В государственном и хозяйственном строительстве, как и в возведении своего дома, преобладало стремление реализовать некий идеал.
«Для русского восприятия христианства очень существенно трезвое чувство “нераздельности”, но и “неслитности” мира божественного и человеческого» (В.В. Зеньковский). Русский стремится не к богатству, а к достатку.
«У европейцев бедный никогда не смотрит на богатого без зависти; у русских богатый зачастую смотрит на бедного со стыдом. У западного человека сердце радостнее бьется, когда он обозревает своё имущество, а русский при этом чувствует порой угрызения совести. В нем живо чувство, что собственность владеет нами, а не мы ею, что владеть значит быть в плену того, чем владеешь, что в богатстве чахнет свобода души, а таинство этой свободы и есть самая дорогая святыня» (В. Шубарт).
Принцип аскетической достаточности и самоограничения действовал и в редкие периоды благополучия – во имя накопления сил в борьбе за выживание и для более насущных жизненных целей.
На низшем уровне эти качества сказывались в агрессивности по отношению к богатым, в неуважении к праву собственности. На селе зажиточный крестьянин нередко слыл мироедом, кулаком, у богатого – помещика или кулака – «можно» украсть, ибо к этому относились как к «справедливому» перераспределению.
Русский – не скуп, но бережлив, замаистый – что наше, то наше, – запасливость воспитывалась веками лихолетья и суровыми условиями жизни.
И по земным, и по небесным мерам богатство – неправедно. Поэтому «русский вкушает земные блага, пока они ему даются, но он не страдает своим внутренним существом, если приходится ими жертвовать или лишиться их… Нигде в мире не расстаются так легко с земными благами, нигде столь быстро не прощают их хищений и столь основательно не забывают боли потерь, как у русских. С широким жестом проходят они мимо всего, что представляет собой только земное… По сей день европейца, путешествующего по России, поражает равнодушие людей, даже молодежи, к внешним дарам жизни, к одежде, гурманству, славе, имуществу» (В. Шубарт).
Пьер Безухов у Льва Толстого рассуждает о русской душе, которой присуще «исключительно русское чувство презрения ко всему условному, искусственному, человеческому, ко всему тому, что считается большинством людей высшим благом мира… это странное и обаятельное чувство… что и богатство, и власть, и жизнь, все, что люди с таким старанием устраивают и берегут, – всё это ежели и ст о ит чего-нибудь, то только по тому наслаждению, с которым всё это можно бросить».
В общественном мнении достоинства человека измерялись по внутренним качествам, а не материальным положением. «Русское отношение к собственности связано с отношением к человеку. Человек ставится выше собственности. Бесчестность есть обида, нанесенная человеку, а не обида, нанесенная собственности. В западном буржуазном мире ценность человека слишком определялась не тем, что есть человек, а тем, что есть у человека… Русские суждения о собственности и воровстве определяются не отношением к собственности как социальному институту, а отношением к человеку» (Н.А. Бердяев).
Хозяйствование крестьянского большинства населения определялось суровыми условиями жизни, которые не способствовали развитию института частной собственности и накоплению богатства, необходимых для процветания страны. «В экономике русский крестьянин очень консервативен, скептически воспринимает он всякие новшества – от плуга до машины – и тянется к тому, чтобы хозяйствовать по издревле заведенной традиции. К тому же история не баловала его реальной частной собственностью. И не потому, что он склонен к социализму или коммунизму. Напротив. Столетиями сражался он с чужеземными вторжениями, отнимавшими результаты его труда или превращавшими их в пепел, только для того, чтобы, в конечном счете, два столетия кряду влачить бремя крепостного права, которое было для него владением земли наполовину, ответственностью за неё наполовину, и даже после того, как в 1861 году царским манифестом Александра II крепостничество было отменено, крестьянин оставался под опекой сельской общины, которая через определённые интервалы времени имела право, частично и в судебном порядке, проводить новый раздел земли с учетом душ, что опять же не привело ни к настоящей полной частной собственности, ни к полной ответственности, ни к подлинной свободе, ни к эффективным инвестициям» (И.А. Ильин).
