Проблема бесчеловечности войны.
Проблема патриотизма.
Проблема памяти.
Это бывает не часто, но с годами все чаще и чаще. Я просыпаюсь на рассвете и иду бродить по пустым московским улицам.Уже светло, но еще горят уставшие за ночь фонари.
На рассвете Москва пахнет росой. Роса лежит на стенах домов, на чугунных оградах парков, на бронзовых плечах памятников.
Птицы – хозяева утренней Москвы. Их голоса звенят, как в лесу. По Красной площади, урча, ходит голубь. На рассвете мостовая перед храмом Василия Блаженного как луг – из-под булыжников торчит облитая росой трава. Днем ее примнут колеса автомобилей, но сейчас по мокрой траве ходит голубь и урчит. Ветер раздувает перья на его крыльях. Ветер несет запах цветов, и в тишине уже слышно жужжание пчел.
А потом выползают на улицы трамваи и троллейбусы. Еще сонные, они идут усталой, мягкой походкой.
Но вот первый солнечный луч вонзился в купол Василия Блаженного, и купол зазвенел тихим и оглушающим звоном и разбудил реку. Река проснулась, она заворочалась, подставляя солнцу свою остывшую за ночь чешую. В воде отразилось далекое облако, вниз упала тяжелая тень моста.
Я иду вдоль реки. Роса высыхает на асфальте, дымятся деревья.
Строится дом. Высоко у края стены стоит парень.
Это Степка, мой сын.
Он кладет кирпич, он осторожно ударяет по нему мастерком. И сразу же в ответ ему со всех сторон несутся другие такие же звуки. Они, как голуби, плывут над рабочей Москвой.
Это Степка, мой сын, разбудил Москву.
Вечером я стою у окна, жду Степку. В доме напротив сидит на подоконнике девушка, грустно глядит вниз, на улицу. Я знаю о ней многое и ничего не знаю. Я знаю, что она любит смеяться, и смех ее так знаком мне, так похож на смех Степкиной матери. Но почему каждый вечер она садится на подоконник и глядит вниз, будто ждет кого-то, а веселое, доброе ее лицо становится таким печальным? Я знаю, она ждет его, но он не идет и не идет…
Она ждет Степку, и я жду. Но я знаю, как сделать, чтобы Степка скорее пришел, а она не знает.
Я закрываю глаза – и вот через мгновение слышу его твердые шаги на пустой улице, слышу, как говорит он своим баском: «Привет!» - это он ей говорит, и вот уже слышу стук ее каблучков по асфальту.
Она бежит к нему и смеется так, как умеет смеяться только она одна. Она и та, другая…
Степке скоро двадцать лет. И мне было двадцать, когда я встретил ту, которую зовут его матерью…
У озера Селигер есть деревня. Там много деревень, но их названия я стараюсь не вспоминать, потому что боюсь забыть одно: Пустошка. Когда мы пришли туда, там стояли только дома: люди ушли далеко к Осташкову, увезя свой скарб. А потом и домов не стало- одни пепелища. Но и за эти пепелища день и ночь шли бои. День… два… месяц… А потом наступило затишье.
Мы вросли в землю, мы стали как духи земли, узнали ее запах и вкус, ее тепло и доброту.
Вокруг блиндажа росла трава, и мы не топтали ее, мы ходили к своему дому по узкой тропинке, боясь поломать живой стебель. Кто научил нас понимать язык трав, я и не помню уже, но все мы умели говорить со стареющими осенними листьями, с кустами, облитыми росой, с цветами, пахнущими огнем.
Блиндаж мы вырыли в лесу за деревней. Но лес скоро поредел, вершины сосен, срезанные снарядами, упали вниз. И трава поредела: утром и вечером каждый день в один и тот же час вражеские минометы били и били терпеливую землю вокруг наших блиндажей. Они вспахали ее. И тем осторожнее обходили мы уцелевшие травинки и обглоданные осколками кусты.
С нами в тесном блиндаже жила мышь: ей тоже дала приют земля. Мышь была отважная, но скромная. Она не воровала хлеб, не залезала в консервы, она научилась сидеть в углу и ждать, как умная собака, подачки. Ночью она любила спать на портянках.
Враг был рядом и был далеко. Узкая полоса земли, на долгие месяцы разделившая наши окопы, была начинена смертью.
В нашем блиндаже жило семь человек. Каждую ночь мы ходили через эту натыканную минами полоску земли к окопам врага. Мы были разведчиками, мы получали на пятьдесят граммов водки больше, чем остальные солдаты, а изредка нам выдавали даже шоколад. Каждую ночь мы ползли к немецким окопам в надежде поймать «языка». Нам бы не надо шоколада и лишних граммов водки, нам бы паршивенький миноискатель, мы бы часто приводили бы «языков»
Но не «языков» мы приводили, мы возвращались, таща на окровавленной шинели одного из наших товарищей. А на следующую ночь снова шли туда.
Если бы у нас был миноискатель!
Но у нас его не было – ведь шел тяжелый сорок первый год. Мы срубили деревце, обтесали его, и получился шест. Этот длинный скользкий шест заменил нам миноискатель. Мы шарили им перед собой, надеясь задеть мину и обмануть смерть.
