География, достопримечательности, религии, народы 56 глава
Внезапно он замолчал, потому, что я положил руку на бедро, где была кобура. Халед, Ахмед и Назир мгновенно напряглись, но они не могли добраться до меня одним прыжком и знали это. – Если вы, Кадер, сейчас не уйдёте прочь, клянусь Богом, Богом клянусь, я сделаю что‑нибудь, чтобы прикончить нас обоих. Мне не важно, что случится со мной, только бы никогда больше не видеть вас, не говорить с вами, не слышать вас. Назир сделал медленный, почти неосознанный шаг и встал перед Кадером, закрыв его, как щитом, своим телом. – Клянусь Богом, Кадер: сейчас мне не слишком важно, буду я жив или умру. – Но мы сейчас выходим в сторону Чамана, когда снегопад закончится, – сказал Кадер, и это был единственный раз, когда я услышал, что он запинается, и голос его дрожит. – Я хочу сказать, что не иду с вами. Я останусь здесь и буду добираться сам. Или вообще здесь останусь – не имеет значения. Просто проваливайте… к чёрту… с глаз долой. Меня тошнит, когда я смотрю на вас! Он ещё мгновение стоял на месте, и я, подхваченный холодной колышащейся волной ярости и отвращения, испытывал сильное желание выхватить пистолет и выстрелить в него. – Ты должен знать, – наконец сказал он, – если я и делал что‑то дурное, единственно ради правильных целей. Никогда не подвергал тебя более серьёзным испытаниям, чем ты мог бы, по моему разумению, выдержать. И тебе следует знать, что я всегда относился к тебе, как к своему другу, как к любимому сыну. – А вам следует знать вот что, – отвечал я, чувствуя, как сгущается снег на моих волосах и плечах, – я ненавижу вас, Кадер, всем сердцем. Вся ваша мудрость сводится вот к чему: вы питаете души людей ненавистью. Вы спрашивали, в чём моё кредо. Единственный мотив моих действий – собственная свобода. В настоящий момент это значит – навсегда освободиться от вас.
Лицо Кадера закоченело от холода, и распознать его выражение было невозможно: снег облепил усы и бороду. Но его золотистые глаза блестели сквозь серо‑белую мглу: старая любовь ещё не ушла из них. Потом он повернулся и ушёл. За ним последовали остальные, и я остался один среди бурана. Замёрзшая рука дрожала на кобуре. Я расстегнул её, вытащил пистолет Стечкина и взвёл курок, быстро и умело, как он учил меня. Я держал его в руке дулом вниз. Проходили минуты – убийственные минуты, когда я мог бы погнаться за ним и прикончить его и себя. Я попытался бросить пистолет на землю, но он не выпадал из моих ледяных пальцев. Попробовал высвободить пистолет левой рукой, но пальцы так свело, что я оставил эти попытки. И в кружащемся куполе белого снега, в который превратился мир вокруг меня, я поднял руки навстречу этому белому ливню, как однажды поднял их навстречу тёплому дождю в деревне Прабакера. Я был один. Когда я взобрался на стену тюрьмы много лет назад, мне казалось, что это стена края света. Соскользнув с неё вниз, к свободе, я потерял весь мир, который знал, и всю любовь, которую он вмещал. В Бомбее я попытался, сам того не понимая, создать новый мир любви, напоминающий и даже заменяющий прежний. Кадер был моим отцом, Прабакер и Абдулла – братьями, Карла – возлюбленной. А потом они исчезли один за другим. Исчез и этот мир. И внезапно в голову мне пришла ясная мысль, непрошеная, всплывшая в сознании, как строчки стихотворения. Я понял теперь, почему Халед Ансари был столь решительно настроен помочь Хабибу. Я отчётливо осознал, что на самом деле пытается сделать Халед. «Он пытается спасти себя», – повторил я несколько раз, ощущая, как дрожат эти слова на моих онемевших губах, но слыша их у себя в голове. А отыскав и произнеся эти слова, я уже знал, что не могу ненавидеть Кадера и Карлу.
