Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Рассказ об утопшем журналисте, о таракане в булке и Аристархе Зыбине 9 глава




В этом бедном шествии не было прежнего величия, и редко кто снимал шапку перед монастырской святыней.

Все это было свое, близкое до слез, пахнувшее прошлым, но беднее красками, без улыбки и без румянца.

Мимо Григория Семеновича проходили соседи по форштадту, но почтительно кланялись ему лишь старики, помнившие его богатым, тороватым купцом и что у него когда-то преосвященный владыка изволил кушать чай. По-прежнему, как и встарь, он сурово кивал им головой, выпятив нижнюю губу для солидности.

Сегодня почему-то особенно хотелось с кем-нибудь поговорить, посетовать на жизнь и вспомнить давно прошедшее время с горластыми протодьяконами, многолюдными крестными ходами, лихой купеческой гульбой, строгими великими постами, большими русскими дорогами и вихреподобными тройками.

— Ну, к кому пойти, — раздумывал он, наморщив высокий тяжелый лоб и разглаживая седую купеческую бороду, — все приятели мои давно упокоились. Ежели есть какие-либо старики на форштадте, так они звания слишком низкого, и мне, бывшему купцу первой гильдии и церковному старосте, зазорно ходить первому…

С реки подуло стальной свежестью. Григорий Семенович перекрестился на купол монастырского подворья и вернулся домой, к своему креслу и своим нахмуренным думам…

Сидя в темноте, озаренной алыми лампадами, он подумал, как хорошо бы иметь сейчас понятливого, слушающего человека. Григорий Семенович по-детски всхлипнул.

— Нет ни одного человека… Даже Леночка… Плоть от плоти моей и кровь от крови моей, не может понять меня.

Заплаканными глазами он стал смотреть на портрет покойной жены, вспоминая прожитую с ней жизнь, на литографию Александра III в царской короне и на увеличенную фотографию епископа Никандра в клобуке и при орденах.

Неожиданно для самого себя, он заговорил с ними вслух:

— Вот видите, дорогая супружница моя Настасья Даниловна, ваше императорское величество и ваше преосвященство, какая теперь жизнь наступила постылая… Мир гибнет, владыка святый!

От мертвых, суровых ликов царя и епископа он перевел глаза на портрет жены и тихо, с теплой скорбью, от которой было ласково, сказал взволнованным шепотом:

— Голубка моя… Пойми ты меня… Трудно мне стало по земле ходить… Поклонись, матушка, Царю Небесному в ноженьки, чтобы взял Он меня на Свои рученьки и к прадедам и дедам причтил бы… А Леночка-то наша, девонька-березынька, от рук отбилась и от Бога отрекается!..

За окнами плыл звенящий июльский вечер. Григорий Семенович прислушался к нему и подумал: такой же синий вечер был в его детстве, когда он босоногим мальчуганом Гришуткой торговал вразнос яблоками, и в его юности, когда он признался в любви Настеньке, и теперь, в его снежной старости, таким же он будет до последнего дыхания земли…

Вечер остался неизменным, как и прежде, радовало это Григория Семеновича горькой радостью.

 

Падающие звезды

 

В старой беседке, пахнущей яблоками, сумерничали сторож Семен — седовласый, бровастый, в полушубке; бобылка Домна, скрюченная старуха с замученными глазами; работник Захар, только что выпущенный из солдат, и пастушок Петюшка — мальчик лет двенадцати с вымазанными дегтем ногами (чтобы не прели).

В разбитое окно беседки видны были река в дымке осенних сумерек и широкий фруктовый сад в золоте и ржавчине осеннего убора. По саду пробегал упругий ветер, и было слышно, как полновесно падали яблоки.

В беседке говорили о жизни.