Шест елозил по земле, он скрежетал, как гусеница танка, он гремел в ночной тишине, как сто тысяч пушек, и враг перепугано бросал в небо желтые ракеты. И тогда не мы, а наши тени достигали его окопов. И вот начинал лаять пулемет, красные точки трассирующих пуль суетливо носились в разные стороны. А мы ползли вперед, закусив окаменевшие губ.
Красные пули летели прямо на нас, а мы ползли…
Мы и мертвые ползли бы вперед, но сержант командовал возвращаться. И снова мы тащили одного из нас на мокрой от крови шинели. Уже не семь нас было в блиндаже, а шесть., но скоро приходил новенький, и снова нас было семь. Мы возвращались, и там, где начиналась нейтральная полоса, возле наших окопов, нас ждала Анка, санинструктор.
У нее были мягкие руки, нежные, как трава. Она знала много добрых слов, и, конечно, это она изобрела те простые, но загадочные своей исцеляющей силой слова; «Потерпи, миленький», - которые потом, как песня, облетели все фронты, все госпитали.
Мне было двадцать лет, и я не знал других женских рук, кроме старых, натруженных рук моей матери. Но удивительно, руки Анки пахли, как руки матери. Она же была девчонка – ей девятнадцать было, но руки ее, знавшие столько страданий и смертй, были старше, были мудрее ее самой.
Время на войне летит стремительно, как пуля, и одновременно тащится медленно, как ротный повар на своей кляче. Мы любили друг друга – я и наш санинструктор.
Любовь наша была короткой и долгой, бесконечной – годы прошли, а мы вместе, всегда вместе.
Мне было двадцать, и поэтому я верил в свою неуязвимость. Гибли мои друзья, но я знал: меня нельзя убить, нельзя потому, что мне двадцать лет, потому, что там, у наших окопов, ждет меня Анка.
И я возвращался к ней. Я не шел в блиндаж спать: мы бродили с Анкой в синей мгле, уходили далеко к Пустошке, где ночь и день трещали, вспыхивая кладбищенскими огоньками, сотни раз перегоревшие пепелища.
Горизонт горел зловещим и прекрасным огнем, а за ним глухо и размеренно ухали, ворчали, мололи человеческие жизни жернова войны. Над головой, где-то выше темных облаков, летели дальнобойные снаряды, мы слышали их шелестящий свист.
Здесь, в Пустошке, при свете пепелищ, я первый раз поцеловал Анку. Щеки Анки, ее губы были как мох, как пух. И я удивился. И Анка поцеловала меня и тоже удивилась чему-то.
Дни шли, недели шли… Все теперь знали о нашей любви и берегли нас, как остатки травы вокруг блиндажа.
Что сделалось с Анкой, я понять не мог. Глаза ее светились даже в темноте, и ребята шутили, что надо на них вешать маскировочные шторы, иначе прилетят на огонь вражеские самолеты. Анка теперь ходила по земле осторожно, будто по камешкам шла через ручей, наклонив голову, словно прислушиваясь к чему-то.
Однажды днем мы забрели с ней в Пустошку. Мы шли держась за руки и молчали, и оба улыбались неизвестно чему, просто от того, что были счастливы.
За Пустошкой упала мина – в неурочный час начали немцы обстрел деревни: что они хотели от этого выгоревшего клочка земли, мне и сейчас непонятно, будто там был невесть какой важности стратегический объект, а не перегоревшие угли.
Мы с Анкой побежали в лесок и легли за холмиком, пережидая обстрел.
Выли мины, вздымая пепел, грязную землю. Анка лежала, опираясь на локти.
- Дай сахару, - сказала она.
Утром нам выдали по куску сахара, свой она давно сгрызла, но знала: я не съел, я берегу для нее.
- А чай с чем будем пить? – спросил я.
- Дай!
Но я не дал ей сахар. Не от жадности: я же берег для нее. И она не обиделась.
А мины выли и выли, они ложились все ближе. Уже было слышно, как жужжат, будто рой пчел, осколки…
- У нас будет сын, - сказала Анка, - слышишь, у нас будет сын! Он будет похож на тебя… А назовем его Степкой…
Все это было так давно…
Я просыпаюсь на рассвете и иду бродить по пустым московским улицам. На рассвете Москва пахнет бензином и бетоном.
Степка строит дом. Скоро стены его запахнут краской. Осталось совсем немного – скоро, скоро построит дом Степка. Дом, пахнущий краской и хлебом…
…Ничего не построит Степка! И ты его не жди, девочка на подоконнике. Он не придет никогда…
- А назовем мы его Степкой… - проговорила Анка, и оба мы услышали жужжание осколка.
- Ой! – печально и удивленно сказала Анка и опустила на траву голову.
- Не шути! – кричал я и, плача, совал в ее холодеющие губы сахар.
Роса блестела на траве. А из травы у самой Анкиной головы торчала черная шляпка гриба.