Внемирская ориентация русского человека воспитывала смиренное восприятие жизни. «Свобода немыслима без смирения. Русский свободен, поскольку он полон смирения; а смиренным становится человек, который чувствует свою связь с Богом. “Велика Россия смирением своим” (Достоевский). Тут европеец уже не может понять русского, поскольку не видит разницы в понятиях “смирение” и “унижение”. Кто смиряется – тот унижается, а кто унижается – тот раб. Как это смирение может быть шагом к свободе? – вот заключение человека, полностью отдавшегося земле… Сегодняшний европеец и слышать не желает о смирении; он с презрением предоставляет это восточным расам» (В. Шубарт).
Западный человек стыдится смирения и терпимости как проявлений слабости. В русском характере смирение не отменяет силы и воли, но свидетельствует о благородности духа. Смирение в русском человеке нередко сопровождается чувством вины. «Поскольку русское ощущение направлено на конечность всего сущего, русского сопровождает никогда не притупляющееся в нем чувство вины. На него давит вина, что он всё ещё живет в земном мире. Поскольку исповедь и раскаянье облегчают душу, он страдает от страсти признать себя виновным и искупить вину. В то время как европеец стремится оправдаться, похвалиться своей силой, выглядеть значительнее того, чем он есть на самом деле, – русский не только открыто признается в своих ошибках и слабостях, но даже преувеличивает их, не из тщеславия, а из стремления к духовной свободе. По отношению к собственной персоне он честнее европейца (по отношению к вещам – наоборот). В этом ощущении вины у русского коренится и его жажда страданий. Он хочет страдать, поскольку страданье уменьшает бремя вины. Так он становится мастером страданий, даже наслаждаясь ими… Европеец в несчастье быстрее впадает в уныние, но и выкарабкивается из него быстрее – потому что страданье для него невыносимо, он предпринимает все усилия, чтобы преодолеть его. Русский же, наоборот, нужду переносит спокойно, свыкается с ней, затем начинает её любить и, в конце концов, гибнет с наслаждением» (В. Шубарт).
Далее немецкий философ глубокомысленно рассуждает об истоках русской жертвенности: «Из этого чувства вины рождается мысль о жертвенности как центральная идея русской этики. Только жертва открывает путь, ведущий из мира здешнего в мир иной. Без смерти нет воскресения, без жертвы нет возрождения. Это то, что я называю русской пасхальной идеей, которая, наряду с мессианскими ожиданиями, является характерной для русского христианства. Пасха, а не Рождество, является главным русским церковным праздником, и также не случайно, что в русском языке воскресенье и Воскресение имеют одно и то же название. Каждый седьмой день недели утешает русского напоминанием о близящемся конце преходящего. – Граждане других наций тоже способны на жертву. Это доказывают великие мгновенья их истории. Но они жертвуют собой ради определённых целей, а не ради жертвы как таковой. Это и отличает их от русских. Только русский знает и подчеркивает самоценность самой жертвы. Она даёт ему оправдание не посредством других ценностей, а светит собственным светом. Русский ставит акцент на ценности самого акта, а не его результата. Он – человек души, обращенный внутрь себя, а не человек дела, обращенный на окружающий его мир» (В. Шубарт). В безбожной душе русской интеллигенции жертвенность приобретала отблески не эсхатологического воскресения, а апокалиптического разрушения: «До 1917 года представители русской интеллигенции, охваченные революционным чувством, были одержимы настоящей страстью принести себя в жертву народу. Они просто толпились в очереди к пыточному столбу. Но когда их арестовывали и сажали в камеру, они больше не ломали голову над исходом своего дела, они сделали своё и были этим удовлетворены. Неудача не сгибала их. “Какое нам дело до мирского!” – нечто подобное втайне испытывали и революционеры-атеисты. Отсюда то спокойствие души, которое наступало среди политических узников царских тюрем. Это были люди с ощущением счастья, но редко – люди успеха» (В. Шубарт).