Не знаю, почему мои чувства изменились так внезапно и так кардинально. Может быть, причиной этого был пистолет в моей руке: та власть, которую он давал, – отнять жизнь у человека или помиловать его, – а также некие глубинные инстинкты, не позволившие мне пустить его в ход. Возможно, всё объяснялось тем, что я потерял Кадербхая: ведь когда он уходил от меня, понимание того, что всё кончено, было в моей крови – я ощущал запах этой крови в густом белом воздухе, чувствовал её вкус во рту. Не знаю по какой причине, но перемены эти пролились на меня муссонным дождём, не оставив и следа от того вихря убийственной ненависти, что владел мною несколькими мгновениями ранее. Я всё ещё был зол на себя, что отдал Кадеру так много сыновней любви и за то, что вопреки всем доводам здравого рассудка домогался его любви. Я был зол на него за то, что он относился ко мне как к бросовому материалу, нужному лишь для достижения собственных целей. И я был в ярости из‑за того, что он отнял единственное в моей жизни – работу лекаря в трущобах, – что могло бы искупить мои грехи, хотя бы только в моём сознании, и уравновесить всё совершённое мною зло. Но даже это малое добро было осквернено и замарано. Гнев внутри меня был силён и тяжёл, как базальтовая плита, и я знал, что потребуются годы, чтобы он ослаб, и всё же я не мог ненавидеть Кадера и Карлу. Они лгали мне и предавали меня, оставляя рваные раны там, где было моё доверие к ним, и я не желал больше их любить, уважать или восхищаться ими, но всё же продолжал их любить. У меня не было выбора, и я отчётливо это понимал, стоя здесь, посреди белой снежной пустыни. Любовь нельзя убить. Её не убьёшь даже ненавистью. Можно задушить внутри себя влюблённость, нежность и даже влечение. Ты можешь убить всё это или превратить в прочно застывшее, свинцовое сожаление, но саму любовь ты всё равно не убьёшь. Любовь – это страстный поиск истины, иной, чем твоя собственная, и стоит тебе один раз её почувствовать, не обманывая себя, во всей полноте, и она останется навсегда. Каждый акт любви, каждый момент, когда сердце обращается к ней, – это часть вселенского добра, часть Бога или того, что мы называем Богом, а уж он‑то не умрёт никогда.
Потом, когда небо расчистилось, я, стоя немного поодаль от Халеда, наблюдал, как покидают лагерь Кадербхай, Назир и их спутники со своими лошадьми. Великий Хан, главарь мафии, мой отец, сидел в седле, выпрямив спину, держа в руке штандарт, обёрнутый вокруг древка. Он не оглянулся ни разу. Решение отделиться от Кадербхая и остаться с Халедом в лагере усилило мои опасения: я был гораздо более уязвим без Хана, чем в его компании. Наблюдая за его отъездом, вполне разумно было предположить, что я не сумею пробраться назад в Пакистан. Я даже непроизвольно повторял про себя эти слова: «Я не сумею… Я не сумею…» Но чувство, которое я испытывал, когда мой повелитель Абдель Кадер Хан уезжал в поглощающем свет снегу, не было страхом. Я принимал свою судьбу и даже приветствовал её. «Наконец‑то, – думал я, – получу то, что заслужил». И это каким‑то образом вносило в мои мысли чистоту и ясность. Вместо страха пришла надежда, что Кадер будет жить. Всё прошло и закончилось, и я не хотел больше его видеть, но когда я смотрел, как он въезжает в эту долину белых теней, надеялся, что он останется в живых. Я молился об этом. Молился, думая о нём с глубокой печалью, и любил его. Да, я любил его.