Тогда я почти не заметил его, этот гриб, но с годами он словно рос и рос в моей памяти. Он разросся до гигантских размеров, готовый прикрыть своей смертоносной шляпкой весь мир, не из доброй земли он берет соки…
Алексей Борзенко
проблема самопожертвования+человек на войне+проблема веры
Пасха
Посвящается “Гюрзе” и “Кобре”,
бесстрашным разведчикам
генерала Владимира Шаманова.
— Я думал, что умру как угодно, но только не так... Почему я редко ходил в церковь и окрестился в двадцать пять лет? Наверное, поэтому и такая смерть? Кровь сочится медленно, не так, как от пулевого ранения, буду умирать долго... — Сергей с трудом вдохнул воздух полной грудью. Это все, что он мог сделать. В желудке уже пятый день не было ни крошки, но он и не хотел есть. Нестерпимая боль в пробитых насквозь руках и ногах временно прошла.
— Как же далеко видно с этой высоты, как красив мир! — подумал сержант. Две недели он не видел ничего, кроме земли и бетонированных стен подвалов, превращенных в зинданы. Пулеметчик, он был взят в плен разведчиками боевиков, когда лежал без сознания на опушке ближайшего леса, контуженный внезапным выстрелом из “Мухи”.
И вот он уже два часа парит в воздухе на легком ветру. В небе ни облачка, нестерпимая весенняя синева. Прямо под ним, у струящихся неровной змейкой окопов боевиков разворачивался серьезный бой.
Бои за село Гойское шли уже вторую неделю. Как и раньше, боевики Гелаева заняли оборону по периметру села, скрываясь от артиллерии за домами местных жителей. Федеральные войска со штурмом не спешили, новые генералы больше полагались на артиллерию, чем на прорывы пехоты. Все-таки это была уже весна 1995 года.
Сергей пришел в себя от удара ногой в лицо. Его принесли на носилках допрашивать боевики. Вкус солоноватой крови во рту и боль от выбитых зубов привели в чувство сразу.
— С добрым утром! — засмеялись люди в камуфляжах.
— Да что его пытать, он все равно ничего не знает, всего-то сержант, пулеметчик! Дай, расстреляю! — нетерпеливо, глотая окончания, по-русски сказал бородатый боевик лет тридцати с черными зубами. Он взялся за автомат.
Два других с сомнением смотрели на Сергея. Один из них — а Сергей так и не узнал, что это был сам Гелаев, — сказал, как бы нехотя, постукивая палочкой по носкам своих новых адидасовских кроссовок:
— Аслан, расстреляй его перед окопами, чтобы русские видели. Последний вопрос тебе, кафир: если примешь ислам душой и расстреляешь сейчас своего товарища, будешь жить.
Тут только Сергей увидел еще одного связанного пленника, молодого русского парня лет восемнадцати. Его он не знал. У мальчишки руки были связаны за спиной, и он, как баран перед закланием, уже лежал на боку, скорчившись в ожидании смерти.
Мгновение растянулось в целую минуту.
— Нет, — слово вылилось изо рта, как свинец.
— Я так и думал, расстрелять... — лаконично ответил полевой командир.
— Эй, Руслан! Зачем такого хорошего парня расстреливать? Есть предложение получше! Вспомни историю, что делали гимры, наши предки, более ста лет назад….
Это произнес подошедший сзади боевик в новеньком натовском камуфляже и в зеленом бархатном берете с оловянным волком на боку.
Сергей со своими отбитыми почками мечтал тихо заснуть и умереть. Больше всего он не хотел, чтобы ему ножом перед видеокамерой перерезали горло и живому отрезали уши.
“Ну, уж застрелите как человека, сволочи! — подумал про себя солдатик. — Я заслужил это. Столько ваших положил из пулемета — не счесть!”
Боевик подошел к Сергею и пытливо посмотрел ему в глаза, видимо, чтобы увидеть страх. Пулеметчик ответил ему спокойным взглядом голубых глаз.
— У кафиров сегодня праздник, Христова Пасха. Так распни его, Руслан. Прямо здесь, перед окопами. В честь праздника! Пусть кафиры порадуются!
Гелаев удивленно поднял голову и перестал выстукивать ритм зикра по кроссовкам.
— Да, Хасан, не зря ты проходил школу психологической войны у Абу Мовсаева! Так и быть. И второго, юного, тоже на крест. — Два командира, не оборачиваясь, пошли в сторону блиндажа, обсуждая на ходу тактику обороны села. Пленные уже были вычеркнуты из памяти. И из списка живых.
Кресты соорудили из подручных телеграфных столбов и мусульманских погребальных досок, которые набили поперек и наискось, подражая церковным крестам.
Сержанта положили на крест, сняв с него всю одежду, кроме трусов. Гвозди оказались “сотка”, крупнее не нашли в селе, поэтому вбивали их в руки и ноги по нескольку штук сразу. Сергей тихо стонал, пока прибивали руки. Ему уже было все равно. Но громко закричал, когда первый гвоздь пробил ногу. Он потерял сознание, и остальные гвозди вколачивали уже в неподвижное тело. Никто не знал, как надо прибивать ноги — напрямую или накрест, захлестнув левую на правую. Прибили напрямую. Боевики поняли, что на таких гвоздях тело все равно не удержится, поэтому сначала привязали Сергея за обе руки к горизонтальной доске, а затем и притянули ноги к столбу.