— Жизнь прожить — не поле перейти, — рассуждал Петюшка, выбирая в корзине яблоко, — сразу в обнимку ее не возьмешь. За ней поухаживать надо, как парень за девкой. Я уже, почитай, с самой зыбки на земле маюсь и уже успел хватить шилом патоки, Я теперича все превзошел! Вот ты, бабушка Домна, все плачешь да хрундычишь: «Ох, тошненько, и зачем меня мать на свете родила», Таких плакс жизнь не любит. Ежели нюни распустишь, тебя и шибанет жизнь под самое сердце,,

— Да как же не плакать-то, головастик ты мой, — всхлипнула Домна — когда забыла меня Царица Небесная. Весь свой век по чужим дворам мытарюсь. Из побоев, попреков да слез я сшита!

— Так, говоришь, ты тоже лаптем щи хлебал? — спросил Петюшку сторож, раскуривая трубку.

— Было и так, что не только щей, но даже и лаптей-то у меня в помине не было. С апреля и до первого снега всегда босиком ходил!.. — Он в задумчивости поиграл яблоком, подбросив его, как мячик, и сказал: — Я так полагаю, что жизнь у нас не в пример тяжелыпе вашей. Вы жили на солнышке, а мы на ветру и на вьюге. Вы того не знали, что мы теперь знаем.

— Это правильно, — согласился Семен, — ребята ноне шустрые пошли!

— Сколько же тебе лет-то, Петруша? — плаксиво спросила Домна, слушавшая его с раскрытым ртом. — Уж больно ты заголовистый да вумный!

— С Петрова дня тринадцатый пошел. Дело, бабушка, не в летах, а в умственности. Иному и шестьдесят лет, да разума нет. Борода с ворота, а ума с калитку!

— Это ты, Петька, не про меня ли? — пробурчал сторож, пощупав широкую бороду, — мне как раз ноне шестьдесят стукнуло!

— А разум у тебя есть? — промерцав глубиной своих больших глаз, спросил Петюшка.

— Знамо дело, есть.

— Ну, значит, я не про тебя. Расти бороду дальше…

Работник, откусив яблоко, фыркнул и чуть не подавился. Семен нахмурился и погрозил Петюшке пальцем.

— Ты над бородой не смейся. Все святые угодники с бородой ходили!

Петюшка не стерпел, чтобы не спросить с язвинкой:

— Ты, дедушка Семен, тоже святой?

Работник раскатился таким ядреным хохотом, что тихая Домна вздрогнула и прошипела:

— У, леший, чтоб тебе рассыпаться!

Сторож рассердился и ушел из беседки, хлопнув дверью.

Было слышно, как ворчал он среди яблок:

— Шалыганы! Лаптизвоны! Наживите свою бороду, тогда и зубья скальте!

Когда остыли от смеха, то в беседку вошла тишина, и острее запахло яблоками.

Петюшка посмотрел в окно, за которым кружился листопадный вечер, цепляясь за реку, яблони, заречную мельницу, и вздохнул:

— Скоро и солнцу конец. Пойдут дожди, а там снег, сани, мороз да вьюга!

— Спаси, Господи, и помилуй, — перекрестилась Домна и согнулась еще ниже.

Помолчали и все подумали о солнечных разливах на полях, о золотистом колебании ржаных колосьев, о теплых пыльных дорогах, по которым так хорошо ходить босиком, о рассыпанных по траве росинках, о румяно-яблочных утрах и медовых песенных вечерах с коростелями, зарницами, неугасными зорями.

— Скоро, поди, Петюшка, уйдешь от нас? — спросил работник.

— Недельки через две, а то и раньше!

— Что же ты, болезный, делать-то будешь? — пригорюнилась Домна.

— Жить буду. Получу я за пастушество пять мешков картошки, капусты, огурцов, сукна на костюм, денег и пойду в город. Там газетами буду торговать, а может быть, и в школу поступлю. Хочу в ремесленную. В наше время ремесло надо знать.

— А чей ты будешь? — опять спросил работник затуманенного сумерками Петьку.

— Ничей. Сам по себе. Ни отца, ни матери не знаю. Я уже давно один живу.

— Си-и-ротиночка… — по бабьей своей жалости протянула Домна.

— И тебе не жалко, что ты один на свете мытаришься?

— Не. Я уже большой.

В это время пришел Семен, потирая руки от вечернего холода.

— Зябко, — сказал он и уселся на полу.

— В жизни я не пропаду, — продолжал Петька, — у меня метинка есть!