Суровые климат и природа, тяжкий труд на малоплодородных почвах, а также необходимость постоянной военной защиты воспитывали в русском человеке терпение и упорство. Эти качества усиливались православным воспитанием: «Природная стойкость поднималась до христианского долготерпения, из национального инстинкта рождалась религиозная готовность и христианская традиция» (И.А. Ильин).
Всё это делало русских непобедимыми в защите своего Отечества. Всякое поражение было временным и вызывало мобилизацию защиты. «Так русские веками учились и научились искусству побеждать: отступая, не сгорать в земном пожарище, на руинах воздвигать новое хозяйство, духовно обновляться в беде и смятении, не терять мужества при распаде, трезво смотреть на вещи в страданиях и молиться; жить в лишениях, собирая духовную жатву, опять возрождаться, как феникс, восставая из пепла, созидать на руинах и развалинах и, начиная с нуля, быстро набирать силы и неустанно творить» (И.А. Ильин).
Своеобразие самоощущения большого народа в том, что он не склонен к тесной групповой привязанности и взаимоподдержке, что необходимо для самосохранения небольших народов. Отсюда и знаменитое русское разномыслие: где двое русских – там три партии. Малые народы вынуждены унифицироваться, ибо разброс позиций разъединяет и ослабляет в борьбе за самосохранение. Психея большого народа, освоившего огромный разнообразнейший материк, вмещает и противоположности, и антагонизмы. Доминирует ощущение: нас много, наш жизненный космос велик, и мы можем себе позволить самозабвенно поспорить и даже побороться друг с другом по главным вопросам, что нередко вызывало разброд в стране.
В силу большей эмоциональности русскому человеку свойственны открытость, задушевность в общении. Прирожденными чертами русского характера являются «открытость, прямодушие, естественная непринужденность, простота в поведении, великодушие (“Мы не умеем долго ненавидеть” – Ф. Достоевский); уживчивость, легкость человеческих отношений, отзывчивость, способность всё “понять”, размах способностей и широта характера» (А.И. Солженицын).
Если в Европе люди достаточно отчуждены и оберегают свой индивидуализм, то русский человек открыт к тому, чтобы им интересовались, проявляли к нему интерес, опекали, равно, как и сам склонен интересоваться окружающими: и своя душа нараспашку, и что за душой у другого. Такие качества по-разному проявляются в добром и злом характерах.
Европеец заботится о слабых и обездоленных из чувства долга, он не склонен их жалеть и даже не очень любит. Русский же помогает из жалости.
В русском мало своекорыстной хитрости, но ему свойственна подозрительность. Русская хитрость проявляется не в поисках выгоды, а от азарта, это форма своего рода деловой смекалки. Чужое встречается недоверчиво: не наше – значит худое, зато своё русское – синоним доброго.
В эмоциональной русской душе чередуются состояния приливов и отливов, когда бурная деятельность меняется покоем. «В буднях отлива русский предстает ровным и естественным, легким и добродушным. Вероятно, большой обширности пространства и малой плотности населения обязан русский (среди прочего) этими свойствами… Столь низкая плотность населения снимает с человеческой души напряженность и скованность: то, что пространство начинает, разделение этого пространства завершает» (И.А. Ильин).
В обыденной жизни русский человек органичен и естественен. «Русский в жизни спокоен и расслаблен. Его походка легка: он не несется, он не тащится, он не марширует, он не шествует; он идёт так, как идётся само по себе – неброско, естественно, с расслабленными мышцами; примечательно, что русский на чужбине может узнать земляка по походке» (И.А. Ильин).
v О мужском и женском.