Глава 35
Мужчины ведут войны, преследуя какую‑то выгоду или отстаивая свои принципы, но сражаются они за землю и женщин. Рано или поздно прочие причины и побудительные мотивы тонут в крови и утрачивают свой смысл. Смерть и выживание оказываются в конце концов решающими факторами, вытесняя все остальные. Рано или поздно выживание становится единственной логикой, а смерть – единственным, что можно услышать и увидеть. И когда лучшие друзья кричат, умирая, а люди теряют рассудок, обезумев от боли и ярости в этом кровавом аду, а вся законность, справедливость и красота этого мира отбрасываются прочь вместе с оторванными руками, ногами и головами братьев, отцов и сыновей, – решимость защитить свою землю и женщин, – вот что заставляет людей сражаться и умирать год за годом.
Вы поймёте это, слушая их разговоры перед боем. Они говорят о доме, о женщинах и о любви. Вы поймёте, что это правда, глядя, как они умирают. Если человек в свои последние мгновения перед смертью лежит на земле, он тянет руку, чтобы зажать в ней её горстку. Если умирающий ещё в состоянии сделать это, он поднимет голову, чтобы взглянуть на горы, на долину или равнину. Если его дом далеко, он думает и говорит о нём. Рассказывает о своей деревне или городе, в котором вырос. В конце имеет значение только земля. И в свой последний миг человек не будет кричать о своих принципах – он, взывая к Богу, прошепчет или выкрикнет также имя сестры или дочери, возлюбленной или матери. Конец – зеркальное отражение начала. В конце вспоминают женщину и родной город. Через три дня после ухода Кадербхая из лагеря, через три дня после того, как на моих глазах уезжал он верхом прочь от нас сквозь мягкий падающий снег, часовые с наблюдательного поста на южной, кандагарской стороне лагеря прокричали, что приближаются люди. Мы устремились к южному посту, увидели неясные очертания двух или трёх человеческих фигур, карабкающихся по крутому склону и разом потянулись к своим биноклям. Я различил человека, медленно ползущего на коленях вверх и тянущего за собой ещё двух. Вглядевшись попристальнее, я узнал эти мощные плечи, кривые ноги и характерную серо‑синюю униформу. Передав бинокль Халеду Ансари, я перебрался через край склона и побежал, поскальзываясь, вниз. Это Назир! – закричал я. Похоже, это Назир! Я добрался до него одним из первых. Он лежал лицом вниз, тяжело дыша, толкая ногами снег в поисках точки опоры, крепко вцепившись у ворота в одежду двух мужчин. Он тащил их, лежащих на спине, по одному в каждой руке. Было невозможно догадаться, какой путь он проделал, но, по‑видимому, дорога была дальней и шла по большей части вверх. Левой рукой Назир держал Ахмеда Задеха, живого, но, вероятно, тяжело раненного, правой – Абдель Кадер Хана. Тот был мёртв. Чтобы разжать пальцы Назира потребовались усилия трёх человек. Он настолько замёрз и выбился из сил, что не мог говорить. Рот его открывался и закрывался, но из горла раздавался лишь долгий прерывистый хрип. Двое моджахедов схватили его и поволокли в лагерь. Я стащил одежду с Кадера, открыв грудь, в надежде вернуть его к жизни, но потрогав тело, убедился, что кожа холодна, как лёд. Он был мёртв уже много часов, вероятно, больше суток – совсем закоченел. Руки и ноги немного согнуты, пальцы сжаты, однако лицо под тонкой пеленой снега было безмятежным и чистым. Глаза и рот закрыты, словно он спал мирным сном: смерть так мало изменила его, что сердце отказывалось верить, что Кадера больше нет.