— А где она, эта метинка-то? — спросил сторож.

— Тута вот!

Петька показал на подбородок. Все молча пощупали свои подбородки и вздохнули.

— А у нас и нет этой метинки… Вот жалость-то, прости Господи!..

Окно беседки стало черным, и по небу побежали звезды. Работник хрустко зевнул и сказал:

— Пора на боковую!

Все вышли на крыльцо и молча посмотрели на шуршащий сад и на небо, по-осеннему просторное, пронзенное четкими звездами.

Одна из звезд оборвалась с неба и ярко упала. Домна вздохнула и перекрестилась:

— Чья-то душенька с телом рассталась… Помяни ее, Господи, в селениях райских…

Работник и Домна, шурша опавшими листьями, пошли к дому. В саду остались лишь Семен да Петюшка.

— Тебе не холодно босиком-то?

— Не. Я закаленный!

Перед сном обошли все дорожки сада. Около беседки, в которой они ночевали, Петюшка остановился.

— Дедушка Семен, ты меня прости, что я над твоею бородой надсмеялся.

— Ну, ну, ладно, Петюшка. Так, говоришь, что ты с метинкой родился?

— С метинкой, дедушка.

— Не пропадешь в жизни?

— Ей-Богу, не пропаду!

— Ну, дай тебе Царь Небесный всякого на земле благополучия. Только не будь в жизни спорым. К жизни надо подходить тихонечко, как к горячей лошади. Помни стариковскую заповедь: «тише едешь, дальше будешь».

Петька помолчал немного и строго возразил:

— По моему разумению, дедушка, в жизни надо быть горячим и быстрым. Тихо ездить никак не возможно. Тише поедешь, каждый тебя обогнать может. Теперь даже и курица быстрее ходить стала. Пойди она как в твое время, так ее машина раздавит.

— И то правда, но все же стариков слушать надо!

— Ты меня, дедушка, прости, но я размышляю так: стариков слушать надо, но поступать по-своему!

Семену хотелось обидеться на Петькины слова и дать ему подзатыльника, но вместо этого погладил его по голове и подумал: «Как бы не напутать ему в жизни своими советами. Ишь он каким заголовистым уродился! Помолчу лучше…»

А вслух заметил:

— Это ты… насчет этих смыслов правильно рассудил…

Когда Петюшка заснул в беседке рядом с яблоками, то Семен долго сидел около его изголовья и думал: «Жизнь-то, Господи, как шагнула! Ребята-то ноне как старики рассуждать стали. К лучшему это, Господи, али к худшему? Ишь ты, шалыган, — тихо улыбался Семен, — иному, говорит, и шестьдесят лет, да разума нет!..»

В окно было видно, как по небу промерцала падающая звезда. Вспомнились слова Домны: «Чья-то душенька с телом рассталась…»

— Так и мы, как эти звезды-паданцы… Посветили на Божьем свете, и хватит. Пусть зреют новые звезды… Все должно иметь место свое и черед свой… А мальчонке-то, поди, зябко спать…

Семен снял с себя шубу, покрыл ею уснувшего мальчика и с содроганием подумал, что он согревает новую жизнь, нежное семя Господне!..

— Спи, Петюшка, спи, заголовистый мужичок!

 

Юродивый Глебушка

 

Дурачок, или, как мать прозывает, Божий рощенник, Глебушка — отрасль оскудевшего купеческого древа. Недавно в ночлежном доме умер от пьянства родитель его Илья Коромыслов, бывший владелец винокуренного завода. На старом загородном кладбище стоят тяжелые гранитные памятники, под которыми упокоились гремевшие когда-то на всю губернию своим богачеством и диким озорством Глебушкины предки.