Он пришел в себя, когда на голову надели венок из колючей проволоки. Хлынувшая кровь из порванного сосуда залила левый глаз.
— Ну, как себя чувствуешь? А, пулеметчик! Видишь, какую мы тебе смерть придумали на Пасху. Сразу к своему господу попадешь. Цени! — улыбался молодой боевик, забивший в правую руку Сергея пять гвоздей.
Многие чеченцы пришли поглазеть на старинную римскую казнь из чистого любопытства. Что только не делали на их глазах с пленниками, но распинали на кресте в первый раз. Они улыбались, повторяя меж собой: “Пасха! Пасха!”
Второго пленника также положили на крест и стали забивать гвозди.
— Ааааа!
Удар молотком по голове прекратил крики. Мальчишке пробили ноги, когда он уже был без сознания.
На сельскую площадь пришли и местные жители, многие смотрели на подготовку казни с одобрением, некоторые, отвернувшись, сразу ушли.
— Как русские рассвирепеют! Это на Пасху им подарок от Руслана! Будешь долго висеть, сержант, пока твои тебя не пришлепнут... из христианского милосердия. — Боевик, вязавший окровавленные ноги пулеметчика к столбу, раскатисто засмеялся хриплым смехом.
Напоследок он надел обоим пленникам поверх колючей проволоки и российские каски на голову, чтобы в лагере генерала Шаманова уже не сомневались, кого распял на окраине села полевой командир Руслан Гелаев.
Кресты вынесли на передовую, поставили стоя, вкопали прямо в кучи земли от вырытых окопов. Получалось, что они были перед окопами, под ними располагалась пулеметная точка боевиков.
Поначалу страшная боль пронзила тело, обвисшее на тонких гвоздях. Но постепенно центр тяжести приняли веревки, затянутые под мышками, а кровь стала поступать к пальцам рук все меньше и меньше. И вскоре Сергей уже не чувствовал ладоней и не ощущал боли от вбитых в них гвоздей. Зато страшно болели изуродованные ноги.
Легкий теплый ветерок обдувал его обнаженное тело. Вдали он видел танки и артиллерию 58-й армии, которая после долгой подготовки намеревалась быстро выбить боевиков из Гойского.
— Эй, ты живой? — Сосед Сергея пришел в себя. Крест мальчишки стоял немного позади, поэтому пулеметчик не мог его увидеть, даже повернув голову.
— Да... А ты?
— Бой разгорается. Только бы свои пулей не зацепили...
Сержант про себя усмехнулся. Дурачок! Это было бы избавлением от всего. Правда, наши не станут стрелять по крестам, попробуют скорее отбить. Но это пустое. Даже если чеченцы станут отходить из села, уж двоих распятых они точно пристрелят, прямо на крестах.
— Как зовут? — Сергей хотел поддержать разговор, потому что тонко почувствовал, что парень боится умереть в одиночестве.
— Никита! Я — повар. Отстали от колонны. Бой был, троих убило, я уцелел.
“И напрасно”, — подумал про себя пулеметчик.
— А сколько на кресте человек живет?
— От двух дней до недели... Чаще умирали от заражения крови. Римляне обычно ждали три дня... Даже давали воду. Когда надоедало, делали прободение копьем...
— Что такое прободение?
Сергей дернул ртом.
— Библию не читал? Это когда копьем прокалывают живот.
— У чеченцев копий нет...
— Правда? А я думаю, что у них глобуса да учебника арифметики нет, а это дерьмо как раз есть! — Сергей сплюнул вниз. Плевок с кровью упал рядом с чьим-то пулеметом.
Внизу началась какая-то возня. Сергею было тяжело опускать голову вниз, но он заметил, что боевики начали занимать свои места в окопах, в пулеметы заряжали ленты.
“Ну, точно, наши решили отбить живыми”, — подумал пулеметчик, заметив передвижение шамановской разведроты. За ними развернулись в боевой порядок десяток БМПэшек, несколько БТРов и один танк “восьмидесятка”.
Сергей закрыл глаза. Он почему-то представил, что две тысячи лет до него также в одиночестве, окруженный враждебной толпой, страдал на кресте еще один человек. Божий cын Иисус. Он простил всем, искупил их вину, претерпел казнь.
— А я смогу простить чеченцам все? — вдруг задал он себе вопрос.
Он с болью опустил голову, увидел, как боевики сновали по окопу под ним, переносили ящики со снарядами и цинки с патронами. Один молодой боевик вдруг остановился под крестом, поднял голову. На лице расплылась довольная улыбка, он вскинул автомат, прицелился в голову.
— Страдаешь, кафир? Страдай, твой Бог так тебе завещал!
— Не кощунствуй! Нет бога, кроме Аллаха, и Магомет пророк его! — сурово произнес другой боевик, ударив по щеке юнца. Мальчишка согнулся и быстро понес стопку зеленых пороховых зарядов к ручному гранатомету.
— Так я смогу простить чеченцам? Он бы так хотел... Вряд ли после всего, что они здесь сделали...