Когда Халед Ансари потряс меня за плечо, я словно очнулся ото сна, хотя знал, что бодрствую с того самого момента, когда часовые впервые подали сигнал тревоги. Я стоял на коленях в снегу рядом с телом Кадера, прижимая руками к груди его красивую голову, но совершенно не помнил, как я там очутился. Ахмеда Задеха унесли в лагерь. Мы с Халедом и Махмудом донесли тело Кадера, временами таща его волоком, до большой пещеры. Я подошёл к группе из трёх человек, склонившихся над Ахмедом Задехом. Одежда алжирца затвердела на груди от замёрзшей крови. Мы срезали её по кусочкам и когда добрались до рваных кровавых ран на теле, он открыл глаза и посмотрел на нас. – Я ранен, – сказал он по‑французски, потом по‑арабски и, наконец, по‑английски. – Да, дружище, – ответил я, встретив его взгляд. Попытался улыбнуться, но губы словно застыли, улыбка получилась вымученной и вряд ли хоть немного его утешила. Ран обнаружилось не меньше трёх, впрочем, сказать наверняка было трудно. Через живот шла ужасная открытая глубокая рана, по‑видимому, от осколков мины. Скорее всего, кусок металла застрял где‑то около позвоночника. Раны зияли также в паху и на бедре. Трудно было оценить тяжесть повреждений, нанесённых его внутренним органам. Сильно пахло мочой и испражнениями. Просто чудо, что он ещё не умер, но ему оставалось жить считанные часы, а то и минуты, и я был бессилен. – Дела очень плохи? – Да, дружище, – ответил я, и мой голос дрогнул – не смог справиться с собой. – Ничем не могу тебе помочь. Как я теперь жалею, что сказал это! В списке сотен поступков, которые я совершил за всю мою грешную жизнь и о которых потом сожалел, и слов, которых не надо было произносить, этот приступ откровенности стоит в самом верху, на одном из первых мест. Я не учёл, до какой степени привязывала Ахмеда к жизни надежда, что его спасут. А услышав мои слова, он словно провалился в чёрное озеро. Он резко побледнел, кожа, упругость которой поддерживало лишь напряжение воли, подрагивая, опала от подбородка до колен. Я хотел приготовить для него инъекцию морфия, но, понимая, что он умирает, не мог овладеть собой и оторвать от его руки свою. Глаза раненого прояснились, и он обвёл взглядом стены пещеры, словно видел их в первый раз. Махмуд и Халед стояли с одной стороны от него, я опустился на колени с другой. Он посмотрел на нас, его глаза вылезали из орбит от страха – то был беспредельный ужас человека, осознавшего, что провидение отступилось от него, и смерть уже внутри, расширяя свои владения, разбухая и заполняя принадлежащее ему некогда жизненное пространство. Это выражение лица я хорошо узнал в последующие недели и годы. Но тогда, в тот день, оно было для меня внове, и я почувствовал, как кожу черепа стягивает страх сродни тому, что испытывал он. – Надо было брать ослов, – отрывисто сказал Ахмед. – Что? – Кадеру надо было использовать ослов. Я ему говорил с самого начала. Ты ведь слышал. Вы все меня слышали. – Да, дружище. – Ослы … для такой работы. Я вырос в горах. Я знаю горы. – Да, дружище. – Надо было брать ослов. – Да, – повторил я, не зная, что ещё сказать. – Но он слишком горд, Кадер Хан. Он хотел почувствовать… момент… возвращение героя… для своего народа. Он хотел привести им лошадей… много прекрасных лошадей. Он замолчал, задыхаясь, из раны в животе слышалось бурчание, перемещавшееся вверх, в область груди. Струйка тёмной жидкости, крови с жёлчью, стекала из носа и уголка рта. Но он, казалось, этого не замечал. – Он повёл нас на смерть только для того, чтобы подарить лошадей своему народу. Только для этого мы возвращались в Пакистан неверным, окольным путём. Ахмед со стоном закрыл глаза, но очень быстро открыл их снова. – Если бы не эти лошади… мы бы пошли на восток, к границе, прямо к границе. Это было для него… предметом гордости, понимаете? Я обменялся взглядом с Халедом и Махмудом. Халед тут же перевел глаза на умирающего друга. Махмуд не отводил глаз, пока мы не кивнули друг другу. Жест был такой трудноуловимый, что сторонний наблюдатель его бы просто не заметил, но мы оба знали, о чём подумали и с чем