Душа человека и народа содержит мужскую и женскую природы. Мужское начало является носителем активности, деятельности самих по себе. Вечная женственность – это потенция бытия, материя, начало пассивное, охранительное. Подлинно творческий акт гармонично соединяет оба начала: материя и безграничные возможности вечной женственности выявляются и оформляются активным действием вечномужественного. Душа, обладающая одним началом, – нежизнеспособна, при сверхдоминировании одного из них – душа ущербна. Предельно женственное существо обречено на пассивность, непроявленность, неоформленность. Гипертрофированно-мужественное существо тяготеет к разрушению, вплоть до самоистребления. Степень выраженности мужского и женского начал, а также их баланс и гармоничность отношений друг с другом во многом определяют природу и характер человека и народа. В богатых душах сильно выражены оба начала, в наиболее цельных – одно из них преобладает, не подавляя другого. Творческая душа является амбивалентной, с некоторым преобладанием мужского, ибо женское открывает глубины бытия, а мужское призвано в творческом акте объять и оформить материю. Сильное проявление обоих полюсов чревато внутренними противоречиями и неустойчивостью общего состояния, их доминирование может меняться – отчего душа склонна к перманентной двойственности. Можно определить душу греческого народа как явно амбивалентную, в которой мужская и женская природы предельно выражены и развиты, при этом доминирование одной из них меняется. Поэтому греческий творческий гений проявил себя во многих областях культуры, философии, литературы, а также в общественном и государственном строительстве. Излишняя женственность греческой души сказывалась в культе мужской любви, с одной стороны, и института гетер – с другой. Греческая женственность не позволила создать сильную государственность, способную защитить независимость народа. Понадобилась реакция на женскую расслабленность греческой души мужественной македонской составляющей, чтобы греческая культура не только сохранилась, но и была волев о распространена Александром Македонским почти на всю Ойкумену.
В сравнении с амбивалентными греками характер римлян был монистичен, в нем преобладала мужественная составляющая. Это позволило им завоевать огромные территории, создать величайшую империю. Но гипертрофия мужского начала перекрыла возможности для культурного творчества, отчего римляне остались эпигонами греков во всем, кроме права, которое выражало стремление мужского начала оформить достижения римской цивилизацией. В немецком народе сильно выражена женственная стихия, что способствовало созданию великой и многогранной германской культуры. Но преобладало в германском духе мужское начало, которое способствовало, с одной стороны, многим завоеваниям, с другой, наделяло немецкий характер и образ жизни рационализмом, упорядоченностью и стабильностью (немецким порядком), позволявшим народу сохраниться вопреки внутренним противоречиям и внешним угрозам. Нередко мужское начало чрезмерно доминировало в немецкой душе, и немецкая воля к наведению порядка обращалась вовне: «Пред немецким сознанием стоит категорический императив, чтобы всё было приведено в порядок. Мировой беспорядок должен быть прекращен самим немцем, а немцу всё и вся представляется беспорядком. Мировой хаос должен быть упорядочен немцем, всё в жизни должно быть им дисциплинировано изнутри. Отсюда рождаются непомерные притязания, которые переживаются немцем как долг, как формальный, категорический императив. Свои насилия над бытием немцы совершают с моральным пафосом. Немец не приобщается к тайнам бытия, он ставит перед собой задачу, долженствование. Он колет глаза всему миру своим чувством долга и своим умением его исполнять. Другие народы немец никогда не ощущает братски, как равные перед Богом, с принятием их души, он всегда их ощущает как беспорядок, хаос, тьму, и только самого себя ощущает немец как единственный источник порядка, организованности и света, культуры для этих несчастных народов. Отсюда органическое культуртрегерство немцев. В государстве и в философии порядок и организация могут идти лишь от немцев, остальное человечество находится в состоянии смешения, не умеет отвести всему своего места… Немцы не довольствуются инстинктивным презрением к другим расам и народам, они хотят презирать на научном основании, презирать упорядоченно, организованно и дисциплинированно. Немецкая самоуверенность всегда педантическая и методологически обоснованная» (Н.А. Бердяев).
