказал все до конца, закончив, что единственный выход – отречение в пользу Алексея Николаевича с назначением регентом Михаила Александровича. В это время генерал Рузский наклонился ко мне и сказал: «Это дело решенное». Еще во время речи Гучкова Рузский сказал мне шепотом: «По шоссе из Петрограда движутся сюда автомобили, наполненные людьми. Я велел их задержать». Когда Гучков кончил, заговорил царь. Его голос и манеры были гораздо более деловиты и спокойны. Совершенно спокойно, как о самом обыденном, он сказал: – Я вчера и сегодня целый день обдумывал и принял решение отречься от престола. До 3 часов дня я готов был пойти на отречение в пользу моего сына, но затем я понял, что расстаться с моим сыном я не способен. Тут он сделал очень короткую остановку и продолжал: – Вы это, надеюсь, поймете. Поэтому я решил отречься в пользу брата. После этих слов он замолчал, ожидая ответа. Так как это предложение застало нас врасплох, то мы посоветовались около 15 минут, после чего Гучков заявил, что не чувствует себя в силах вмешиваться в отцовские чувства и считает невозможным в этой области какое бы то ни было давление». «Была у меня, кроме того, – говорит в другом рассказе Шульгин, – и немного иезуитская мысль. Может быть, – думал я, – государь не имеет права отречься в пользу того, кого он выбрал, и пусть на всякий случай отречение будет не совсем правильным. Кроме того, малолетний царь не мог бы установить конституционный строй, что возможно для Михаила». В другой статье Шульгин более подробно объясняет свои мысли: «Кроме того, большой вопрос, может ли регент принести присягу на верность конституции за малолетнего императора. Между тем такая присяга при настоящих обстоятельствах совершенно необходима. Таким образом, мы выразили согласие на отречение в пользу Михаила Александровича. После этого царь спросил нас, можем ли мы принять на себя известную ответственность, дать гарантию в том, что акт отречения действительно успокоит страну и не вызовет каких-нибудь осложнений[7]. На это мы ответили, что, насколько мы можем предвидеть, мы осложнений не видим». После этого государь встал и вышел в соседний вагон подписывать акт. Приблизительно около четверти двенадцатого царь вновь вошел в наш вагон, держа в руках листки небольшого формата. – Вот акт об отречении, прочтите! – сказал он. Мы прочитали акт вполголоса. Затем я попросил вставить после слов: «заповедаю брату нашему править делами государственными в полном и ненарушимом единении с представителями народа» и т. д., вставить слова «принеся в том всенародную присягу». Царь согласился и приписал эти слова, изменив одно слово, так что вышло: «принеся всенародную присягу». Акт был написан на двух-трех листочках небольшого[8] формата на пишущей машинке. На заглавном листе слева стояло «Ставка», а справа «Начальнику Штаба». Подпись царя была сделана карандашом. После этого состоялся обмен рукопожатий. Когда я посмотрел на часы, было без двенадцати минут полночь».
* * *
Я помню, что, когда это случилось, у меня мелькнула мысль: «Как хорошо, что это было 2 марта (?! ), а не 1-е»[9]. После этого было прощание. Мне кажется, что злых чувств ни с той, ни с другой стороны в это мгновение не было. С внешней стороны царь был совершенно спокоен, но скорее дружественен, чем холоден». Действительно, около 12 часов ночи Гучков и Шульгин, не имея еще в руках манифеста, покинули наш поезд и ушли к Рузскому. Больше мы их не видали. Перед уходом они старались успокоить графа Фредерикса, встревоженного судьбой своей жены, и говорили нам, что «Временное правительство возьмет на себя заботы о том, чтобы этому достойному старцу не было сделано никакого зла». Отречение от престола бесповоротно состоялось, но еще не было окончательно оформлено. В проекте манифеста, каким-то образом уже к тому времени предупредительно полученном из Ставки, потребовались небольшие дополнения: 1) о присяге конституции будущего монарха и 2) вместо имени наследника цесаревича надо было вставить имя великого князя Михаила Александровича. Как я узнал через день от начальника дипломатической канцелярии в Ставке Базили, этот проект был, по поручению генерала Алексеева, составлен в спешной ночной работе самим Базили, совместно с генералом Лукомским. Чьими указаниями и чьей инициативой руководствовался спервоначала генерал Алексеев, отдавая такое распоряжение, до сих пор остается мне неизвестным. Об этом много спорили тогда, спорят, вероятно, с не меньшим взваливанием вины друг на друга и теперь – эти недостойные часы и дни еще долго будут хранить в себе много загадочного и бояться яркого, но сурового света истины… Вопрос о том, кто с такой предупредительностью дал указание Ставке о заготовлении манифеста об отречении и, в особенности, когда именно это распоряжение последовало, уже в те дни интересовал меня необычайно – он ведь был во всех отношениях так показателен!!! Но как тогда, так и теперь, после долгих лет и чтения всевозможных опубликованных документов, я до сих пор не мог его выяснить с достаточной ясностью. Генерал Лукомский в своих воспоминаниях говорит: «Поздно вечером 1/14 марта генерал Рузский прислал телеграмму, что государь приказал составить проект Манифеста об отречении и чтобы этот проект передать по прямому проводу генералу Рузскому. Я вызвал генерала Базили, и мы составили проект, который и был передан генералу Рузскому. По приказанию генерала Алексеева, после передачи манифеста в Псков, об этом было сообщено в Петроград Родзянко». В другом месте генерал Лукомский поправляет замеченную им ошибку и говорит, что «телеграмма о составлении Манифеста не могла быть получена, как он ранее установил, 1 марта поздно вечером, а вероятно, лишь 2 марта после 3 часов дня». Когда Базили прибыл к нам, в Орше, в императорский поезд, он нам говорил, что он и генерал Лукомский работали над составлением манифеста «почти всю ночь». Это же подтверждали и другие очевидцы Ставки, рассказывая, что: «Базили, придя в штабную столовую утром 2 марта, говорил, что он всю ночь не спал и работал, составляя по поручению генерала Алексеева с генералом Лукомским манифест об отречении». В тщательно собранных генералом Рузским подробных документах об этих днях копии этой телеграммы с приказанием государя о составлении проекта манифеста не имеется. Вообще там, вероятно, много телеграмм пропущено. Находятся лишь весьма глухие указания, что проект Манифеста был получен из Ставки неизвестно когда в Пскове, так как генерал Данилов в своей телеграмме из Пскова в Ставку от 2 марта в 8 часов 35 минут вечера только между прочим упоминает, что «проект Манифеста отправлен в вагон генерала Рузского». Сам генерал Рузский, рассказывая подробно по часам все события 1 и 2 марта, только говорит: «У государя к приезду депутатов был уже готов текст манифеста об отречении…» В опубликованном большевиками дневнике Его Величества записано об этом 2 марта также весьма кратко: «…к 2½ часам пришли ответы от всех (командующих). Суть та, что во имя спасения России и удержания армии на фронте и спокойствия нужно сделать этот шаг. Я согласился. Из Ставки прислали проект Манифеста. Вечером из Петрограда приехали Гучков и Шульгин…»
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|