согласились, подтвердив это лёгким кивком. Да, всё верно: именно гордость стала причиной конца этого незаурядного человека. И каким бы странным это ни могло показаться, но только тогда, осознав крах этой гордости, я начал по‑настоящему понимать, что Кадербхай умер, и ощутил зияющую пустоту, оставшуюся после его смерти. Ахмед ещё говорил какое‑то время: назвал свою деревню и объяснил, как туда добраться из ближайшего города, рассказал об отце и матери, о братьях и сёстрах. Он хотел, чтобы мы им сообщили, что он умирал с мыслями о них. И он думал о них, этот храбрый, весёлый алжирец, который всегда имел такой вид, словно ищет друга в толпе незнакомцев, – он умер со словами любви к матери на устах. А с последним дыханием с его языка сорвалось имя Бога. Мы промёрзли до костей, оставаясь в полной неподвижности, пока Ахмед умирал. Другие взяли на себя хлопоты омыть его тело согласно ритуалам мусульманского погребения. Вместе с Халедом и Махмудом я зашёл посмотреть, как дела у Назира. Он не был ранен, а лишь изнурён до полного опустошения – его сон напоминал состояние человека, впавшего в кому: рот открыт, глаза закрыты неплотно, так что видны белки. Тело его было тёплым – казалось, он приходит в себя после выпавшего на его долю тяжкого испытания. Мы оставили его, и подошли к телу нашего мёртвого Хана. Единственная пуля вошла в бок Кадера пониже рёбер и, по‑видимому, дошла до самого сердца. Наружу она не вышла: с левой стороны груди были большие сгустки крови и гематома. Пуля, выпущенная из русского АК‑74, имела в те годы полый наконечник. Стальная сердцевина пули была утяжелена в задней части, что заставляло её кувыркаться. Она крушила и разрывала тело, вместо того, чтобы просто пронзить его. Подобные средства поражения были запрещёны по международным законам, но почти каждый афганец, убитый в бою, имел на теле страшные раны от этих варварских пуль. То же произошло и с нашим Ханом: зияющая рваная рана в боку, а на груди кровоподтёк, заканчивающийся сине‑чёрным лотосом над сердцем. Зная, что Назир сам захочет подготовить тело Кадербхая к погребению, мы завернули Хана в одеяла и оставили в неглубоком рве, который вырыли в снегу у входа в пещеру. Едва мы закончили свою работу, как раздался дребезжащий свист, похожий на птичий щебет, заставивший нас вскочить. Мы в страхе и растерянности уставились друг на друга. Сильный взрыв со вспышкой оранжевого цвета сотряс землю под нами, повалил грязно‑серый дым. Мина упала в сотне метров от нас, в дальнем конце лагеря, но в воздухе вокруг уже стоял отвратительный запах и клубился дым. Потом разорвался второй снаряд, за ним третий. Мы бросились к входу в пещеру и оказались в извивающемся, как осьминог, скопище людей, успевших спрятаться раньше нас. Мы в ужасе вжимались друг в друга руками, ногами и головами, сидя на корточках, в то время как миномёты разрывали каменистую почву, словно папье‑маше. Дела и без того скверные, с этого дня пошли всё хуже и хуже. После обстрела мы обследовали его чёрный точечный пунктир и воронку посреди лагеря. Два человека были убиты: один из них – Карим, которому я вправлял сломанную руку в ночь, предшествовавшую нашему прибытию в лагерь. Ещё двое были настолько тяжело ранены, что у нас не оставалось никаких сомнений: они скоро умрут. Большая часть запасов, главную ценность среди которых представляли собой бочки с топливом для генератора и печей, была уничтожена. Мы лишились почти всего топлива и всей воды, моя походная аптечка обгорела и была вся чёрная. Всё, что осталось после уборки мусора, снесли в большую пещеру. Люди молчали, испуганные и озабоченные, – у них были на то причины. Пока другие занимались всем этим, я позаботился о раненых. Одному из них оторвало ступню с частью ноги ниже колена, в шее и предплечье застряли осколки. Ему было восемнадцать, он присоединился к отряду вместе со своим старшим братом за полгода до нашего прибытия. Его брат был убит во время нападения на сторожевой отряд русских близ Кандагара. А теперь умирал и этот мальчишка. Я извлёк из его тела осколки металла при помощи длинных щипчиков из