Это писалось в годы Первой мировой войны, за два десятилетия до апогея немецкого расизма. «Трагедия германизма есть, прежде всего, трагедия избыточной воли, слишком притязательной, слишком напряженной, ничего не признающей вне себя, слишком исключительно мужественной, трагедия внутренней безбрачности германского духа. Это трагедия, противоположная трагедии русской души» (Н.А. Бердяев). Конечно, мужественный германский дух видел в безбрежных просторах России только «вечно бабье в русской душе», что было причиной войн и сложных отношений Германии с Русским Востоком. «Немцы давно уже построили теорию, что русский народ – женственный и душевный в противоположность мужественному и духовному немецкому народу. Мужественный дух немецкого народа должен овладеть женственной душой русского народа. Вся теория построена для оправдания германского империализма и германской воли к могуществу. В действительности русский народ всегда был способен к проявлению большой мужественности, и он это докажет и доказал уже германскому народу. В нем было богатырское начало. Русские искания носят не душевный, а духовный характер. Всякий народ должен быть мужественным, в нем должно быть соединение двух начал. Верно, что в германском народе есть преобладание мужественного начала, но это скорее уродство, чем качество, и это до добра не доводит… В эпоху немецкого романтизма проявилось и женственное начало… Воле к могуществу и господству должна быть противопоставлена мужественная сила защиты» (Н.А. Бердяев).
По этим же причинам очень разнятся немецкая и русская религиозность, причем русское религиозное мироощущение гораздо ближе к христианскому, чем немецкое: «Это – чисто арийская, антисемитическая религия, религия гладкого и пресного монизма, без безумной антиномичности, без апокалипсиса. В этой германской религии нет покаяния и нет жертвы. Германец менее всего способен к покаянию. И он может быть добродетельным, нравственным, совершенным, честным, но почти не может быть святым. Покаяние подменяется пессимизмом. Германская религия относит источник зла к бессознательному божеству, к изначальному хаосу, но никогда не к человеку, не к самому германцу. Германская религия есть чистейшее монофизитство, признание лишь одной и единой природы – Божественной, а не двух природ – Божественной и человеческой, как в христианской религии. Поэтому, как бы высоко, по видимости, эта германская религия не возносила человека, она, в конце концов, в глубочайшем смысле отрицает человека как самобытное религиозное начало. В этом чисто монистическом, монофизитском религиозном сознании не может быть пророчеств о новой жизни, новой мировой эпохе, о новой земле и новом небе, нет исканий нового града, столь характерных для славянства. Немецкая монистическая организация, немецкий порядок не допускают апокалиптических переживаний, не терпят ощущений наступления конца старого мира, они закрепляют этот мир в плохой бесконечности. Апокалипсис германцы целиком предоставляют русскому хаосу, столь ими презираемому. Мы же презираем этот вечный немецкий порядок» (Н.А. Бердяев).
Драма русского народа в том, что он наделён явно творческой душой со всеми сложностями и противоречиями амбивалентного характера.
Мужское начало по большей части преобладало в русской душе, ибо без этого невозможно было бы защититься от бесконечных нашествий, освоить безбрежные просторы, создать огромное государство и великую культуру. Но доминирование не было чрезмерным, поэтому русский народ не стремился к завоеваниям и не угнетал присоединенные народы. Возвышение мужского начала было нестабильным, иногда женская стихия перехлестывала, и русская жизнь погружалась в состояние безвольности, рассредоточенности, неупорядоченности, что заканчивалось распадом и русским бунтом. Сверхнапряжённая судьба требовала от народа напряжения мужского характера, но угнетала мужскую составляющую и провоцировала разлив женственной стихии. Если душе не хватает сил мужественно сопротивляться невзгодам, она склонна защититься от них в женственной демобилизации, расслабленности, слабохарактерности, в истерическом вытеснении реальности в фантазмы. Женственная доминанта выражается в том, как русский человек именовал свою Родину – матушка Русь, или главную свою реку – Волга-матушка. Иван Ильин отмечал, что женственная стихия в русском народе усиливалась влиянием безграничных и разнообразных пространств, настраивающих на ощущение беспредельного многообразия, оттачивающих душевную чуткость. Вместе с тем борьба за существование в суровом, резко меняющемся климате культивировала мужественную