Плывучая людская молва твердила, что прадед Глебушки со своими сынами держали постоялый двор на проезжей дороге, опаивали смертным зелием заночевавших постояльцев, грабили их, а тела якобы бросали в глубокие болотные трясины. В десяти верстах от города, в синих лесных затишниках лежат эти болота и прозываются «Мертвецкими». Старожилы города, проходя мимо надгробных памятников, останавливаются и читают высеченные на них Христовы слова: «Блажени плачущий, ибо они утешатся…»

— Ишь ты, плачущий! — бурчат старики, раздумно поглаживая бороды. — Знаем, знаем, о чем плакал старый черногрешник… Забеременевшую дочку свою ножищами по животу топтал и в погребе на цепи ее держал… Там она, страстотерпица, и померла в затемнении разума…

Старики показывали на могилу замученной девушки, зарытой по приказу отца вне фамильной ограды, у кладбищенской стены, рядом с крапивой и бурьяном. Над ней обветрившийся осьмиконечный крест, склонившийся набок. Долгое время на кресте была надпись: «Сердце чисто созижди во мне, Боже, и дух прав обнови во утробе моей», и слово «утроба» было написано крупными буквами.

Старики читают другую надпись на фамильной гробнице: «Блажени милостивии, яко тии по-миловани будут…»

— Знаем, знаем этого милостивца, Карпушку Коромыслова! Не одну душу по миру пустил! По слезам да кровушке людской, как по ковру, ходил да еще посвистывал,, милостивец этот!

«Блажени чистии сердцем, ибо они Бога узрят».

— Ну, навряд ли этот узрит! Завод поджег, чтобы страховку получить. Во время пожара десять человек работников сгорело… Страшенный пожар был! Спирт горел. На каторгу не угодил! Краснобаи адвокаты спасли. Но от людского суда спасся, а Божьего не избег!., Пьяным упал в негашеную известь, когда новый завод строил…

Последним лежал здесь спившийся Илья Коромыслов. Памятника над ним не было. Упокоился под простым, слаженным самоделкою крестом из тонких березовых стволов…

Старики крестились на эту могилу и тихо поминали:

— Дай ему, Господи, легкое лежание! Этот нищетой да слезами омыл себя перед Богом… Добрый был! Бедноту да голь кабацкую ублажал — все до згиночки им отдал! Нищим по рублю давал. Ночлежный дом построил и сам же туда попал, когда в одних опорках и кафтанишке остался. Напьется, бывало, пьяный и всем проходящим в ноги кланялся: «Помолитесь, — говорит, — за грешный, окаянный род наш!»

Да, оскудел род, оскудел… Вьюгой прошумела знатная фамилия! Вот уж истинно сказано: «Богатство — вешняя вода, пришла и ушла». Остался лишь маяться на земле за грехи родительские Глебушка скорбноглавый!..

Глебушка питается Христовым именем. В стужу ночует с нищими в ночлежном доме, а летом на церковной колокольне, в поле, в городском саду, а раз видели его поутру свернувшимся калачиком около могилы отца. Глебушке за тридцать лет. Лицо обветренное, широконосый, брови срослись, рот разинут, голова нестриженая, на щеках и подбородке золотистая поросль, около виска сизый желвак. Ходит по улице, руки по швам, часто останавливается и к чему-то прислушивается, склонив голову на левое плечо. Тихо про себя улыбнется, погрозит кому-то пальцем и опять пойдет солдатским шагом, отдавая честь встречным городовым и солдатам. Зиму и лето всегда в кафтанчике синего поблекшего сукна, опоясанный веревкой. На голове подаренный кем-то в насмешку высокий дырявый цилиндр, на ногах тяжелые опорки от мужицких сапог. Любит провожать покойников на кладбище и плачет по ним навзрыд, кто бы они ни были, знакомые или чужие.

Ближе сошлись мы с ним в церковной ограде. Он сидел на земле и затаенно следил, как по травинке поднимался муравей. Ни с того ни с сего вдруг захлопал в ладоши, с урчанием ухмыльнулся и запел тонким причитывающим ладом:

 

Чинер бачир, приходите на чир,

А кто не был на чиру, тому волосы деру.

Шапка кругла, все четыре угла,

Сюды угол, туды два,

Посередке кистка…

 

Увидал меня, высунул язык и заржал:

— Э-эй, Гомзуля!

— Ты чего дразнишься?

— Я тебя не дразню, а здоровкаюсь!