нержавеющей стали и плоскогубцев, которые нашёл среди инструментов. Я мало что сумел сделать с изуродованной ногой мальчика: очистил рану и удалил столько осколков раздробленной кости, сколько смог выдернуть плоскогубцами. Мальчишка пронзительно кричал, от напряжения на моей коже выступил маслянистый пот, и я весь дрожал на холодном ветру. Наложил швы на висящую клочьями плоть, там, где сохранилась чистая, твёрдая кожа, но закрыть зияющую рану полностью было невозможно. Большой кусок кости выпирал из комковатого мяса. Я подумал, что надо бы подрезать её пилой, сформировав более аккуратную культю, но не был уверен, что сумею сделать это правильно, боялся, не станет ли рана от этого ещё хуже. Я не был уверен… А когда не уверен в том, что делаешь, сколько лишней мучительной боли можно причинить… В конце я засыпал рану порошком антибиотика и перебинтовал её. У второго раненого разорвавшаяся мина изуродовала лицо и горло. Он лишился глаз, большей части носа и рта и немного напоминал прокажённых Ранджита, но раны были свежими и кровавыми, зубы выбиты – так что уродство прокажённых казалось незначительным по сравнению с этими увечьями. Я удалил металлические осколки из горла, глаз и кожи черепа. Горло пострадало очень сильно, и хотя он дышал сравнительно ровно, я понимал, что его состояние будет ухудшаться. Обработав раны, я вколол обоим раненым пенициллин и по ампуле морфия. Самой большой проблемой было возмещение потери крови. Никто из опрошенных мной за последние недели моджахедов не знал своей или чьей‑то ещё группы крови, поэтому я не мог произвести проверку совместимости и создать запас донорской крови. Поскольку моя собственная группа крови, нулевая, универсальна для донорства, моё тело было единственным источником крови для переливаний, и я стал для всего отряда ходячим банком крови. Тело человека содержит около шести литров крови. Обычно донор даёт пол‑литра за сеанс, то есть менее одной десятой от общего количества. Я отдавал немного более полулитра каждому раненому, используя капельницы для внутривенного вливания, которые привёз с собой Кадер как часть контрабандного груза. Прокалывая вены раненых бойцов иглами, которые вместо того чтобы храниться в герметично запаянных пакетиках лежали навалом в контейнерах, я гадал, не попали ли они к нам от Ранджита и его прокажённых. Переливания отняли у меня почти двадцать процентов крови. Это было слишком много: я испытывал головокружение и лёгкую тошноту, не будучи вполне уверен, подлинные это симптомы или всего лишь проделки охватившего меня скользкого страха. Я знал, что какое‑то время не смогу больше давать кровь, и безнадёжность ситуации буквально давила меня, вызывая в груди приступы острой боли. Меня не учили выполнять эту страшную, грязную работу. Курс оказания первой помощи, прослушанный мной в молодости, обширный сам по себе, не включал сведений о ранах, полученных в бою. И та практика, которую я получил в своей трущобной клинике, мало чем могла мне быть полезной здесь, в горах. Прежде всего я полагался на заложенный во мне инстинкт – помогать и исцелять, – который позволял мне спасать перебравших дозу героина наркоманов в моём родном городе целую жизнь тому назад. Во многом, конечно, мною, как и Халедом в его заботе о злобном безумце Хабибе, руководило тайное побуждение – помочь, спасти и тем самым исцелить самого себя. И хотя этого было мало, явно не достаточно, ничего иного в моём распоряжении не было, и я старался сделать всё, что от меня зависело сдерживая крик, позывы к рвоте, пряча свой страх, а потом оттирал руки снегом. Когда Назир более или менее оправился, он настоял на похоронах Абдель Кадер Хана в строгом соответствии с мусульманским ритуалом. И пока они продолжались, он не ел и не выпил даже стакана воды. Я наблюдал, как Халед, Махмуд и Назир чистили одежду, вместе молились, а потом готовили тело Кадербхая к погребению. Его бело‑зелёный штандарт был утерян, но один из моджахедов пожертвовал на саван свой собственный флаг. На простом белом фоне была начертана фраза:
«Ла илла ха илл Аллах. Нет Бога кроме Аллаха».