активность, закаленность. «Беспредельное… стремится к вам в душу отовсюду, заставляя её изведать, стать причастной к этой безграничности, бесформенности, неисчислимости богатства. Нервная система в таком случае напряжена и как бы заряжена, становится предельно чувствительной и вынуждена, именно вынуждена, к поиску и обретению равновесия. Жизнь становится интенсивной и цепкой, протекая, тем не менее, в эпическом спокойствии. Человеку приходится постоянно зреть, вникая во все, что происходит вокруг. В результате он становится интуитивно богаче, приспособлённее, изобретательнее, напористее. К этому надо присовокупить ещё и славянский темперамент, особенно склонный к интенсификации» (И.А. Ильин). К тому же «славянская, неброско-гармоничная, благожелательно настроенная душа» прошла грозную школу татаро-монгольского ига, способствующую стремлению к христианскому очищению и самоуглублению. В результате судьба народа способствовала тому, что русская душа «в избытке вобрала в себя и целиком поглотила лучи вечно-женственного, подвергнувшись лучам вечно-мужественного в гораздо меньшей, более ограниченной мере» (И.А. Ильин). О чрезмерной женственности русской души писал и Н.А. Бердяев: «Великая беда русской души в… женственной пассивности, переходящей в “бабье”, в недостатке мужественности, в склонности к браку с чужим и чуждым мужем. Русский народ слишком живет в национально-стихийном коллективизме, и в нем не окрепло ещё сознание личности, её достоинства и её прав. Этим объясняется то, что русская государственность была так пропитана неметчиной и часто предавалась инородным владычествам». Эта характеристика верна по отношению к ослабленным и болезненным состояниям национальной души. Суровые условия не допускали женственной изнеженности, безвольной неперсонифицированности. Что касается пропитанности неметчиной, то женственная открытость русской души в гармоничном сочетании с мужественностью позволяла принимать влияния и вливания, сохраняя самоидентификацию. Инородных владычеств, которые бы принимались народом, было одно – польское в Смутное время XVII века, – в силу патологии мужского и болезненной гипертрофии женского. В остальных случаях владычества заканчивались волево-мужественным прекращением. Женственная природа в национальной душе раскрывалась и утончалась в истории: «Внутренний жизненный акт становился в структуре своей всё чувствительнее и созерцательнее, всё восприимчивее и мечтательнее; всё мелодичнее и поэтичнее; всё глубже верующим и молящимся; всё более экстенсивным и пассивным; во всех аспектах жизни – созерцательно-спокойным; не склонным к соблюдению жёстких правил обихода; способным к долготерпению; ярко проявляющим свою волю в делах службы и исполнительства; чувствующим себя счастливым только в откровенном, нараспашку, излиянии своего сердца другому, а также взыскующим, из глубочайших внутренних побуждений, вокруг себя красоты – в слове, линии, строении, краске, напеве» (И.А. Ильин). При этом характер народа не коснеет, но «оказывается предельно гибким, податливым ковке, разнообразным. Вечно-женственное, собственно, и делает его гибким, многосторонним и ковким, – молот судьбы имеет в его лице благодарный, довольно стойкий материал духа» (И.А. Ильин).
Диалектика мужского–женского многое выстраивает в русской жизни: «Русская душа пронизана и оплодотворена лучом вечно-женственного, но везде, во всех сферах жизни ищет она норму вечно-мужественного… Вечно-женственное ей дано, а вечно-мужественное – задано» (И.А. Ильин). В этом измерении русская душа отличается от европейской, «которой постепенно угрожает декаданс вечно-мужественного: формализм, заорганизованность, чрезмерная трезвость, жесткая интенсивность, рационалистская проза, эмпиристский релятивизм, безверие, революционный и воинственный дух» (И.А. Ильин). Особым образом сказывается женская стихия в русском мужчине и мужественная стихия в русской женщине: «Русский мужик носит в себе задатки вечно-женственного по-мужски и мужским образом. Да, он склонен к соблюдению статус-кво, к пассивному и спокойному восприятию вещей как они есть, к спасительной хитроватости; он необычайно динамичен, быстр, наступателен; подумает, прежде чем что-либо сказать; семь раз отмерит, прежде чем раз отрезать… Добродушная, пассивная дрема – его слабость даже тогда, когда он необычайно деятелен… Только очень часто его мужеская интенсивность дремлет в нем в экстенсивной форме; центростремительное в нем ценит свой собственный гармонический покой и далеко не всегда принимает центробежный размах, но если случится такое – держись!» (И.А. Ильин).