Глебушка встал на четвереньки, подбежал ко мне и запрыгал вокруг, высоко вскидывая ноги:

— Я лошадь!.. Фрр. Садись на меня! Дюже прокачу! — закричал он по-извозчичьи.

Мне это понравилось. Я сел к нему на спину, и он катал меня по церковной ограде. Как настоящая лошадь, фыркал, лягался, даже ел траву, наклоняясь к ней широким слюнявым ртом.

Утомившись от игры, сели с ним на траву, в затишь широкой липы.

Я спросил его:

— Скажи, Глебушка, а правда это, что твой дедушка дочку свою ногами затоптал?

— Правда! — ответил он с какой-то лихостью, — по животу топтал, а потом в подвал бросил! Ее там крысы грызли!.. Она там ребеночка выкинула… мертвенького…

— Сволочь твой дедушка! — неожиданно сорвалось у меня озлобленное слово. — Теперь, поди, чертяги на его пузе пляшут!

Глебушка задумался, а потом сказал с расстановкой, охватив руками ноги:

— Навряд ли его часто мучают… Я за него Господа молю. Всю ночь молю, до самой зари… На меня тятенька заклятье наложил: «Молись, говорит, за род наш! Ты, говорит, блаженный, в обнимку с Христом ходишь!» — Глебушка ткнул себя пальцем в грудь. — Это я блаженный! Меня Христос обнимает, как Своего сродственника… — Помолчал, всмотрелся в меня и добавил: — Ты и все, которые кругом, ничего про меня не знают… Они только дурость мою знают, а вот что со мною Ангелы по ночам беседуют и хлеб-соль мы вместе разделяем, про то люди не ведают!..

Он подполз ко мне ближе и, по-святому улыбаясь, тонким, тонким шепотом, сине вспыхивая засветившимися вдруг глазами, не похожими на его всегдашние, юродивые, забормотал, словно в тихом прозрачном полусне:

— Приходят они тихие-претихие… белые, как церква наша… и блесткие, как батюшкины пасхальные ризы… Придут, это, и сядут со мною рядом… хлебушка положат…

— Они к тебе в ночлежку приходят? — перебил я Глебушку.

— Не. Туда они не приходят! Там греха много, а приходят, когда я в поле ночую… Спервинки мне страшно было созерцать их, а потом ничего, привык. Они простые, все тихие, душевные… До самой зари сидим мы под кусточками, хлеб небесный вкушаем… (во, где вкусный-то!) и беседуем.

— О чем же вы беседуете?

— А ты никому не скажешь?

— Вот те Христос! — сказал я, перекрестясь.

Глебушка покачал головой и укоризненно заметил:

— Так все клянутся и клятву свою расторгают… Ты поцелуй еще подножие Божие, землю Его, тогда поверю. Клятва сия страшная, и кто разрешит ее, молнией будет опален!

Я встал на колени и поцеловал землю.

— Ангелы мне сказывали, — начал он потаенно, — что наша земля огнем сгорит. Много прольется крови. Слез будет! (Глебушка закрыл лицо руками, судороги пошли по его телу.) Могилушек сколько будет!.. И-их! И все без крестов, без отпева… Люди от скорби руки грызть станут… Голод в обнимку с чумой пойдут и песни развеселые запоют… Доведется человеку есть человечину. Плач будет и скрежет зубовный… — Глебушка не выдержал и заплакал. — Ой, жалко! Ой, Господи, жалко! Детушек маленьких есть будут! Деревца, цветики, травушку, зверушек и птичек жальче всего… Они тоже гореть будут. За грехи людей муку примут! И вот говорят мне Ангелы: «Раб Божий Глеб! Иди к царю и митрополиту и упреди их… Пусть облекутся во вретище и с народом своим на землю упадут и покаются…»

— И ты пошел?

— Да. Пять ден шел. Увидел я Санкт-Петербург и заплакал…

— Отчего же?

— Сам не знаю. Жалко мне его почему-то стало… Дошел до Казанского собора, сел на ступеньку и реву… Господин городовой ко мне подошел. Спрашивают: «Об чем ты тужишь?» Я отвечаю ему: «Петербург мне жалко!» Взяли меня под ручку и повели в участок. Там допрос. Я им сказал, что меня Ангелы послали к царю и митрополиту сказать одно тайное слово… Переглянулись, это, они и сказали: «Хорошо. Мы тебя сейчас доставим!»