Мой взгляд вновь и вновь останавливался на Махмуде Мелбафе, иранце, бывшем с нами ещё с той памятной поездки на такси в Карачи. Его спокойное, сильное лицо светилось такой любовью к умершему, такой преданностью, что я подумал: с большей нежностью и кротостью он не мог бы хоронить даже собственного ребёнка. Именно в эти минуты я начал испытывать к нему дружескую привязанность. В конце церемонии, поймав взгляд Назира, я опустил глаза, уставившись в мёрзлую землю. Назир пребывал в пустыне скорби, печали и стыда: ведь он жил, чтобы служить Кадер Хану и защищать его. Но Хан был мёртв, а он жив, хуже того – даже не ранен. Сама его жизнь, само его существование в этом мире казались ему предательством, каждое биение сердца – изменой. И это горе, этот упадок всех сил стали причиной весьма серьёзной болезни. Назир потерял не меньше десяти килограммов веса, щёки его впали, под глазами появились тёмные впадины, губы потрескались и шелушились. Я внимательно осмотрел его руки и ноги и был обеспокоен: они ещё не полностью восстановили свой естественный цвет и тепло. Вероятно, он обморозил их, когда полз по снегу. Было, однако, одно обстоятельство, которое придавало в то время смысл его жизни, но тогда я этого не знал. Кадербхай сделал последнее распоряжение, дал последнее задание, которое Назир должен был выполнить в случае смерти своего господина при осуществлении афганской миссии. Кадер назвал имя человека, которого Назир должен был убить. И тот исполнял его волю уже одним только фактом своего существования, тем, что он остался жить, чтобы совершить заказанное ему убийство. Именно это поддерживало его, став навязчивой идеей. Именно это и только это было теперь его жизнью. В те холодные недели, что последовали за похоронами, я ничего не знал об этом и всерьёз опасался, не повредится ли рассудком этот сильный преданный человек. Халеда Ансари смерть Кадера изменила не менее глубоко, чем Назира, хотя это и не так бросалось в глаза. Многие из нас были настолько потрясены случившимся, что полностью погрузились в унылую гущу повседневной рутины, Халед же, напротив, стал более деятельным и энергичным. Если я часто ловил себя на том, что всё ещё ошеломлён, убит горем и плыву по течению сладостно‑горьких размышлений о человеке, которого мы любили и потеряли, Халед каждый день принимал на себя всё новые и новые обязанности и всегда был поглощён делом. Как ветеран нескольких войн он стал теперь консультантом командира моджахедов Сулеймана Шахбади – прежде этим занимался Кадербхай. Палестинец словно священнодействовал. Во всём, что он делал, проявлялись его страстность, неутомимость и рассудительность. Эти качества и раньше были характерны для Халеда – человека неизменно пылкого и непреклонного, – но после смерти Кадера появились ещё и оптимизм, и воля к победе, которых я прежде не замечал. Он подолгу молился, первым созывая людей на молитву и последним поднимаясь с колен с промёрзшего камня. Сулейман Шахбади, самый старший афганец из нашего отряда, насчитывавшего двадцать человек, включая раненых, был когда‑то кандидаром, лидером общины, в которую входила группа деревень близ Газни. До Кабула оттуда оставалась ещё треть пути. Ему было пятьдесят два года, пять из которых он воевал, приобретя опыт всех видов боя – от осады до партизанских стычек и решающих сражений. Ахмед Шах Масуд, неофициальный вождь всенародной войны против русских, лично назначил Сулеймана командующим отрядами, действующими южнее Кандагара. Все бойцы нашего этнически разношёрстного войска относились к Масуду с благоговением, которое без преувеличения можно было назвать любовью. А поскольку Сулейман получил свои полномочия непосредственно от Масуда, Панджшерского