Русскому человеку больше свойственно гармоничное сочетание мужского и женского, что придает характеру необычайную цельность: «Русский, чтобы хотеть, должен любить, чтобы верить, должен созерцать, чтобы бороться, должен любить и созерцать. Но в борьбу с ним лучше не вступать» (И.А. Ильин).
Несмотря на богатство женской природы, «русский мужик не женственен; он мужественен и живет по всем нормам мужского естества… Но все жизненно-мужские проявления проистекают из недр сердечного созерцания, согреты лучами вечно-женственного; умерены ими, смягчены, облагорожены; вечно-женственные жизненные содержания цветут и светятся; вечно искомая мужская форма найдена, получила своё наполнение, достигла своего предназначения» (И.А. Ильин). Русская женщина наделена богатой и трепетной женской природой. «С незапамятных времён русскую женщину изображают как существо чувствительное, сострадательное, сердечное, целомудренное, робкое, с глубокими религиозными убеждениями, упорным терпением и в известной мере подчиненной мужчине. Она любит, она служит, она страдает, она уступает» (И.А. Ильин). Жестокая судьба требовала от русской женщины проявлений и мужеской природы: «Судьба от нежного, как цветок, женского существа требует по-новому приспосабливаться к жизни, преобразовываться, требует мужской формы, воли, твердости характера, интенсивности. В дальнейшем все эти качества характера наследуются, постепенно совершенствуются, закрепляются и – проявляются. Буквально во всех сферах» (И.А. Ильин). Русская жизнь и русская литература преисполнены образами волевых, решительных, деятельных женщин, «впитавших в себя вечно-мужественное, чтобы излучать его в более активной и творческой форме». Вместе с тем «русская женщина умеет подать и реализовать свой ставший мужественным характер в форме вечно-женственного. Она пребывает цветком, она остается центростремительной, чувствительной и нежной; порой столь трогательно-нежной, что диву даешься, откуда в таком хрупком теле такая душевно-духовная мощь. Она скромна, естественна, дружелюбна, честна, легко возбудима, порою вспыльчива как порох, но никогда не впадает в состояние аффекта» (И.А. Ильин).
Внешние трагедии и внутренние драмы не могли не искажать душевный облик русского человека, в том числе и в области соотношения мужского и женского. Бунты и социальные смуты происходили в России из-за распада органичного соотношения этих начал в национальной душе. В такие периоды национальное «Я» – центр самоидентификации народа – лишалось зиждительной кристаллизации и безвольно впадало то в тотально мужественные состояния – разнузданно разрушающие, то в беспросветно женственные – пассивно отдающиеся агрессивным посягательствам извне. Эти начала восставали друг на друга и в слепом самоистреблении сталкивали различные слои, классы и группы народа. Гражданская война зачинается в национальной душе и затем разливается по просторам страны. Стихия маниакальной тирании Ивана Грозного – это болезненное проявление беспредельного самолюбия мужской природы, истребляющей не только своих жен, но и насилующей женственную природу народа. Опричники ограждались в «ордене-монастыре» от благотворного воздействия женственности. Раскол андрогинной природы национальной души привел, с одной стороны, к разнузданию зарвавшейся мужской стихии в опричнине, с другой – к женственному безволию правящего клана Шуйских. Роковое раскачивание разрушительного маятника в национальной душе не остановило мудрое правление Бориса Годунова. В Смуте XVII века можно увидеть разнузданную мужскую стихию казачества, разбойников и грабителей в своей стране, и женственную безвольность в противостоянии иноземцам. Мужская природа в народе деградировала в ту эпоху, не была способна к самозащите, а женская природа пала, для обретения какого-то порядка готова была отдаваться владычеству иноземной мужественности в лице самозваных «принцев». Только нижегородское ополчение явило примирение женственной жертвенности и мужской мудрости, воли, с чего начинается оздоровление национального тела – государства. Тирания Петра I выразила уродливую гипертрофию мужского начала, насилующего женскую природу нации и ревниво истребляющего рядом с собой проявления здоровой мужской природы. Пример тому – убийство Петром I своего сына царевича Алексея. В последующую эпоху маятник качнулся в другую крайность, XVIII век оказался «бабьим веком», когда в хорошем и в плохом, в созидании и в разрушении первые роли играли женщины на троне. Мужчинам отводилась роль фаворитов или слуг венценосных дам.