— Ну, и доставили?

— Посадили меня в карету и повезли. Остановились у большого дома. Входим, это, мы. Сейчас, думаю, царь с митрополитом выйдут… Я им в ноженьки поклонюсь и все расскажу, что мне Ангелы наказали… Ждал я, ждал…. Несколько ден ждал, неделю, да еще… месяцы прошли… Опосля я уразумел, что это не дворец, а дом для умалишенных…

В жизни я всегда кротким был, а тута кричать стал, в стенку головой биться, на служителей с кулаками бросаться. На меня смиренную рубашку надевали, с длинными серыми рукавами…

Стра-а-ш-ная!.. Потом утишился я… Выпустили меня на свет Божий…

Но я еще дойду… Завет Ангелов исполню, — сказал Глебушка, помолчав, — надо уберечь землю от гнева Божьего!..

Он замолчал. В задумчивости покрутил травинку меж пальцев, нахлобучил свой цилиндр, поднялся и пошел юродивым шагом по тихой церковной траве к выходу на шумную городскую улицу. Спина Глебушки осветилась уходящим солнцем. Вспомнились слова его: «Меня Христос обнимает, как Своего сродственника».

 

Московский миллионщик

 

По воскресным и праздничным дням стояли на паперти собора в чаянии милости два старика нищих. Один — высокий, бородатый, слепой, в замызганном коротком полушубке, в пыльных исхоженных сапогах. Другой — низкорослый, седой, губастый, с колючими веселыми усами и всегда в подпитии. Первого величали по-почетному Денисом Петровичем, а второго забавным прозвищем — дедушка Гуляй.

Отец, указав как-то на них, горько сказал мне:

— Да, жизнь трясет людьми, как вениками! Истинно сказано в акафисте: «красота и здравие увядают, друзья и искренние смертью отъемлются, богатство мимо течет…» Вот стоит на паперти и руку Христа ради тянет Денис Петрович Овеянников. Лет тридцать тому назад на всю Москву и окрест страшенным был богачом! Старостой в Успенский собор выбирали, с губернаторами и архиереями чаи пил, на лучших рысаках катался, но… не удержал голубчик волговую свою силу. Все миллионы на дым пустил. Во весь неуемный лих размытарил их по московским кабакам да притонам…

— А кто такой дедушка Гуляй?

— Богоносная душа! Главный приказчик Дениса Петровича. Когда разорился и спился господин его, то он не оставил оставленного, а пошел вместе с ним странствовать, крест его облегчать, слепоту его пестовать. Есть еще, сынок, братолюбцы на земле!

Однажды Денис Петрович в ожидании обедни сидел в соборной ограде и незрячими глазами своими тянулся к солнцу, ловя тепло его. Дедушки Гуляя не было. Бывший московский миллионщик был тих и как-то благовиден озаренным лицом своим, разветренными снеговыми волосами, смиренными руками, положенными на колени, и жалостной слепотой своей.

Я сказал ему:

— Здравствуй, Денис Петрович.

И он ответил тихим приветным голосом:

— Христос спасет…

Не знаю почему, я сразу же спросил его:

— А тебе не жалко, что ты всего богатства лишился?

Денис Петрович улыбнулся и ответил мне, как большому, мудреными древними словами:

— Всему свое время, и время всякой вещи под небом. Время сберегать и время бросать. Лучше горсть с покоем, нежели пригоршни с трудом и томлением духа!

Он не оглянулся даже на звук моего голоса, и мне показалось, что ответил он греющему его солнцу.

В это время пришел дедушка Гуляй. Он принес старику хлеб и две копченых рыбки.

— Кушай, хозяин! — сказал он веселым, каким-то гулевым голосом, садясь рядом. — Обедня сегодня долгая. Подкрепись! Только поп да петух не евши поют, а нам невмоготу…

Дедушка помог хозяину вычистить рыбу, положил ему на ладонь, сбегал в церковную сторожку за кипятком.