Пуля от СВД щелкнула по доске, рядом с правой рукой.
— Случайно? — Внизу уже вовсю разгорался бой. Артиллерия долбила по позициям боевиков, но снаряды рвались либо правее, либо левее крестов.
— Ну, давайте, мужики! Мочите гелаевцев! Мы с вами и душой и сердцем! — тихо произнес Сергей. Сверху ему была видна панорама боя. Вдруг пуля снова щелкнула по доске рядом с правой рукой. Сергей понял — это было приглашение к разговору от одного из наших снайперов.
— Мы еще живы! Мы можем продержаться еще пару часов! Впереди окопов “духовское” минное поле! — проартикулировал в тишине Сергей. Он знал, где-то в прямой видимости сидит наш снайпер. Он готов в оптический прицел читать его по губам. Пулеметчик медленно повторил свои слова три раза. Пуля снова щелкнула по тому же месту.
“Слава Богу, поняли”, — подумал сержант. Он всмотрелся в картину боя и заметил, как бронегруппа, штурмовавшая окраину Гойского, что называется, “в лоб”, свернула к северу и стала приближаться к позициям боевиков значительно левее его креста.
— Аааа! — застонал рядовой на втором кресте. Видимо, боль была настолько нестерпимой, что мальчишка стал кричать на боевиков.
— Уроды, чехи поганые! Пристрелите меня, ну, пристрелите же!
Внизу один из боевиков поднял голову.
— Виси, кафир! Когда будет приказ отходить, я сам выстрелю тебе в живот, чтобы ты умер, но еще часок помучился, пока твои придут. Не надейся, мы не дадим вас освободить!
Еще одна пуля от СВД, как новое приглашение к разговору, отщепила кусок доски. Боевики в бою этого не услышали, но удар пули, ее энергетика была настолько высокой, что Сергей чувствовал это спиной, каждой частичкой тела, правда, пальцы руки и кисти уже ни на что не реагировали. Он знал, шла безвозвратная анемия конечностей.
Вопрос тоже был ясен для пулеметчика.
— Пристрелите парня. Чтобы он не мучался. Пристрелите! Он сам просит об этом, — беззвучно, как рыба, произнес Сергей.
— Эй, братишка! Ты еще жив? Приготовься к смерти, родной!
— Что?..
Рядовой на втором кресте так и не успел ответить пулеметчику. Снайперская пуля ударила его прямо в сердце, затем вторая, туда же. Мальчишка больше не стонал.
— Спасибо, ребята! — ответил снайперам пулеметчик, кивая головой.
Четвертая пуля ударила в доску. Сергей понял и этот вопрос.
— Погоди! Я еще хочу вам помочь! Позже пристрелишь, я еще могу терпеть, — ответил смотрящему в мощную оптику снайперу сержант.
Сергей вдруг почувствовал какую-то волну слабости. Ему сильно захотелось спать. Он знал, что это симптом сильной потери крови. Нельзя, нельзя спать! Нужно помогать своим! Сергей сжал зубы и закашлялся. Сплюнул кровью.
Он заставил себя вновь всмотреться в картину боя. Линия обороны гелаевцев полностью повторяла полукружье домов, стоявших на околице. Пулемет под ним уже не стрелял, боевик, пообещавший всадить ему пулю в живот, лежал на дне окопа с пробитой головой. Место рядом тоже было “расчищено”, еще три трупа виднелись рядом, два боевика бинтовали раны в окопе.
— Не сидели сложа руки! — подумал с гордостью пулеметчик. И тут он увидел, что там, левее, где бронегруппа из нескольких БТРов и БМПэшек благополучно обошла минное поле боевиков и вплотную подходит к окопам, боевики быстро уходят, протянув по окопу минные провода с гроздью 152-миллиметровых снарядов.
— Останови “коробочки”! Там фугасы впереди, управляемые! — объяснил снайперу Сергей.
Видимо, у снайперов была оперативная радиосвязь с наступающей бронегруппой, потому что “броня” вдруг неожиданно остановилась в ста метрах от первого фугаса.
Сергей чувствовал, что начинает терять сознание от потери крови. Исход боя был ясен, наши прорвали оборону гелаевцев с двух сторон и уже входят в село. Фактически они уже закрепились на его окраине.
— Братцы, теперь можно, пристрелите меня! — почему-то вслух и очень громко сказал пулеметчик.
Через мгновение пуля щелкнула по правой доске. Снайпер понял просьбу сержанта.
Сергей вздохнул, в глазах плавали черные круги, а сознание отчаянно цеплялось за солнечный свет, яркую синеву неба, борясь с одолевающим сном. Шли мгновения, снайпер медлил. Сильной волной боли ноги заявили о том, что они еще живые.
“А простил бы я “чехам”?” — вновь задал себе главный вопрос сержант. Он готов был резко ответить “нет”, но сомнение вдруг зародилось в нем.
— Почему медлишь, браток? — спросил Сергей у все видящего в оптику снайпера.
