Заключение о сочетании стихов 2 глава
Напротив, воспитанник новых времен, для которого поэзия есть возвышение существенного к идеальному или простое изображение идеального, потому уже заметно отдаляется от своих предшественников, что он занимает меня более собою, нежели своим предметом. Стихотворец новейший всегда изображает предметы в отношении к самому себе: он не наполнен им, не предает себя ему совершенно; он пользуется им, дабы изобразить в нем себя, дабы читателю посредством предмета своего предложить собственные наблюдения, мысли и чувства. Древний стихотворец невидимо владычествует своим предметом и редко показывается из того облака, в котором от нас таится; новый, напротив, всегда в виду или весьма часто о себе напоминает; зато и действует он на нас совсем иначе. Цель его — занимать наше размышление, и он занимает нас вообще гораздо более, нежели стихотворец древний, зато обыкновенно оставляет нас недовольными положением нашим; мы следуем за ним с некоторым усилием и возвращаемся несколько утомленными из той духовной обители, в которую завлечены были его воображением. А такое расположение не производит душевной ясности. Определивши главные точки зрения, из которых рассматриваемы были в наше время древние и новые стихотворцы, мы предлагаем себе два вопроса. Первый: имеют ли древние и новые что-нибудь между собою общее и в чем именно состоит это общее? Второй: можно ли по чему-нибудь основательно определить отличительное достоинство тех и других? Рассматривание внешней природы, живое изображение чувственного, всегдашнее устремление внимания на предмет изображаемый — таковы главные черты, составляющие характер древних; глубокое проницание во внутреннего человека, изображение мысленного, соединение обстоятельств посторонних с предметом изображаемым — таков отличительный характер поэтов новых.
Стихотворец, принадлежащий к такому народу, который образует себя сам, а не от других заимствует образование, находит лучший предмет для музы своей в жизни существенной и в окружающей его природе. Для чего искать ему внутри себя того, что он вне себя находит, и для чего стремиться в мир идеальный, когда никто еще не прикасался к физическому} И на самые тонкие отношения, и на самые отдаленные действия последнего не нужно ему обращать внимания, ибо еще не самое обыкновенное, не будучи украшено ни словом, ни размером, для слушателей его совершенно ново. Все дело художника состоит единственно в том, чтобы смотреть на предметы, взору его подлежащие, изображать их с возможною живостию; тогда творческое дарование его покажется чудесным, а вдохновенные песни его будут иметь силу очарования. И в самом деле, чего недостает ему, дабы, с одной стороны, понравиться своим современникам, а с другой — заслужить и одобрение веков грядущих? Для первых песни будут приятны по своей ясности, соответствующей намерению наставлять и -действовать на чувства; последние будут пленяться его неискусственною простотою, которая всегда с ясностию неразлучна. Первые будут приведены в восхищение и чувствами и картинами, для них еще новыми и со счастливою живостию изображенными; последние будут поражены силою и верностию оригинального изображения. Наконец, для первых приятна будет обширность и полнота картины, объемлющей малейшие обстоятельства и части, а последние будут превозносить в стихотворце способность переселяться в предмет, владеть им и никогда не отклонять от него внимания. Такова должна быть поэзия у народа, не зависящего от других своим образованием и находящегося еще в младенческом возрасте чувственности, когда и потребности и занятия привязывают его к одной натуре, отдаляя от умствований философии, когда стихотворцы не составляют особенного класса людей праздных, а, напротив, принадлежат к самым полезнейшим, имея священную должность наставников и важное звание провозгласителей славы народной, и, наконец, когда поэзия есть голос и дар природы. Но стихотворец повинуется совсем другому направлению, когда науки и знания уже распространились, когда внимание от внешнего обратилось на внутреннее, когда увеличилась сумма наблюдений и опытов умственных и когда, наконец, все предметы, поражающие одни только чувства, исчерпаны уже стихотворцами,— в сем периоде поэзия питается мыслями, которым дает и цвет и образ. Она заимствует из мира духовного те предметы, которые для человека необразованного или совсем непривлекательны, или кажутся просто вещественными, а для образованного, напротив, имеют особенную прелесть; она устремляет взор свой на высшее определение человека, которому подчиняет низшее, земное; увеселяя воображение картинами, она занимает в особенности рассудок и сердце, а чрез то и самые картины ее делаются прелестнее; представляя в изображаемых ею страстях причины действий, она в то же время раздробляет и самые страсти, а проникая во глубину души, обнаруживает все ее тайны; наконец, изображая предметы чувственные, она не довольствуется тем, что с первого взгляда на их поверхности представляется; она замечает и самые легкие черты, и самые нежные их оттенки. Соединим в немногих словах все сказанное выше: в поэзии древних предмет владычествует стихотворцем, а поэзии новых место предмета по большей части заступает сам стихотворец. Первая занимается более природою вещественною, последняя более духовною; первая не ищет в постороннем ничего такого, что бы могло предмет ее сделать привлекательным, но все находит в самом предмете; последняя присоединяет к нему и постороннее — чувство, идею; первая, наконец, представляет нам предмет свой таким, каков он есть, а последняя представляет нам по большей части одни размышления о предмете и действиях, им производимых.
Второй вопрос: по сим различиям, которые нами замечены между стихотворцами древними и новейшими, можно ли определить и достоинства и преимущества тех и других?
Но предлагающие этот вопрос могут иметь перед глазами различные точки зрения. Или они желают знать, равняемся ли мы с древними в техническом совершенстве произведений стихотворных? Или можем ли с ними сравниться оригинально-стию? Или, наконец, в выборе и обрабатывании стихотворного предмета не отклоняемся ли мы от настоящего пути, переселяясь в мысленный мир и занимая от постороннего прелесть для наших предметов? Неоспоримо, что между всеми совершенствами стихотворными совершенства технические суть такие, которых и скорее и легче можно достигнуть, ибо они, так сказать, приобретаемые. Рассматривая с этой стороны стихотворения древних, наход1ш, что между греками совершенство по слогу и расположению принадлежит трагедиям Софокловым (ибо «Илиаду» в наше время нельзя уже принимать за целое), а между римлянами «Энеиде», «Георгикам» и одам Горация — вероятно, что вместе с Горацием могли бы мы наименовать Альцея и Сафу, а вместе с Софоклом Менандра, но их стихотворения для нас не существуют. Между новейшими просвещенными народами нет ни одного, который бы не имел эпической поэмы, но беспристрастие заставляет нас признаться, что «Энеида» при всех недостатках, замеченных в ее плане, превосходит все другие стихотворения в этом роде гармониею и тесным соединением отдельных частей. Наименуем важнейшие: Ариостов «Роланд», «Освобожденный Иерусалим», «Потерянный рай», «Мессиада» — поэмы сии могут быть в некоторых частях превосходнее «Энеиды», но все они уступают ей в целом. «Георгики» ближе к совершенству, нежели «Энеида», и ни одна из новейших дидактических поэм не может по форме своей с ними сравниться. Если же не сравнивать роды и говорить об одном совершенстве общем, то нет сомнения, что и новейшие в некоторых стихотворениях своих соединяют совершенство техническое с гением стихотворным, например, в.повествовательной поэзии Буалов «Налой», Вилан-дов «Музарион» и большая часть Лафонтеновых басен, а в драматической Расинова «Афалия», Лессингов «Нафан» и Гетева «Ифигения» могут равняться с превосходнейшими произведениями греков и римлян. Еще менее должны мы опасаться сравнения наших лириков с древними. <;...>
Со стороны оригинальности преимущество древних перед новыми ощутительнее. Обладание сокровищами словесности досталось нам по наследству. Пошли ли бы мы настоящим путем своим, так ли бы обрабатывали свои предметы, как ныне, и, наконец, обрели ли бы употребляемые нами формы, когда бы ни греки, ни римляне до нас не существовали — в этом можно по крайней мере сомневаться. Конечно, великие подвиги героев, разительные перемены судьбы, счастливая или несчастная любовь, пожертвования великодушные, отечество, друзья, родственные узы во всякое время, во всяком климате действовали на человеческое сердце, и не одни греки описывали в стихах происшествия, заключали действия в разговоре и выражали в песнях лирических сильные чувства: Оссиан, Давыд, Калидас писали поэмы, драмы и оды и не были ими руководствуемы. Но также неоспоримо и то, что нашею образованностию мы много обязаны древним, что мы заимствовали от них все свои формы и что самый механизм стихов их у некоторых из новых народов, например, у немцев, введен в употребление. Куда ни обратим глаза, везде новая поэзия представляет нам воспоминания о религии, нравах и образе жизни древних; наши эпические поэмы, драмы и оды расположены по их планам, и все наши изображения ознаменованы их печатаю. Кто же осмелится утверждать, что все это было бы точно таким и тогда, когда бы древние не послужили для нас образцами? И не приличнее ли нам будет уступить им право оригинальности — пожертвование, впрочем, нимало для нас не унизительное? И в самой вещи что мы теряем? Неужели слава оригинальности пиитической доллша быть необходимо соединена со внешнею формою, с сохранением древней мифологии, которой, надобно заметить, не все новые стихотворцы пользовались, и с механизмом стихов, который не все вообще употребляют? И ниже ли гений Шекспиров единственно оттого, что древние научили его искусству располагать и связывать свои драмы? Тень, выводимая им на сцену в «Гамлете», ужели не будет его собственностию только потому, что древний Эсхил, которого он, вероятно, не читал и в переводе, показал Дариеву тень на Афинском театре? И менее ли был бы отличен от всех других стихотворцев Оссиан, когда бы в меланхолических песнях своих употребил он греческую меру? Оригинальность гения стихотворного заключают в том, как смотрит он на природу, как превращает в эстетическую идею получаемое им впечатление и, наконец, какими способами впечатление сие сообщает — и такое качество не может быть никогда заимственным; оно зависит некоторым образом от обстоятельств случайных, но никогда не бывает на них основано. Быстрота, с какою расцвела поэзия греков, и их успехи во многих родах стихотворства заставляют философа думать — и мнение его подтверждает историк,— что обстоятельства необыкновенно счастливые способствовали им коротко познакомиться с природою и живо принимать ее впечатления и впечатления сии выражать с соответствующею им силою. Но если сии обстоятельства помогли им овладеть бесчисленным множеством стихотворных красот природы, то следует ли из сего, чтобы природа, столь изобильная красотами, для нас истощилась? Ум человеческий создан столь чудесно, что природа беспрестанно изображается в зеркале его новою,— заметим здесь также и то, что образы и явления природы не одни и те же в различных климатах, и что с изменением обстоятельств общежития изменяются для поэта и самые предметы. <...>
Текст печатается по изд.: Литературная критика 1800—1820-х годов. М., 1980, с. 84—95.
А. Ф. МЕРЗЛЯКОВ О ВЕРНЕЙШЕМ СПОСОБЕ РАЗБИРАТЬ И СУДИТЬ СОЧИНЕНИЯ, ОСОБЛИВО СТИХОТВОРНЫЕ, ПО ИХ СУЩЕСТВЕННЫМ ДОСТОИНСТВАМ (1822) Приятно, благородно и полезно искусство действовать на умы и сердца современников и потомства словом, исполненным красот чистых и величественных, благозвучия, силы, назидания и убеждения. Это завидный удел гениев необыкновенных, но, кажется, не менее приятно и полезно также другое искусство, навыком, наблюдением и опытом приобретаемое,— уметь судить о творениях умов необыкновенных, постигать их характер и направление, оценять здравою критикою их качества и постигать цель, с которою они были писаны. Достойный может быть похвален только достойным. Если, как говорят, должно быть особенное воспитание для стихотворца и оратора, то равномерно есть особенное, счастливое воспитание или образ учения для тех, которые умеют чувствовать и разбирать их творения по истинным и, если смею сказать, вечным их достоинствам, не подверженным случайному в беспрестанно изменяющемуся мнению. Писатели служат критикам взаимно и друг без друга обойтись не могут. Как уединенный цветок гибнет в пустыне, открытый ветрам и бурям, зною и холоду, всем переменам времени и стихий, так гибнет или по крайней мере не достигает своей блистательной зрелости талант, не направленный к определенной цели, не подкрепленный и не поддержанный в своем возрастании, не ободренный в успехах, которые или не для всех понятны, или не всеми наблюдаемы, и, наконец, не утешенный в неудачах, часто не от него самого зависящих. Редко, опершись на собственные свои усилия, терпение, страсть к науке или искусству, в ходе своих занятий преодолевает он все препятствия; напротив того, весьма часто, щедро одаренный природою, при средствах и способах достаточных, или изнемогает он на пути, или уклоняется не в ту сторону, которую назначили ему врожденные его способности и силы духа; и, определенный блистать в сонме между великими, остается в толпе посредственных писателей: столько-то нужен оживотворяющий, верный и внимательный суд современников или вообще публики, истинопросвещенной и благомыслящей для всякого, подвизающегося на поприще словесности. Может быть, скажут, что здесь слово «публика» весьма неопределенно, потому что она более подвержена волнению мнений и вкуса изменяющегося. В оправдание свое скажу, что я разумею здесь, собственно, то время образованности и учености народной, которое наиболее блистательно мужами, отличными на всех путях просвещения,— судьями строгими и опытными, ибо в их токмо голосе единственно заключается решительный суд публики. Природа установила закон сей. Распорядительница своего великого сада, она знает время рождения, возрастания и питания нравственного так же, как вещественного. Природа, говорю, сама столь скупая в необыкновенных талантах, выводит на сцену любимца своего — гения как знамение своего величия тогда, когда сама уже приуготовила для него колыбель, образование, театр и зрителей, то есть когда способы, познания, средства собраны и устроены, дух народный получил свой характер; волнения вкуса, продолжительною борьбою своей утомленные, утихли или приняли более постоянное направление; любовь к изящному воцарена; суд или критика основана на непреложных законах; вот благоприятное время родиться уму высокому и действовать; вот время для всех талантов! Они растут и цветут, ибо их судят и ценят. Теперь и мы, русские, кажется, приближаемся к сему вожделенному времени, а потому должны быть более внимательны к успехам своим и неудачам в различных родах произведений как прозаических, так и стихотворных. Мы можем похвалиться уже многими превосходными творениями, которых прочные и зрелые красоты, вероятно, навсегда останутся бессмертными, мы богаты уже средствами и способами при содействии благотворного правительства, пекущегося о распространении истинного просвещения, но, с другой стороны, мы также подвержены, подобно другим народам, общей участи в ходе образования. Мы богатеем и такими писателями, которых достоинства оценяются временным только мнением и, не будучи определены и, так сказать, оправданы здравою и беспристрастною критикою, увлекают за собою толпу неопытных подражателей ко вреду общего, чистого вкуса. Это, по всей справедливости, должно обратить на себя внимание ученых-литераторов и самой публики. Желательно б было, чтобы все сии сочинители, как хорошие, так и посредственные, все их сочинения, как действительно важные, так и не важные, без всякой цели писанные, оценяемы были в таком порядке, как располагает их в своей библиотеке благомыслящий философ-критик, осторожный отец семейства, гражданин благовоспитанный, с тонким и высоким вкусом; но случается, что они лежат без разбору в магазине богатого хозяина, где часто Мевий занимает почетнейшее место, нежели Виргилий; Ломоносов в пыли, а какой-либо новомодный сочинитель романов на верхней полке; «Телемака» и «Нуму-Помпилия» отыскать не можно, а, напротив того, «Девственница» Вольтерова сияет в блистательнейшем переплете; уродливые плоды странной немецкой фантазии украшены лаврами, а «Россиаде» и «Владимиру», поэмам отечественным, отказано даже и в существовании. В таких обстоятельствах, в такой смеси явлений, друг друга сменяющих, весьма трудно определить направление и успехи нашей литературы. Почему мы узнаем, идет ли она действительно вперед или нет? В каком отношении она к истинному, благородному вкусу просвещенного и знаменитого народа? И если все народы совершенствовались постепенно одинаким образом (что нам опыт многих веков доказывает), то мы следуем ли тем путем, которым шли народы, прежде нас образованные? Вот важные вопросы, которые могут разрешиться только судом критики, верным и справедливым, и на сей-то суд хочу и обратить ваше внимание, почтеннейшие сочлены, ибо от него зависит истинная оценка всех сочинений и, следовательно, законы, отделяющие существенные красоты их, священные для всех веков и народов, от красок ложных и временных, или, сказать другими словами, истинное направление и ход литературы народа, всегда тесно сопряженной с его нравственным характером и достоинством. Критика — сей путеводитель, при всех волнениях и изменениях вкуса, которые, впрочем, неизбежны в свободной области изящного,— подобно кормчему, проводит корабль общественной образованности и просвещения среди скал и бурь в пристань чести и славы. Обыкновенно рассматриваются и судятся у нас сочинения с двух сторон. Иногда пылкие и часто опрометчивые любители приятного удивляются легкости и плавности стихов или прозы, новости оборотов, чистоте; иногда живости воображения, силе чувствований, блистательным мыслям и вообще всему тому, что ободряет господствующий в это время вкус. Иные, напротив, более внимательные знатоки, похваляя и одобряя всякую безделку, всякую игру юного воображения и незрелых чувствований, стараются искать и замечать в них те глубокие и резкие черты, часто даже неправильные, которые показывают истинное достоинство и характер многообещающего таланта, ста-' раются замечать направление, силы и цель возрастающего дарования и, лелея скромно, ведут его путем строгим к дальнейшему совершенствованию. Согласен, что в искусстве, имеющем главным предметом своим удовольствие, тот и другой образ суждения имеет свое право, ибо можно ли не пленяться красотою наружных форм слога, прелестями поэзии, чистотою, легкостию в правильностию языка? Это необходимые условия всей изящной словесности. Но спрашивается: составляют ли сии качества собственную сущность всякого хорошего сочинения? Достаточно ли одной нарзгжности или форм красивых для того, чтобы определить цену творения? И что прочнее в сочинении: форма или его сущность? Приступая к разбору сего вопроса, почитаю за долг предварительно сказать: 1) что я никак не намерен здесь критиковать писателей наших и иностранных, равно как и утверждать превосходство одного рода сочинений пред другим; все они дети Аполлоновы, все свободны, игривы и прекрасны. Я хочу только говорить об их внутренних достоинствах относительно к содержанию, к характеру писателя, к его усилиям к к его цели. Можно во всех родах быть истинным поэтом благородным или только обольщать благовидную наружностию, не исполняя главных обязанностей мудреца-писаЦля. 2) Предваряю в том, что также не можно определить последнего суда сочинению только по его частям без отношения к целому, по его стихам без отношения к плану и тону и, наконец, по его исполнению в отношении к намерению. Ибо, рассматривая сочинение без сих предварительных правил, что можно извлечь из критики полезного для молодых писателей и для словесности? Должно будет похвалить творение словами одного остроумного и знаменитого нашего стихотворца: «Ах! сколько много там хорошеньких стишков». 3) В предполагаемом мною суде, кажется, не могут участвовать судьи пристрастные, или умышленно не постигающие своего писателя, или толкующие по-своему, или с намерением сомневающиеся, или превозносящие и осуждающие утвердительно, или, наконец, одною насмешкою и искусным двоесмыс-лием оканчивающие высокий и решительный приговор свой. В таком случае не исполняется ни одна нравственная обязанности критика и разбор, вместо достижения своей цели, еще более от нее удаляются и становятся зловредными. Сколько возможно подробнейшие сведения о теории искусства, беспристрастие, скромность, благородное чистосердечие, недоверчивость к самому себе, желание общей и частной пользы — вот, по моему мнению, характер того, кто решился судить и оценивать сочинения. Не имея сих достоинств, он сам, не думая о том, заставляет смеяться над самим собою и над ближним, единственно для времяпрепровождения, оскорбляя сего последнего кривым толком и насмешкою более, нежели явною обидой. 4) Критик при разборе сочинения должен смотреть не на одни только средства, лично принадлежащие писателю, то есть на его природные и приобретенные способности, он должен смотреть и на средства, ему доставляемые самим предметом, и взвешивать их беспристрастно. Бывают случаи, которых преодолеть не можно по связи и ходу вещей, и тогда самые непозволяемые усилия, по словам Аристотеля, охотно извиняются, если только автор достигнул своей цели. Так, в комедии, трагедии Мольеры, Расины и Вольтеры употребляли иногда орудия, или же самими обвиняемые, но кто их осудит! Так, наш бессмертный Державин часто увлекаем был своим всеоживляющим воображением, но кто им не доволен! Я вижу, что писатель, отступая от плана или хода, жертвовал для собственного моего удовольствия мне же самому -— и доставил его: буду ли я к нему неблагодарен? 5) Наконец, главная, личная выгода самого критика требует быть менее строгим, привязчивым и взыскательным: представлять правила свои так, чтобы они не оскорбляли самолюбия и чтобы их принимало не принужденное убеждение в справедливости, но искренняя признательность и доверенность. УчейаЙ тон во всяком случае тяжел, насмешливый язвителен: тон* дружелюбия, приязни и желания пользы учит и вместе привлекает сердца наши. Вот преддверие на поприще судии ученого; не входящий сим путем не есть друг истины и человечества. Я здесь нарочно представил сии общие нравственные качества критика; ибо они требуются от всякого как первое необходимое условие; другие достоинства относятся к образу его мыслей и степени сведений, к самому искусству и творениям, о которых он судит, они могут быть до бесконечности многоразличны, ибо область изящного свободна и всякий волен давать свое мнение и голос, какой способен и хочет. Можно быть весьма точным в первых и неисправным в других обязанностях, или иначе: можно быть весьма снисходительным критиком и не знатй в полноте искусства своего или знать искусство и не уметь исполнять своего долга. Рассмотрение всех сочинений должно первоначально основываться на правилах, извлеченных из наблюдений постоянных, оправданных веками и принятых у всех народов; впрочем, оно утверждается пред судилищем вкуса как единственного производителя и судии всего изящного. Посему, если бы непреложность правил могла быть соединена с постоянством вкуса здравого и образованного, если бы те и другой были равно определены или повсеместно известны, тогда бы критика, приспособляя одни к другому, имела вернейший и быстрейший ход в своих действиях или она бы совсем не была нужна. Но когда, с одной стороны, не все могут признавать важность правил и заниматься ими, а с другой — и нет никакой обязанности заботиться об утверждении какого-то идеального общего вкуса, то все мы нечувствительно более или менее увлекаемся частными блестящими видами, забывая о том, что правила и вкус происходят из одного V того же источника. Когда самая критика, как посредница между правилами и вкусом, не всегда и не везде может иметь определенную цену и важность по различным отношениям и обстоятельствам,— в таком случае наблюдатель-критик, взвешивая все многоразличные мнения, устраняя скучные теории, старается доказать разбором сочинений, что правила сии имеют основу свою в самой природе человеческой и что они прежде, нежели были в книгах, были в сердце людей и только оттого различны между собою, что мы различно понимаем самих себя и с различных точек смотрим на окружающие нас предметы. Природа есть для всех изящных искусств единая сокровищница, расположенная по единому плану и составляющая в себе совершенную гармонию. Если бы все наши мысли, желания и чувства, как разлиянные повсеместно лучи солнечные, собирались в одну точку, тогда бы и орган сердечный — вкус, был более определен, верен и всегда согласен с самим собою. Впрочем, в оправдание правил и утешение искусств сказать должно, что при всем разнообразии вкуса и свободных его изменениях, по-видимому, не подверженных никакой цензуре, опыты и образцы многих веков и народов остались священны для каждого писателя, и он действительно, при внимательном умственном созерцании найдет их согласными с собственною своею волею. Итак, опершись на сии опыты и образцы, мы представим сначала, как судят у нас о сочинениях, а потом — как бы судить об них надлежало; вот план мой. Суд о всяком 1 сочинении не должен иметь в виду единственно наружные качества его: чистоту, плавность, легкость и благозвучие стихов. Но поелику слово есть одежда мысли или чувства, а оборот, в нескольких словах состоящий, есть облечение мыслей, соединяемых или разделяемых, равно как и различных движений нашего сердца, то, без сомнения, только мысль и чувство должны определять и тон, и ход, и расположение слова. Непосредственно из сего следует важное правило: на что прежде критик должен обращать внимание и как судить о слоге? Для сей-то цели я постараюсь представить сначала все средства и силы эстетические писателя, действующие отдельно, потом упомяну со всевозможною краткостию о действиях каждого средства и, наконец, скажу об их взаимном соединении как главной и единственной точки, с которой должен смотреть и судить критик всякое творение. Не слышим ли мы часто пышных и громких восклицаний при чтении какого-либо сочинения: «Какие гладкие и легкие стихи! Какая непринужденная проза! Какая живость! Какая плавность! Какая игра и затейливость в оборотах!» Конечно, все это производит удовольствие, следовательно, и довольно, но где же тут критика, имеющая предметом совершенствование искусства? Если предположить, что чтение стихов есть только приятное препровождение времени, удовольствие досуга, то, без сомнения, достаточно, чтобы стихи нежили наш слух гладко-стию и легкостию в равномерном течении стоп своих, выбором приятного из общественной жизни, чем-либо случайно новым или занимательным, любопытным, остротою ума, картинами воображения, силою чувствования. Решение критики кончится словами: «Это гладко, это приятно, здесь виден талант, это забавно» и проч. Не знаю, для чего она и какую приносит пользу? Не знаю даже, есть ли тут какая-либо похвала и для критика и для сочинителя. Во-первых, известно, что самое препровождение времени и всякой досуг ценятся по впечатлениям, которые они в нас надолго оставляют. Итак, стихи, имеющие внутреннее свое достоинство, всегда бывают предпочтительнее стихов только гладких и легких. Во-вторых, самая гладкость и легкость суть качества относительные, а не существенные. Стихотворец так же может быть иногда и тяжелым, и шероховатым, как быстрым и легким, по собственному его намерению, и это есть дело его искусства, а не погрешность. Итак, критик наблюдает и ценит плавность, быстроту и медленность стихов по соответственности их к предмету видимому или чувственному, представленному в движении. Бесспорно, все сии качества, составляющие благозвучие слога, сами по себе хороши, но они заключают в себе не главную, а только механическую часть поэзии, хотя и суть необходимые условия для всякого поэта. Но есть еще другие непременные качества слога, которые требуются от всякого безусловно; таковы, наприм<сер>, ясность, правильность, чистота, точность, приличие и проч. <...> Одним словом, можете ли вы понять самое доброе и сильное чувство в дурной критике, в дурно отделанной статье? Даже может ли на вас действовать сладкое или высокое чувство вполне, когда картина или статуя только отчасти отработаны довольно искусно, а не во всех частях? Никоим образом: формы, цвета, статуи, слова — суть прозрачный покров или видимое облечение невидимого чувствования; если они не согласны между собою, впечатления ваши разделяются, разделяясь — хладеют. Итак, критик не враг чувствительных поэтов, он также может иметь нежное сердце и потому требует, чтобы сие чувство, пребывая чистым в самом себе, облекалось в чистую, призлекательную, прозрачную одежду, чтоб оно было вероятно или естественно, в своем месте, в своей силе, в своем направлении. <...> Сколько при сем случае имеет он (критик.— Сост.) способов услужить стихотворцу своим советом! Он скажет ему: сердце человеческое есть море, иногда спокойное, иногда только оде-янное наружным спокойствием и бурное во глубине своей, иногда волнуемое в беспрестанном движении и изменениях. Ты должен проникнуть сию бездну и определить источники перемен ее, где они заключаются: в ней ли самой или зависят от влияния земли и неба, от бурь и непогод внешних; ты должен заметить ход каждой страсти, порывы чувствований, их переливы, быстрые, или медленные, или внезапные от одного в другое; ты должен знать, в какой мере действовать может предмет на человека в определенное время, в определенном характере, в определенном месте и в определенных обстоятельствах. Словом, тебе должна быть известна вся система сего малого мира в его движении, весьма разнообразном и сложном. Обогащенный сими познаниями, устрой Так свое слово: оно должно быть подобно зеркалу, в котором изображаются все являющиеся пред ним предметы, оно должно быть видимым телом сей невидимой силы, телом, выражающим все внутренние движения, все изменения, покой и бури. Нежное и тонкое чувство читателя, разборчивый взор и слух критики независимо от тебя, даже независимо от самих себя, слышат малейшее несогласие между слогом и чувством, видят малейшую погрешность в переходах, недостаток или излишество. Критик в сем случае есть то же, что опытный капельмейстер, управляющий огромным хором, которого сочинителем была сама природа, он, поверяя его в действии, слышит каждую ноту, правильно или неправильно взятую, в связи и силе. Высшая степень чувствительности есть энтузиазм, восторг, вдохновение. Неужели вы думаете, что сия степень не имеет своей меры, своего места или, как говорит Буало, в видимом беспорядке совершенного порядка? Можно ли не заметить порывов неуместных отчаяния там, где его быть не могло; восторга, когда леденеют вместе сочинитель и слушатель? Можно ли терпеливо сносить равнодушное спокойствие в буре или твердость безнужную, где должно быть снисхождению и кротости, гнев без всякой благовидной причины и проч.? Вообще можно ли по совести не удержать поэта, когда в пылу неистовства разнузданный Пегас его, залетев за пределы возможности, потеряв стезю порядка и меру, начертанную природой, влечет его прямо в бездну мечтательного бессмыслия? Из всего этого видно, что не одна чувствительность составляет достоинство сочинений и сочинителя, но опытное уменье управлять сим благотворным даром природы.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|