Льва, отношение к нему было не менее почтительным. Когда Назир оправился настолько, чтобы дать полный отчёт о происшедшем, дня через три после того, как мы нашли его в снегу, Сулейман Шахбади созвал собрание. Это был низкорослый человек с большими руками и ногами и печальным выражением лица. Его обширный лоб пересекали семь глубоких морщин, подобных бороздам, проделанным землепашцем. Внушительный свёрнутый спиралью белый тюрбан покрывал его лысую голову. Тёмная с проседью борода окаймляла рот и подбородок. Уши слегка заострены, что придавало ему немного забавный вид. Это было особенно заметно на фоне белого тюрбана и в сочетании с широким ртом намекало на то, что ему, возможно, некогда был присущ грубоватый юмор. Но тогда, в горах, в его глазах отражалась невыразимая грусть, застарелая печаль, не способная вылиться слезами. Выражение его лица вызывало симпатию к нему, но препятствовало дружеским проявлениям, и хотя он производил впечатление мудрого, храброго и доброго человека, печаль его была так глубока, что никто не отваживался на излишнюю фамильярность. Если не считать четырёх часовых на постах вокруг лагеря и двух раненых, в пещеру послушать Сулеймана пришло четырнадцать человек. Было холодно, около нуля, и мы сели поближе друг к другу, чтобы согреться. Я жалел, что не был достаточно прилежен, изучая дари и пушту во время долгого пребывания в Кветте. Люди на собрании говорили попеременно на обоих этих языках. Махмуд Мелбаф переводил с дари на арабский для Халеда, который трансформировал арабский в английский, сначала оборотясь налево, чтобы выслушать Махмуда, а затем – направо, чтобы передать шёпотом его слова мне. То был долгий, медленный процесс; я был удивлён и чувствовал неловкость из‑за того, что все присутствующие терпеливо ждали, пока каждую фразу переведут для меня. Популярное в Европе и Америке карикатурное изображение жителей Афганистана как диких, кровожадных людей – самих афганцев это описание приводило в восторг – вступало в противоречие с реальностью при каждом непосредственном контакте с ними: афганцы были со мной неизменно дружественны, честны, великодушны и безупречно вежливы. Я ни разу не открыл рта на этом первом собрании и на тех, что последовали вслед за ним, и всё же эти люди посвящали меня в каждое сказанное ими слово. Рассказ Назира о гибели нашего Хана вызвал серьёзную тревогу. Когда Кадер ушёл из лагеря, с ним были двадцать шесть человек, все верховые и вьючные лошади, и маршрут, казалось, не предвещал опасности. На второй день пути, когда до родной деревни Кадербхая оставалось идти ещё сутки, их остановили. По‑видимому, предстояла обычная выплата дани лидеру местного клана. На этой встрече им были заданы неприятные вопросы о Хабибе Абдур Рахмане. Два месяца, прошедшие после того как он покинул нас, убив несчастного Сиддики, Хабиб вёл единоличную террористическую войну на новом для себя фронте – горном кряже Шахр‑и‑Сафа. Сначала замучил до смерти русского офицера, потом, применяя ту же меру правосудия, как он его понимал, убивал афганских военных и даже тех моджахедов, которых считал недостаточно надёжными. Молва об ужасах этих пыток повергла в панический страх всю округу. О Хабибе говорили, что он привидение, шайтан, а то и Великий Сатана собственной персоной, который явился, чтобы разрывать тела людей и снимать с них маски, отделяя человеческие лица от черепов. То, что раньше представляло собой относительно спокойный коридор между районами боевых действий, внезапно превратилось в опасную зону, где разгневанные, до смерти напуганные вооружённые люди были преисполнены решимости найти и убить этого демона Хабиба.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|