И тут сержант увидел, как к крестам по окопу побежал боевик, на ходу перезаряжая пулемет.“Уж не мой ли пулемет?” — пришел дурацкий вопрос в голову пулеметчику. В этот момент Сергей вдруг увидел, что за него, висящего на кресте, разгорается целый бой. Группа из пяти разведчиков перебежками приближается к его окопу. Боевик дал очередь по кресту, но не попал в сержанта. Тут же переключился на российских разведчиков и начал стрелять в них. Снайпер выстрелил один раз, пуля вошла прямо в лоб боевику, вырвала, создав эффект вакуума, из затылка целый шлейф крови.
* * *
— Только бы успеть, не прощу себе этого, — “Кобра” бежал с пулеметом наперевес, стреляя по окопу. Хвостики камуфляжной ленточки, повязанной на бритой голове, развевались как ленты матросской бескозырки. Пули свистели над головой, но разведчики этого не замечали. Они были в ярости. Не всякий знает — даже из тех, кто воевал, — каких глубин и какой мощи достигает человеческая ярость. Когда десантники увидели, как боевики подняли на крестах наших пленных, никто не проронил ни слова, никто даже не выругался матом. Молчал и генерал Шаманов. Эта ярость была пострашнее любой ненависти к врагу.
— Вперед, — тихо произнес “Гюрза”, и разведка Шаманова пошла на Гойское.
* * *
Сергей увидел, как по опустевшему окопу к нему бегут разведчики Шаманова, он даже узнал двоих из них. Снайпер так и не выстрелил ему в сердце. Последнее, что увидел сержант, было голубое, голубое до страшной синевы небо. Его сердце быстро затихало и остановилось, перекачивать по венам было уже нечего. Сергея захлестнул какой-то жар, пробежавший напоследок по всему телу.
* * *
Разведчики Шаманова — “Кобра” и “Гюрза” поклялись отомстить. Сергея и второго солдата бережно сняли с крестов и в надежде, что родители не будут копаться в “цинках”, отправили “грузом 200” на родину. Первого в Сергиев Посад, второго — в Вологду. Их и похоронили, не зная, какую смерть они приняли.
Случай с распятыми потряс всю армию. Говорили, что это послужило поводом для ответных зверств со стороны федеральных войск. Говорили, что потом двоих гелаевцев незаметно вывезли в лес и зашили живыми в свиные шкуры: казненные так не попадали в рай — они умирали в шкуре нечистого животного. Эту казнь мусульман придумали 300 лет назад запорожские казаки с Хортицы. Говорили, что с этого момента мертвым боевикам начали отрезать уши. Однако это были скорее всего только разговоры. Армия просто брезгливо уничтожала боевиков, безо всяких зверств и ужасов.
Май 1995 года.
Борис Екимов «Ночь исцеления»
Какие темы поднимает в этом рассказе Б.Екимов?
• Тема памяти, «эхо войны» в жизни людей, переживших ее (направление «Вопросы войны»);
• тема сострадания, истинного милосердия (направление «Чем люди живы»),
• тема взаимоотношений в семье (направление «Спор поколений»)
Внук приехал и убежал с ребятами на лыжах кататься. А баба Дуня, разом оживев, резво суетилась в доме: варила щи, пирожки затевала, доставала варенья да компоты и поглядывала в окошко, не бежит ли Гриша.
К обеду внук заявился, поел, как подмел, и снова умчался, теперь уже в лог, с коньками. И снова баба Дуня осталась одна. Но то было не одиночество. Лежала на диване рубашка внука, книжки его – на столе, сумка брошена у порога – все не на месте, вразлад. И живым духом веяло в доме. Сын и дочь свили гнездо в городе и наезжали редко – хорошо, коли раз в год. Баба Дуня у них гостила не чаще и обыденкою вечером возвращалась к дому. С одной стороны, за хату боялась: какое ни есть, а хозяйство, с другой…
Вторая причина была поважнее: с некоторых пор спала баба Дуня тревожно, разговаривала, а то и кричала во сне. В своей хате, дома, шуми хоть на весь белый свет. Кто услышит! А вот в гостях… Только улягутся и заснут, как забормочет баба Дуня, в голос заговорит, кого-то убеждает, просит так явственно в ночной тишине, а потом закричит: «Люди добрые! Спасите!!» Конечно, все просыпаются – и к бабе Дуне. А это сон у нее такой тревожный. Поговорят, поуспокаивают, валерьянки дадут и разойдутся. А через час то же самое: «Простите Христа ради! Простите!!» И снова квартира дыбом. Конечно, все понимали, что виновата старость и несладкая жизнь, какую баба Дуня провела. С войной и голодом. Понимать понимали, но от этого было не легче.
Приезжала баба Дуня – и взрослые, считай, ночь напролет не спали. Хорошего мало. Водили ее к врачам. Те прописывали лекарства. Ничего не помогало. И стала баба Дуня ездить к детям все реже и реже, а потом лишь обыденкою: протрясется два часа в автобусе, спросит про здоровье и назад. И к ней, в родительский дом, приезжали лишь в отпуск, по лету. Но вот внучек Гриша, в годы войдя, стал ездить чаще: на зимние каникулы, на Октябрьские праздники да Майские.