В революциях 1917 года февралисты проявили аморфность, сменяющуюся истерической импульсивностью женственности характера, безответственные судороги которого ввергли страну в хаос.
В ответ явился уродливо гипертрофированный мужской характер большевизма, с невиданно железной, безжалостной, тотально маниакальной волей. Выход из Новой Смуты возможен через кристаллизацию и гармоничное воссоединение мужской и женской природы в национальной душе. Можно констатировать, что «проблема русского характера оставалась пока нерешенной: ему недоставало формы, активности, дисциплины. Вечно-женственное одаривало нас своими дарами; вечно-мужественному приходилось наверстывать: слабым оставался характер, слабой – организация, слабым – государство. И революция начала с превращения упадка в хаос, чтобы затем отдать бразды правления сверхмужескому волевому клубку безрелигиозного тоталитаризма. Моим твердым убеждением всегда было то, что есть только один верный способ санации существующего – изнутри, через вечно-женственное, через любовь, верность, терпение, молитву и чистоту помыслов… Революцию в России со всей её чудовищностью, разнузданностью и низменностью одолеет и санирует русская женщина. Ведь революция в России произошла потому, что сверхмужеская доктрина свернулась в сверхмужеской Европе в яростный волевой клубок и избрала Россию – растерянную с парализованной вследствие войны волей – в качестве полигона для своих экспериментов» (И.А. Ильин).
Женственная расслабленность в национальном характере была усилена до войны творческой элитой – в разлагающем мужественность культе декаданса.
Подлинное и всецелое национальное возрождение возможно через восстановление хрупкой андрогинной гармонии в народной душе. На пути к этому мы предшествующей историей приговорены к новым судорогам. Рецидивом патологических проявлений мужского начала был феномен Ельцина, который сыграл роль бульдозера-рушителя прежнего режима – вместе со страной. С другой стороны, истерическую, не способную к рефлексии и самоконтролю женственность проявляла творческая интеллигенция, с энтузиазмом отдающаяся волевому напору безальтернативного президента. Эта сторона жизни в народной душе преисполнена драматизма и противоречий, что неизбежно при взаимоотношении ярко выраженных противоположных начал.
v Русские гении о национальном характере.
Хотя русская литература и публицистика при описании национального характера во многом сыграла роль кривого зеркала, выдающиеся русские умы пробились через интеллигентские шоры и прикоснулись к тайникам русской души. Национальные гении являли собой самобытность русского характера и духа. Их творчество убедительно утверждало величественный образ великого народа.
Федор Михайлович Достоевский сознавал, что оторванные от народа образованные сословия не способны понять национальный характер: «Сын петербургских отцов самым спокойным образом отрицает море народа русского». В драматической судьбе русского человека писателю открылась тайна народной души: «Я лишь за народ стою, прежде всего, в его душу, в его великие силы, которых ещё никто из нас не знает во всем объеме и величии их, – как в святыню верую, главное, в спасительное их назначение, в великий народный охранительный и зиждительный дух, и жажду лишь одного: да узрят их все. Только что узрят, тотчас же начнут понимать и всё остальное». На господствующие представления о том, что из глухой и косной российской массы необходимо возвести здание европейской культуры и возвенчать его набором добродетелей западной цивилизации, Достоевский отвечал: «Наш низ, наш армяк и лапоть, есть, в самом деле, в своем роде уже здание, – не фундамент только, а именно здание, – хотя и незавершенное, но твердое и незыблемое, веками выведенное, и действительно, взаправду всю настоящую истинную идею, хотя ещё и не вполне развитую, нашего будущего уже архитектурно законченного здания в себе одном предчувствующее».
Склонный к естественной добродетели природный русский характер воспитан и пронизан Православием. У русского православного человека своеобычные отношения с Богочеловеком – страх Божий сочетается с бескорыстной любовью, полным доверием к Б ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|