— Городской голова сегодня именинник, — докладывал он, поднося чашку к губам Дениса Петровича, — двугривенный нам, раз! Марья Павловна Перчаткина панихиду служит по мужу, четвертак. Два! Заводчица Наталья Ларивоновна именинница — пятиалтынный, три! Есть и прочие, которые по копейке…

— Слава тебе, Христе, Свете истинный! — восславлял Денис Петрович, разжевывая хлеб. — Даст Господь день, даст и пищу.

Дедушка Гуляй обратил на меня внимание. Он весело подмигнул мне глазом, тоже каким-то гулевым, словно сказать хотел: «Не унывай, братишка!» От него пахнуло яблочно-хлебным духом водки и румяной деревенской обрадованностью.

— Вот и хорошо!

А что хорошо, так и не пояснил, только улыбкой засветился и веселые усы свои разгладил.

— Мальчонка тут один меня вопрошал, — отозвался Денис Петрович, крестясь после еды, — жалко ли мне сгинувшего богатства? Удивил даже… такой выросток быстрословый!.. Голос этакой думчивый… Мужиковатый, со вздохом… Тута ли он?

— Тут, Денис Петрович, рядком сидит!

— Так, так… тут сидит… Ну, и Господь с ним, пусть сидит… Это хорошо, что отрок к нам подсел… Хороший знак, добрый! Это значит, что души наши не затемнились еще… А вот ежели дитя али животная бежит от человека, тогда — каюк… Беззвездная, значит, душа у того несчастного!

От этих слов дедушка Гуляй веселым стал и хотел обнять меня, ио вместо этого дальше от меня отстранился и руками замахал.

— Близко не сиди с нами, сынок! Блошками тебя наградим. Хоть и веселые эти блошки, но зело ехидные!

— У нас тоже блохи водятся. — похвастал я.

Так состоялось наше знакомство.

В одно из воскресений я встретил на паперти одного лишь Гуляя. Хозяина с ним не было. Я спросил его:

— А где же Денис Петрович?

— На одре болезни. Отцветает мой хозяин, к земле клонится. На родину просится!

— На какую родину? В Москву?

— Нет, — вздохом ответил дедушка, — в пренебесное отечество, на пажити Господни!

Вспомнились мне смиренные руки его и почему-то пыльные, разношенные сапоги его, и стало жалко бывшего миллионера. Слова матери вспомнились: «Кто болящего навестит, тому Матерь Божья улыбнется!»

— Можно его навестить? — спросил я Гуляя.

Незнамо отчего, на глазах дедушки затеплились слезы, заулыбался он от неведомой радости разными светами, как драгоценный камень.

— Спаси тя Христос! Возрадованная душа у тебя… Навести его, сынок, обрадуй! Ты ведь вроде пасхального канона для него будешь! Очень ему нагрустно! Смертный час к нему приближается!

Я дождался, пока Гуляй собрал от богомольцев монетки, и мы пошли. Жили они на окраине города около мусорных ям, в драном заплатанном доме, около которого никогда не высыхала грязь и всегда бродили свиньи.

Жилище помещалось на верхнем чердачном этаже. Оно было темным, затхлым, с одним окном, выходящим на широкую толевую крышу. На пороге Гуляй сказал:

— Господь милости послал!

Денис Петрович лежал на деревянной койке. Он долго держал мою руку в своей.

— Сколь велико милосердие Божие! — говорил он, — молился я ночью и спрашивал Господа: прощены ли беззакония мои? Знать, прощены, если Он отрока ко мне послал! Гуляй! Слышишь ли ты, Гуляй! — пробовал он крикнуть. — Это ведь Господь… знак Его… Не пропащие мы с тобою, дедушка Гуляй, коли детская душа к нам потянулась! Что же ты молчишь, Гуляй?

— Я плачу!

— Не плачь! Сходил бы лучше в лавочку и принес бы отроку гостинцев, да за кипятком в чайную сбегал бы… За все тридцать лет шатания нашего первый гость у нас!.. Да ка-а-кой еще! Ненарадованный!

Мне было неловко от их восхищения. Я смотрел «в землю» и теребил поясок от рубашки. Дедушка Гуляй сбегал за гостинцами и кипятком. Стол придвинули к постели болящего. Мне дали жестяную кружку с чаем и наложили стог леденцов и пряников. Я все время молчал, и дедушка Гуляй почему-то решил, что скучно мне. Он стал развлекать меня; строил скоморошьи рожи, подражал паровозу, лаял по-собачьи, пел частушки. Одна из них мне запомнилась:

 

Потеряла я колечко,

Потеряла я любовь,

Как поэтому колечку,

Буду плакать день и ночь.

 

Пропел даже целую былину про Соловья Будимировича, и надолго остался в памяти былинный «зачин»:

 

Высота ли — высота поднебесная!

Глубота — глубота океан-море!

Широко раздолье — по всей земле!

Глубоки-темны омуты днепровские!

 

Пел и лицом играл так, что видел я, как выбегали-выгребали тридцать кораблей, и как хорошо корабли изукрашены, хорошо корабли изнаряжены, и как на беседочке сидельной сидит купав молодец, молодой Соловей, сын Будимирович, со своей государыней Ульяной Васильевной…

Когда нечего было рассказывать и петь, то дедушка Гуляй вынул из-под койки зеленый солдатский сундучок, многообещающе подмигнул мне гулевым глазом и поднял крышку. Внутренняя сторона ее была заклеена ярмарочной картиной: «Эй, ямщик Гаврилка, где моя бутылка». На ней изображен усатый барин в кибитке, а на облучке пьяный Гаврилка, правящий тройкой коней, пышущих огнем и дымом.

В сундуке много было всяких вещей. Дедушка показал мне двадцатипятирублевую бумажку с обожженными краями.

— Это они, — кивнул на мертвенно лежащего Дениса Петровича, — сигару когда-то прикуривали… А это мои манжетки и манишка… Будучи главным приказчиком, я носил их… Щеголем был!.. Пачка счетов хозяина моего… Гляди, какие большие тыщи сжигал он в «Яре» и «Славянском базаре»… А это вот визитная карточка: «Коммерции советник Денис Петрович Овсянников»… Гляди, с золотыми обрезами!.. — Долго смотрел на эту карточку и сказал: — Время пролетело, слава прожита! — что-то еще хотел он показать, но на него прикрикнул Денис Петрович.

— Опять за свою переборку? Закрой сундук, старый дурак! Никакого вскреса от тебя не вижу. Днем и ночью только и ворошишь свое барахло.

— Эх, хозяин, хозяин, — жалостливо прошептал дедушка Гуляй, — вся Москва наша в этом сундучке… Вспомнить хочется…

Гуляй поднялся с пола, утер рукавом слезу, подбоченился, щелкнул пальцами, по-молодецки ухнул и неожиданно пустился в пляс, запев песню с деревенским завизгом:

 

Ох, пойду я да в зеленый тот лесок,

Вырву, выломлю кленовый там листок,

Напишу я на нем грамотку,

Пошлю ее к отцу старому.

 

И вдруг в середину песни ворвался такой страшный взрыд, которого я никогда еще не слышал:

— Помираю!

На койке метался Денис Петрович. Дедушка Гуляй почему-то не бросился к нему на помощь, а продолжал стоять в позе плясуна, только рот его раскрылся и красное лицо словно инеем покрылось…

— Священника… — подземным, уходящим в глубину голосом охнул Денис Петрович, разрывая руками рубашку на груди, — показался медный крестьянский крест.

Дедушка Гуляй упал на пол. Он ползком задвигался к постели умирающего. Я побежал за священником. Когда мы пришли, то бывший московский миллионер уже отходил, не дождавшись причастия. Дедушка Гуляй вынимал из сундука смертную одежду.

Священник запел канон «на исход души»: «Яко по суху пешешествовав Израиль по бездне стопами…» Читались смертные слова: «нощь смертная мя постиже неготоваго…»

Я смотрел на глиняную кружку, из которой Денис Петрович прихлебывал чай.

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...