Он зимой и летом рыбачил в Дону, грибы собирал, катался на коньках да лыжах, дружил с уличными ребятами,– словом, не скучал. Баба Дуня радовалась.
И нынче с Гришиным приездом она про хвори забыла. День летел невидя, в суете и заботах. Не успела оглянуться, а уж синело за окном, подступал вечер. Гриша заявился по-светлому. Загромыхал на крылечке,
в хату влетел краснощекий, с морозным духом и с порога заявил:
– Завтра на рыбалку! Берш за мостом берется. Дуром!
– Это хорошо,– одобрила баба Дуня. – Ушицей посладимся.
Гриша поужинал и сел разбирать снасти: мормышки да блесны проверял, на полдома разложив свое богатство. А баба Дуня устроилась на диване и глядела на внука, расспрашивая его о том о сем. Внук все малым был да малым, а в последние год-два вдруг вытянулся, и баба Дуня с трудом признавала в этом длинноногом, большеруком подростке с черным пушком на губе косолапого Гришатку.
– Бабаня, я говорю, и можешь быть уверена. Будет уха и жарёха. Фирма веников не вяжет. Учти.
– С вениками правда плохо,– согласилась баба Дуня. – До трех рублей на базаре.
Гриша рассмеялся:
– Я про рыбу.
– Про рыбу… У меня дядя рыбалил. Дядя Авдей. Мы на Картулях жили. Меня оттуда замуж брали. Так там рыбы…
Гриша сидел на полу, среди блесен и лесок, длинные ноги – через всю комнатушку, от кровати до дивана. Он слушал, а потом заключил:
– Ничего, и мы завтра наловим: на уху и жарёху.
За окном солнце давно закатилось. Долго розовело небо. И уже светила луна половинкою, но так хорошо, ясно. Укладывались спать. Баба Дуня, совестясь, сказала:
– Ночью, може, я шуметь буду. Так ты разбуди.
Гриша отмахивался:
– Я, бабаня, ничегоне слышу. Сплю мертвым сном.
– Ну и слава Богу. А то вот я шумлю, дура старая. Ничего поделать не могу.
Заснули быстро, и баба Дуня, и внук.
Но среди ночи Гриша проснулся от крика:
– Помогите! Помогите, люди добрые!
Спросонья, во тьме он ничего не понял, и страх обуял его.
– Люди добрые! Карточки потеряла! Карточки в синем платочке завязаны! Может, кто поднял? – И смолкла.
Гриша уразумел, где он и что. Это кричала баба Дуня. Во тьме, в тишине так ясно слышалось тяжелое бабушкино дыхание. Она словно продыхивалась, сил набиралась. И снова запричитала, пока не в голос:
– Карточки… Где карточки… В синем платочке… Люди добрые. Ребятишки… Петяня, Шурик, Таечка… Домой приду, они исть попросят… Хлебец дай, мамушка. А мамушка ихняя… – Баба Дуня запнулась, словно ошеломленная, и закричала: – Люди добрые! Не дайте помереть! Петяня! Шура! Таечка! – Имена детей она словно выпевала, тонко и болезненно.
Гриша не выдержал, поднялся с постели, прошел в бабушкину комнату.
– Бабаня! Бабаня! – позвал он. – Проснись…
Она проснулась, заворочалась:
– Гриша, ты? Разбудила тебя. Прости, Христа ради.
– Ты, бабаня, не на тот бок легла, на сердце.
– На сердце, на сердце… – послушно согласилась баба Дуня.
– Нельзя на сердце. Ты на правый ложись.
– Лягу, лягу…
Она чувствовала себя такой виноватой. Гриша вернулся к себе, лег в постель. Баба Дуня ворочалась, вздыхала. Не сразу отступало то, что пришло во сне. Внук тоже не спал, лежал, угреваясь. Про карточки он знал. На них давали хлеб. Давно, в войну и после. А Петяня, о котором горевала бабушка,– это отец.
В жидкой тьме лунного полусвета темнели шкаф и этажерка. Стало думаться об утре, о рыбалке, и уже в полудреме Гриша услыхал бабушкино бормотание:
– Зима находит… Желудков запастись… Ребятишкам, детишкам… – бормотала баба Дуня. – Хлебца не хватает, и желудками обойдемся. Не отымайте, Христа ради… Не отымайте! – закричала она. – Хучь мешки отдайте! Мешки! – И рыдания оборвали крик.
Гриша вскочил с постели.
– Бабаня! Бабаня! – крикнул он и свет зажег в кухне. – Бабаня, проснись!
Баба Дуня проснулась. Гриша наклонился над ней. В свете электрической лампочки засияли на бабушкином лице слезы.
– Бабаня… – охнул Гриша. – Ты вправду плачешь? Так ведь это все сон.
– Плачу, дура старая. Во сне, во сне…
– Но слезы-то зачем настоящие? Ведь сон – неправда. Ты вот проснулась, и все.
– Да это сейчас проснулась. А там…
– А чего тебеснилось?
– Снилось? Да нехорошее. Будто за желудями я ходила за Дон, на горы. Набрала в два мешка. А лесники на пароме отнимают. Вроде не положено. И мешки не отдают.
