Заключение о сочетании стихов 1 глава
<...> Мужеского рода стих во французской поэзии есть тот, который в героическом, или, как французы вобще называют, в александровском, то есть в их стихе эксаметре, состоит из 12 слогов, а в пентаметре из 10 оных, ударяя в обоих рифму на кончаемом, то есть на последнем слоге. Женского рода называется у них тот, который имеет в эксаметре 13 слогов, а*в пентаметре 11 оных, приводя падение рифмы в обоих на пред-кончаемый слог, то есть на слог, который пред самым последним словом: мужеского рода стих меньше слогом женского, а женский всегда больше слогом мужеского. Вся сила сочетания их стихов состоит в том, что в стихах непрерывные рифмы, по двух стихах мужеского рода полагают они два стиха женского рода; или: по двух прежде женского рода кладут два стиха мужеского рода, и так все идут последовательным порядком до самого конца поэмы. В стихах смешанной рифмы, которые почти всегда состоят из четверостиший, буде прежде положится мужеского рода стих, то потом кладется женского рода другой рифмы; а там опять мужеского рода, соответствующий первому, и по нем женский согласный окончанием рифмы своему подобному. Буде же прежде положится в строфе женского рода стих, то по нем кладется мужеский, и последовательно по порядку. Часто бывает у них и так, что, положив прежде мужеского рода стих, полагают они два стиха женских непрерывной рифмы, а потом мужеский, от-ветствующий первому; или: ежели положится наперед женского рода стих, то по нем кладутся два стиха мужеского рода мужеской рифмы, а потом женский, подобный звоном рифмы первому женскому. Сие сочетание стихов, что не может введено быть в наше стихосложение, то первое для сего: эксаметр наш не может иметь ни больше, ни меньше тринадцати слогов. А ежели б со-четавать наш эксаметр, то или б мужескому у нас стиху надлежало иметь тринадцать, а женскому четырнадцать слогов, или б женскому должно было состоять из тринадцати, а мужескому из двенадцати слогов. Равным бы же образом принуждены мы поступать были и с пентаметром нашим по его пропорции. Что все древнему нашему, но весьма основательному, употреблению так противно, как огонь воде, а ябеда правде. Второе для сего: свойство наших стихов всегда требует ударения рифмы, то есть приводит лад с ладом, на предкончае-мом слоге, в чем почти главная сладость наших состоит стихов, а крайняя рифм; хотя в мало важных или шуточных стихах иногда кладется та на кончаемом, но и то по нужде, да и весьма долженствует быть редко. А ежели бы сочетавать нам стихи, то бы женский стих у нас падал рифмою на предкончаемом необходимом слоге, а мужеский непременно бы на кончаемом. Таковое сочетание стихов так бы у нас мерзкое и гнусное было, как бы оное, когда бы кто наипоклоняемую, наинежную и самым цветом младости своей сияющую европскую красавицу выдал за дряхлого, черного и девяносто лет имеющего арапа. Сие ясно будет совершенно к стихам нашим применившемуся. Следовательно, сочетание стихов, каково французы имеют и всякое иное подобное, в наше стихосложение введено быть не может и не долженствует. <;...>
Пусть отныне перестанут противно думающие думать противно: ибо, поистине, всю я силу взял сего нового стихотворения, из самых внутренностей свойства нашему стиху приличного; и буде желается знать, но мне надлежит объявить, что поэзия нашего простого народа к сему меня довела. Даром, что слог ее весьма не красный, от неискусства слагающих; но сладчайшее, приятнейшее и правильнейшее разнообразных ее стоп, нежели иногда греческих и латинских, падение подало мне не-погрешительное руководство к введению в новый мой эксаметр и пентаметр оных выше объявленных двусложных тонических стоп.
Подлинно, почти все звания, при стихе употребляемые, занял я у французской версификации; но самое дело у самой нашей природной, наидревнейшей оной простых людей поэзии. <...> <.„> Рифма в наших стихах хотя не такое нечто главное, без чего стих не может стихом называться и различиться от прозы, однако такое нечто нуждное, что без нее стих наилучшего своего украшения лишится. Наш народ толь склонен к рифме, что и в простых присловицах, не стихами сочиненных, часто, не знаю по какой влекущей к ним врожденной приятности, слух любит ими услаждаться. <...> Текст печатается по изд.: Тредиаковский В. К. Избр. произв. М. —Л., 1963, с. 361, 368—371, 377, 381—383, 384, 409.
М. В. ЛОМОНОСОВ. ПИСЬМО О ПРАВИЛАХ РОССИЙСКОГО СТИХОТВОРСТВА (1739) <...> Первое и главнейшее мне кажется быть сие: российские стихи надлежит сочинять по природному нашего языка свойству, а того, что ему весьма несвойственно, из других языков не вносить. Второе: чем российский язык изобилен и что в нем к версификации угодно и способно, того, смотря на скудость другой какой-нибудь речи или на небрежение в оной находящихся стихотворцев, не отнимать, но как собственное и природное употреблять надлежит. Третие: понеже наше стихотворство только лишь начинается, того ради, чтобы ничего неугодного не ввести, а хорошего не оставить, надобно смотреть, кому и в чем лучше последовать. На сих трех основаниях утверждаю я следующие правил^. Первое: в Российском языке те только слоги долги, над которыми стоит сила, а прочие все коротки. Сие самое природное произношение нам очень легко показывает. <•••> Второе правило: во всех российских правильных стихах, долгих и коротких, надлежит нашему языку свойственные стопы, определенным числом и порядком учрежденные, употреблять. Оные каковы быть должны, свойство в нашем языке находящихся слов оному учит. Доброхотная природа как во всем, так и в оных довольное России дала изобилие. В сокровище нашего языка имеем мы долгих и кратких речений неисчерпаемое богатство, так что в наши стихи без всякия нужды двое-сложные и троесложные стопы внести, и в том грекам, римлянам, немцам и другим народам, в версификации правильно поступающим, последовать можем. Не знаю, чего бы ради иного наши гексаметры и все другие стихи, с одной стороны, так запереть, чтобы они ни больше, ни меньше определенного числа слогов не имели, а с другой — такую волю дать, чтобы вместо хорея свободно было положить ямба, пиррихия и спондея, а следовательно, и всякую прозу стихом называть, как только разве последуя на рифмы кончащимся польским и французским строчкам? Неосновательное оное употребление, которое в Московские школы из Польши принесено, никакого нашему стихосложению закона и правил дать не может. <...>
<...> Я не могу довольно о том нарадоваться, что Российский наш язык не токмо бодростию и героическим звоном греческому, латинскому и немецкому не уступает, но и подобную оным, а себе купно природную и свойственную версификацию иметь может. <...> Первый род стихов называют ямбическим, который из одних только ямбов состоит: Белеет, будто снег лицом Второй анапестическим, в котором только одни анапесты находятся: Начертан многократно в бегущих волнах Третий — из ямбов и анапестов смешанным, в котором, по нужде или произволению, поставлены быть могут, как случится: Во пищу себе червей хватать Четвертый — хореическим, что одни хореи составляют: Свет мой знаю,что пылает Мне моя не служит доля Пятый — дактилическим, который из единых только дактилей состоит: Вьётся кругами змия по травё, бновившись в разселике Шестой — из хореев и дактилей смешанным, где, по нужде или по изволению, ту и другую употреблять можно стопу: Ежель боится, кто не стал бы силен безмерно Сим образом, расположив правильные наши стихи, нахожу шесть родов гексаметров, столько ж родов пентаметров, тетраметров, триметров и диметров, а следовательно, всех тридцать родов. Неправильными и вольными стихами те называю, в которых вместо ямба или хорея можно пиррихия положить. Оные стихи употребляю я только в песнях, где всегда определенное число слогов быть надлежит. Например, в сем стихе вместо ямба пиррихий положен:
Цветы румянец умножайте А здесь вместо хорея: Солнцева сестра забыла Хорея вместо ямба и ямба вместо хорея в вольных стихах употребляю я очень редко, да и то ради необходимый нужды или великия скорости, понеже они совсем друг другу противны. Что до цезуры, надлежит оную, как мне видится, в средине правильных наших стихов употреблять и оставлять можно. Долженствует ли она в нашем гексаметре для одного только отдыху быть неотменно, то может рассудить всяк по своей силе. Тому в своих стихах оную всегда оставить позволено, кто одним духом тринадцати слогов прочитать не может. За наилучшие, велелепнейшие и к сочинению легчайшие, во всех случаях скорость и тихость действия и состояния всякого пристрастия изобразить наиспособнейшие оные стихи почитаю, которые из анапеста и ямбов состоят. Чистые ямбические стихи хотя и трудновато сочинить, однако, поднимайся тихо вверх, материи благородство, великолепие и высоту умножают. Оных нигде не можно лучше употребить, как в торжественных одах, что я в моей нынешней и учинил. Очень также способны и падающие, или из хореев и дактилей составленные стихи, к изображению крепких и слабых аффектов, скорых и тихих действий быть видятся. Пример скорого и ярого действия: Брёвна катайте, наверх, каменья и горы валите, Лес бросайте, живучий выжав дух, задавите. Прочие роды стихов, рассуждая состояние и важность материи, также очень пристойно употреблять можно, о чем подробно упоминать для краткости времени оставляю. Третие: Российские стихи красно и свойственно на мужеские, женские и три литеры гласные, а себе имеющие рифмы, подобные италианским, могут кончиться. Хотя до сего времени только одне женские рифмы в российских стихах употребляемы были, а мужеские и от третьего слога начинающиеся заказаны, однако сей заказ толь праведен и нашей версификации так свойствен и природен, как ежели бы кто обеими ногами здоровому человеку всегда на одной скакать велел. Оное правило начало свое имеет, как видно, в Польше, откуда, пришед в Москву, нарочито вкоренилось. Неосновательному одному обыкновению так мало можно последовать, как самим польским рифмам, которые не могут иными быть, как только женскими, понеже все польские слова, выключая некоторые односложные, силу над предкончаемом слоге имеют. В нашем языке толь же довольно на последнем и третием, коль над предкончаемом слоге силу имеющих слов находится; то для чего нам оное богатство пренебрегать, без всякие причины самовольную нищету терпеть и только однеми женскими побрякивать, а мужеских бодрость и силу, тригласных устремление и высоту оставлять? Причины тому никакой не вижу, для чего бы мужеские рифмы толь смешны и подлы были, чтобы их только в комическом и сатирическом стихе, да и то еще редко, употреблять можно было? И чем бы святее сии женские рифмы: красовулях, ходулях, следующих мужеских: восток, высок, были? По моему мнению, подлость рифмов не в том состоит, что они больше или меньше слогов имеют, но что оных слова подлое или простое что значат.
Четвертое: российские стихи так же кстати, красно и свойственно сочетаваться могут, как и немецкие. Понеже мы мужеские, женские и тригласные рифмы иметь можем, то услаждающая всегда человеческие чувства перемена оные меж собою перемешивать пристойно велит, что я почти во всех моих стихах чинил. Подлинно, что всякому, кто одне женские рифмы употребляет, сочетание и перемешка стихов странны кажутся, однако ежели бы он к сему только применился, то скоро бы увидел, что оное толь же приятно и красно, коль в других европейских языках. Никогда бы мужеская рифма перед женскою не показалася, как дряхлый, черный и девяносто лет старый арап перед наипокланяемою, наинежною и самым цветом младости сияющею европейскою красавицею. <...> Текст печатается по изд.: Ломоносов М. В. Поли. собр. соч. М—Л., 1952, т. 7, с. 12—16.
М. В. ЛОМОНОСОВ. КРАТКОЕ РУКОВОДСТВО К КРАСНОРЕЧИЮ. КНИГА ПЕРВАЯ, В КОТОРОЙ СОДЕРЖИТСЯ РИТОРИКА, ПОКАЗУЮЩАЯ ОБЩИЕ ПРАВИЛА ОБОЕГО КРАСНОРЕЧИЯ, ТО ЕСТЬ ОРАТОРИИ И ПОЭЗИИ, СОЧИНЕННАЯ В ПОЛЬЗУ ЛЮБЯЩИХ СЛОВЕСНЫЕ НАУКИ (1744-1747) ВСТУПЛЕНИЕ § 1 Красноречие есть искусство о всякой данной материи красно говорить и тем преклонять других к своему об оной мнению. Предложенная по сему искусству материя называется речь или слово. §8 Слово двояко изображено быть может — прозою или поэмою. Проза есть слово, которого части не имеют точно определенной меры и порядка складов, ни согласия, в произношении точно назначенного, но все речения располагаются в нем таким порядком, какого обыкновенный чистый разговор требует. Поэма состоит из частей, известною мерою определенных, и притом имеет точный порядок складов по их ударению или произношению. Первым образом сочиняются проповеди, истории, учебные книги, другим составляются <г>имны, оды, комедии, сатиры и других родов стихи. §9 Но хотя проза от поэмы отменного сложения разнится, а потому и в штиле должна быть отлична, однако в рассуждении общества материи весьма с оною сходствует, ибо об одной вещи можно писать прозою и стихами. Итак, оба сии красноречия роды имеют в себе купно обоим общее и особливо каждому отменное. <...> Текст печатается по изд.: Ломоносов М. В. Поли. собр. соч. М—Л., 1952, т. 7, с. 90, 96—97.
М. В. ЛОМОНОСОВ. ПРЕДИСЛОВИЕ О ПОЛЬЗЕ КНИГ ЦЕРКОВНЫХ В РОССИЙСКОМ ЯЗЫКЕ (1757) В древние времена, когда славенский народ не знал употребления письменно изображать свои мысли, которые тогда были тесно ограничены для неведения многих вещей и действий, ученым народам известных, тогда и язык его не мог изобиловать таким множеством речений и выражений разума, как ныне читаем. Сие богатство больше всего приобретено купно с греческим христианским законом, когда церковные книги переведены с греческого языка на славенский для славословия бо-жия. <...> Как материи, которые словом человеческим изображаются, различествуют по мере разной своей важности, так и российский язык чрез употребление книг церковных по приличности имеет разные степени: высокий, посредственный и низкий. Сие происходит от трех родов речений российского языка. <...> От рассудительного употребления и разбору сих трех родов речений рождаются три штиля: высокий, посредственный и низкий. Первый составляется из речений славенороссийских, то есть употребительных в обоих наречиях, и из славенских, россиянам вразумительных и не весьма обветшалых. Сим штилем составляться должны героические поэмы, оды, прозаичные речи о важных материях, которым они от обыкновенной простоты к важному великолепию возвышаются. Сим штилем преимуществует российский язык перед многими нынешними европейскими, пользуясь языком славенским из книг церковных. Средний штиль состоять должен из речений, больше в российском языке употребительных, куда можно принять некоторые речения славенские, в высоком штиле употребительные, однако с великою осторожностию, чтобы слог не казался надутым. Равным образом употребить в нем можно низкие слова, однако остерегаться, чтобы не опуститься в подлость. И, словом, в сем штиле должно наблюдать всевозможную равность, которая особливо тем теряется, когда речение славенское положено будет подле российского простонародного. Сим штилем писать все театральные сочинения, в которых требуется обыкновенное человеческое слово к живому представлению действия. Однако может и первого рода штиль иметь в них место, где потребно изобразить геройство и высокие мысли; в нежностях должно от того удаляться. Стихотворные дружеские письма, сатиры, эклоги и элегии сего штиля больше должны держаться. В прозе предлагать им пристойно описания дел достопамятных и учений благородных. Низкий штиль принимает речения третьего рода, то есть которых нет в славенском диалекте, смешивая со средними, а от славенских общенеупотребительным вовсе удаляться, по пристойности материй, каковы суть комедии, увеселительные эпиграммы, песни, в прозе дружеские письма, описание обыкновенных дел. Простонародные низкие слова могут иметь в них место по рассмотрению. Но всего сего подробное показание надлежит до нарочного наставления о чистоте российского штиля. Сколько в высокой поэзии служат однем речением славен-ским сокращенные мысли, как причастиями и деепричастиями, в обыкновенном российском языке неупотребительными, то всяк чувствовать может, кто в сочинении стихов испытал свои силы. <...> Текст печатается по изд.: Ломоносов М. В. Поли. собр. соч. М— Л., 1952, т. 7, с. 587, 588, 589—590.
Н. М. КАРАМЗИН НЕЧТО О НАУКАХ, ИСКУССТВАХ И ПРОСВЕЩЕНИИ (1794) Что суть искусства? — Подражание натуре. Густые, сросшиеся ветви были образцом первой хижины и основанием архитектуры; ветер, веявший в отверстие сломленной трости или на струны лука, и поющие птички научили нас музыке — тень предметов — рисованью и живописи. Горлица, сетующая на ветви об умершем дружке своем, была наставницею первого элегического поэта; подобно ей хотел он выражать горесть свою, лишась милой подруги,— и все песни младенчественных народов начинаются сравнением с предметами или действиями натуры. Но что же заставило нас подражать натуре, то есть что произвело искусства? Природное человеку стремление к улучшению бытия своего, к умножению жизненных приятностей. От первого шалаша до Луврской колоннады, от первых звуков простой свирели до симфоний Гайдена, от первого начертания дерев до картин Рафаэлевых, от первой песни дикого до поэмы Клопштоковой человек следовал сему стремлению. Он хочет жить покойно: рождаются так называемые полезные искусства; возносятся здания, которые защищают его от свирепости стихий. Он хочет жить приятно: являются так называемые изящные искусства, которые усыпают цветами жизненный путь его. Итак, искусства и науки необходимы, ибо они суть плод природных склонностей и дарований человека и соединены с существом его, подобно как действия соединяются с причиною, то есть союзом неразрывным. Успехи их показывают, что духовная натура наша в течение времен, подобно как злато в горниле, очищается и достигает большего совершенства; показывают великое наше преимущество пред всеми иными животными, которые от начала мира живут в одном круге чувств и мыслей, между тем как люди беспрестанно его распространяют, обогащают, обновляют. Я помню — и всегда буду помнить, — что добрейший и любезнейший из наших философов, великий Боннет сказал мне однажды на берегу Женевского озера, когда мы, взирая на заходящее солнце, на златые струи Лемана, говорили об успехах человеческого разума. «Мой друг!..— сим именем называет Боннет ' всех тех, которые приходят к нему с любовью к истине...— Мой друг! Размышляющий человек может и должен надеяться, что впоследствии веков объяснится весь мрак в путях философии и заря наших смелейших предчувствий будет некогда солнцем уверения. Знания разливаются, как волны морские; необозримо их пространство; никакое острое зрение не можег видеть отдаленного берега, но когда явится он утружденному взору мудрецов, когда мы узнаем все, что в странах подлунных знать можно, тогда, может быть, исчезнет мир сей, подобно волшебному замку, и человечество вступит в другую сферу жизни и блаженства». — Небесный свет сиял в сию минуту на лице женевского философа, и мне казалось, что я слышу глас пророка. Так искусство и науки неразлучны с существом нашим — и если бы какой-нибудь дух тьмы мог теперь в одну минуту истребить все плоды ума человеческого, жатву всех прошедших веков, то потомки наши снова найдут потерянное, и снова воссияют искусства и науки, как лучезарное солнце на земном шаре. Драгоценное собрание знаний, по воле гнусного варвара, было жертвою пламени в Александрии; но мы знаем теперь то, чего ни греки, ни римляне не знали. Пусть новый Омар, новый Амру факелом Тизифоны превратит в пепел все наши книгохранилища! В течение грядущих времен родятся новые Бэконы, которые положат новое и, может быть, еще твердейшее основание храма наук; родятся новые Невтоны, которые откроют законы всемирного движения; новый Локк изъяснит человеку разум человека; новые Кондильяки, новые Боннеты силою ума своего оживят статую *, и новые поэты воспоют красоту натуры, человека и славу божию, ибо все то, чему мы удивляемся в книгах, в музыке, на картинах, все то излилось из души нашей и есть луч божественного света ее, произведение великих ее способностей, которых никакой Омар, никакой Амру не может уничтожить. Перемените душу, вы, ненавистники просвещения! Или никогда, никогда не успеете в человеколюбивых своих предприятиях; и никогда Прометеев огонь на земле не угаснет! Заключим: ежели искусства и науки в самом деле зло, то они необходимое зло — зло, истекающее из самого естества нашего; зло, для которого природа сотворила нас. Но сия мысль не возмущает ли сердца? Согласна ли она с благостию природы, с благостию творца нашего? Мог ли всевышний произвести человека с любопытною и разумною душою, когда плоды сего любопытства и сего разума долженствовали быть пагубны для его спокойствия и добродетели? Руссо! Я не верю твоей системе. Текст печатается по изд.: Карамзин Н. М. Избр. соч. М. — Л., 1964, с. 127—129. В. А. ЖУКОВСКИЙ О ПОЭЗИИ ДРЕВНИХ И НОВЫХ (1811) Задача, с которой стороны сходны и с какой несходны древние с новыми и кому из них принадлежит превосходство, первым или последним, была предметом рассматривания многих ученых, но и поныне еще никто не разрешил ее удовлетворительным образом. Нельзя сомневаться, чтобы все сии мнения более или менее не были управляемы особенным расположением писателей и духом того народа, к которому принадлежали сии писатели, но также неоспоримо и то, что в наше время великое влияние имело на них усовершенствование понятий наших о существе поэзии и наше основательнейшее знание древности. Критика, яснее определившая законы первой, короче знакомая с духом последней, беспрестанно переменявшая низшую точку зрения на высшую, наконец возвысилась до понятий более общих и большее количество предметов объемлющих. Из сих многоразличных точек зрения важнейшими кажутся нам три, важнейшими потому, что они предмет наш — определение истинного достоинства стихотворной древности — со многих сторон и в большей ясности представляют нашему взору. Первая — можем назвать ее эстетико-техническою — есть, без сомнения, самая низшая. Когда народ, едва начинающий знакомиться с словесностию, обращается к произведениям древних, дабы заимствовать от них и образование и искусство, тогда наиболее поражают его и наиболее возбуждают в нем деятельность подражания именно те совершенства, которые особенно принадлежат к способности вкуса. Изображения живые и верные, очаровательность стихотворного языка, стихи приятные и легкие, счастливое расположение и связь отдельных частей для составления целого, словом, все то, что может быть с точностию подведено под правила положительные, прежде всего в произведениях древних представляется его вниманию, удивляет его и кажется ему стоящим подражания. И те, которые совершенства сии признают собственностию древних, воображают уже, что им известны и истинное их достоинство и тот характер, которым они отличаются от новейших. Почти все мнения, на которых италиянские и французские критики основывают понятие свое о превосходстве или недостатках стихотворцев древних, относятся или к правильности состава, или к пристойности и благородству выражения, или к приятности изображения, или, наконец, к верности, и приличию сравнений, следовательно, вообще к искусству в расположении целого и к совершенству в изображении частного. <...> Другая точка зрения, с которой надобно сравнивать древних и новых, есть не вещественное, техническое совершенство, замечаемое в произведениях первых, но свойственный им образ рассматривания природы и ее изображения. Поэзия древних оригинальная, чувственная, не сопряженная ни с какими посторонними видами; поэзия новых подражательная, занимающая размышления, сопряженная с видами посторонними. Древние вообще не имели учености; сведения свои заимствовали они от самой природы или в обращении с людьми, и все сии сведения были произведениями собственного рассматривания, собственной опытности. Гомер, Пиндар и Эсхил, говоря с народом, сообщают ему только то, что они сами чувствовали, видели, заметили,— собственные понятия, собственные открытия, собственные сведения, и все это украшают они тою формою, которую независимо от других, сами в себе для выражения мыслей и чувств своих обретают! Нет образца, который бы руководствовал их на избранной ими дороге, но они и не имеют в нем нужды: предмет для стихотворства находят они в свете, а к той форме, которая наиболее прилична ему, приводит их не пример и не умозрение критики, но собственный гений, но самое свойство предмета их быть так или иначе изображенным и те же самые способы, которыми древние сохраняют свою оригинальность, служат им и для приобретения того характера чувственности, которым наиболее они отличаются. Кто более рассматривает, нежели размышляет, более занимается составом, нежели раздроблением предметов, тот, без сомнения, не проникнет во внутренность, в сокровенные качества вещей; зато поражающее чувство будет ему известно в подробности, и он представит его во всех отношениях и действиях. Таковы стихотворные произведения древних. Перемены годовых времен, восхождение и захождение небесных светил, свирепость бурного моря, ужас сражения, бедствие, причиняемое болезнями и мором,— вот предметы, изображаемые ими с удивительным совершенством. И к человеку приближены они были гораздо более как образом жизни, так и отношениями общежития, которое не было ограничено тесными пределами состояний и степеней гражданских: следовательно, они имели и более возможности изображать не только общее всему человечеству — страсти, чувства и действия их, но также и то, что принадлежало к классам отдельным, которых все отношения были знакомы им по собственному рассматриванию, а потому и представляемы ими с тою верностию и выразительностию, которые составляют особенный характер их поэзии. Наконец, древние стихо-творствовали всегда по некоторому особенному побуждению. Религия, народные игры и праздники воспламеняли вдохновение стихотворца, и в них обретал он предметы для песней. Рапсодии Гомеровы не были читаемы, но их слушали на пиршествах и соборищах торжественных. Альцей своею лирою столь же служил отечеству, как и оружием. Гимны Пиндаровы гремели в Олимпии, в Дельфах, на играх Истмийских и Немейских, а Эсхил и последователи его посвятили музу свою тому божеству, во славу которого отправляемы были Дионисии и Леней. Спрашиваем: таковы ли отношения поэтов новых? Мы начинаем обыкновенно с чтения древних; ими наставленные, подвигнутые, вдохновенные, мы следуем подобострастно своим образцам и прелепляемся к ним с ученическою покорностию. Формы, найденные нами в произведениях древних, сохранили мы и в своих; и способы выражения, и тон, и механизм стихов — все заимствовано нами от греков и римлян. Куда бы ни обратили мы глаза, везде представляются нам предметы чуждые, которые необходимо должны мы присвоить,— или герои и боги, нам не принадлежащие, или несвойственные нам обычаи, или природа, нам незнакомая. Стихотворцы наши — не выключая и тех, которые отличаются характером собственным,— более или менее, в том или другом показывают, что они обязаны некоторою частию образования своего или римлянам, или грекам. И не одна утрата оригинальности была последствием этого образования. Ученость наших поэтов и знание о вещах, почерпаемое не из собственного рассматривания оных, но по большей части из книг и посредством изустного предания, имеет особенное влияние на их стихотворство и дает ему направление совсем иное. Привыкнув заранее собственную опытность, собственное наблюдение природы и человека смешивать с опыт-ностию и наблюдениями чуждыми, они всегда в опасности изображать их и непросто и неверно; стараясь присвоить некоторые заимствованные у других идеи, они нередко упускают из виду естественное и близкое и гонятся за отдаленным или сокрытым. Привыкнув заранее раздроблять предметы и проницать в их внутренность, они уменьшили в себе способность принимать впечатления внешние и все изображения их, имея, с одной стороны, преимущество основательности, богатства и полноты, с другой — не имеют ни чувственной живости, ни поражающего сходства. Все это происходит еще оттого, что мы приступаем к работе не свободно, а более руководствуемые посторонними видами и нуждою, и стихотворные наши произведения вообще для читателя, а не для слушателя. Мы не хотим действовать на одно воображение, но в то же время хотим занимать и рассудок; мы редко предлагаем мысль в ее естественной простоте; мы украшаем ее и часто портим, желая обновить или сделать блестящею; мы не стараемся избегать мистической темноты выражения; мы часто ищем ее с намерением, дабы и самые выражения сделались чрез то привлекательнее; наконец, мы более работаем над мыслями, нежели над чувствами; стремимся более к привлекательному, нежели к истинному; более раздробляем частное, нежели заботимся о составе целого; более изображаем внутреннее и духовное, нежели телесное и видимое; и после этого не покажется удивительным, что многие из новейших драматических сочинений могут быть приятны в одном только избранном обществе, а не на театре и что все п&чти наши оды должны быть не петы перед народом, а читаны в кабинете, на досуге и с размышлением. Наконец, третья точка зрения, с которой нам должно рассматривать древних и новых,— различие в действии, теми и другими на нас производимом. «Первые,— говорит Шиллер,— трогают нас простотою, верным изображением чувственного, живым представлением воображению нашему предметов; последние трогают нас идеями». Натура владычествует греческим стихотворством, и верное подражание существенному есть для него совершенство поэзии. В картинах своих грек изображает не себя, не то, что сам он при рассматривании предмета чувствовал, заметил, мыслил, но вся его цель: заимствованное им из природы передать читателю своему или слушателю просто, непринужденно и точно таким, каково оно было заимствовано, а сия свобода, живость и сила в изображении и самое изображаемое делают привлекательнейшим. И впечатление, которое остается в нас после какой-нибудь греческой поэмы, имеет характер особенный: с ясною душою переходим мы из стихотворного мира к жизни существенной и снова объемлем ее с любо-вию. Имея дар совершенно переселяться в предмет свой и совершенно им наполнять воображение наше, поэты сии, так сказать, принуждают нас забываться, и мы на время перестаем заботиться и о себе, и о том, что нас окружает.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|