– А зачем тебе желуди?
– Кормиться. Мы их толкли, мучки чуток добавляли и чуреки пекли, ели.
– Бабаня, тебе это только снится или это было? – спросил Гриша.
– Снится,– ответила баба Дуня. – Снится – и было. Не приведи, Господи. Не приведи… Ну, ложись иди ложись…
Гриша ушел, и крепкий сон сморил его или баба Дуня больше не кричала, но до позднего утра он ничего не слышал. Утром ушел на рыбалку и, как обещал, поймал пять хороших бершей, на уху и жарёху.
За обедом баба Дуня горевала:
– Не даю тебе спать… До двух раз булгачила. Старость.
– Бабаня, в голову не бери,– успокаивал ее Гриша. – Высплюсь, какие мои годы…
Он пообедал и сразу стал собираться. А когда надел лыжный костюм, то стал еще выше. И красив он был, в лыжной шапочке, такое милое лицо, мальчишечье, смуглое, с румянцем. Баба Дуня рядом с ним казалась совсем старой: согбенное, оплывающее тело, седая голова тряслась, и в глазах уже виделось что-то нездешнее. Гриша мельком, но явственно вспомнил лицо ее в полутьме, в слезах. Воспоминание резануло по сердцу. Он поспешил уйти.
Во дворе ждали друзья. Рядом лежала степь. Чуть поодаль зеленели посадки сосны. Так хорошо было бежать там на лыжах. Смолистый дух проникал в кровь живительным холодком и, казалось, возносил над лыжней послушное тело. И легко было мчаться, словно парить. За соснами высились песчаные бугры – кучугуры, поросшие красноталом. Они шли холмистой грядой до самого Дона. Туда, к высоким задонским холмам, тоже заснеженным, тянуло. Манило к крутизне, когда наждаковый ветер высекает из глаз слезу, а ты летишь, чуть присев, узкими щелочками глаз цепко ловишь впереди каждый бугорок и впадинку, чтобы встретить их, и тело твое цепенеет в тряском лете. И наконец пулей вылетаешь на гладкую скатерть заснеженной реки и, расслабившись, выдохнув весь испуг, катишь и катишь спокойно, до середины Дона.
Этой ночью Гриша не слыхал бабы Дуниных криков, хотя утром по лицу ее понял, что она неспокойно спала.
– Не будила тебя? Ну и слава Богу…
Прошел еще день и еще. А потом как-то к вечеру он ходил на почту, в город звонить. В разговоре мать спросила:
– Спать тебе баба Дуня дает? – И посоветовала: – Она лишь начнет с вечера говорить, а ты крикни: «Молчать!» Она перестает. Мы пробовали.
По пути домой стало думаться о бабушке. Сейчас, со стороны, она казалась такой слабой и одинокой. А тут еще эти ночи в слезах, словно наказание. Про старые годы вспоминал отец. Но для него они прошли. А для бабушки – нет. И с какой, верно, тягостью ждет она ночи. Все люди прожили горькое и забыли. А у нее оно снова и снова. Но как помочь?
Свечерело. Солнце скрылось за прибрежными донскими холмами. Розовая кайма лежала за Доном, а по ней – редкий далекий лес узорчатой чернью. В поселке было тихо, лишь малые детишки смеялись, катаясь на салазках. Про бабушку думать было больно. Как помочь ей? Как мать советовала? Говорит, помогает. Вполне может и быть. Это ведь психика. Приказать, крикнуть – и перестанет. Гриша неторопливо шел и шел, раздумывая, и в душе его что-то теплело и таяло, что-то жгло и жгло. Весь вечер за ужином, а потом за книгой, у телевизора Гриша нет-нет да и вспоминал о прошедшем. Вспоминал и глядел на бабушку, думал: «Лишь бы не заснуть».
За ужином он пил крепкий чай, чтобы не сморило. Выпил чашку, другую, готовя себя к бессонной ночи. И пришла ночь. Потушили свет. Гриша не лег, а сел в постели, дожидаясь своего часа. За окном светила луна. Снег белел. Чернели сараи. Баба Дуня скоро заснула, похрапывая. Гриша ждал. И когда наконец из комнаты бабушки донеслось еще невнятное бормотание, он поднялся и пошел. Свет в кухне зажег, встал
возле кровати, чувствуя, как охватывает его невольная дрожь.
– Потеряла… Нет… Нету карточек… – бормотала баба Дуня еще негромко. – Карточки… Где… Карточки… – И слезы, слезы подкатывали.
Гриша глубоко вздохнул, чтобы крикнуть громче, и даже ногу поднял – топнуть. Чтобы уж наверняка.
– Хлебные… карточки… – в тяжкой муке, со слезами выговаривала баба Дуня.
Сердце мальчика облилось жалостью и болью. Забыв обдуманное, он опустился на колени перед кроватью и стал убеждать, мягко, ласково:
– Вот ваши карточки, бабаня… В синем платочке, да? ваши в синем платочке? Это ваши, вы обронили. А я поднял. Вот видите, возьмите,– настойчиво повторял он. – Все целые
Воспользуйтесь поиском по сайту: