Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Я окунулась в привычную жизнь 1 глава




Маргарет Мадзантини

Рожденный дважды

 

 

Посвящается Серджо

и детям

 

 

О человеческая нежность,

Где ты?

Быть может,

Только в книгах?

Изет Сарайлич

 

Путь к надежде

 

«Путь к надежде» — выплыло из множества слов, мелькнувших за день. Эти я прочла в аптеке, на прозрачном ящике с прорезью для денег и наклеенной скотчем фотографией ребенка — одного из тех детей, которых необходимо отвезти далеко, чтобы сделать там сложную операцию: вот именно, что «путь к надежде». Ворочаюсь на подушке, тяжело вздыхаю, смотрю на Джулиано, на его неподвижное, тяжелое тело. Он спит, как обычно, на спине, голый до пояса. Время от времени слегка всхрапывает, как смирная лошадка, отгоняющая мошкару.

Надежда… я думаю об этом слове, в темноте обретающем форму. У нее, у надежды, — женское лицо. Мое лицо, немного растерянное, — ведь я привыкла к невзгодам, но, кажется, достойно выдерживаю удары судьбы. Лицо постаревшей девочки, застывшее во времени, а все из-за моей верности и тайного страха.

Я выхожу на балкон, вижу привычную картину: дом напротив, сомкнутые ставни, темная вывеска бара. Тишина ночного города, ветер развеивает пыль отдаленных звуков. Рим спит. Спят его радости и беды. Спят окраины. Спит римский папа, у кровати стоят его красные туфли.

 

Телефон звонит ни свет ни заря. Просыпаюсь от громкого звука; спотыкаясь, бреду по коридору. Стараюсь говорить громко, не хочу казаться сонной:

— Кто это?

В трубке шелест, будто в ветвях запутался ветер.

— Могу я поговорить с Джеммой?

Правильный итальянский язык, но слишком отчетливое произношение.

— Это я.

— Джемма? Это Джемма?

— Да.

— Джемма…

Повторяет мое имя и смеется. Внезапно я узнаю этот хриплый отрывистый смех…

— Гойко…

Пауза.

— Да, твой Гойко.

Сколько лет пролежала в земле эта бомба… Бесконечный вакуум вдруг взрывается осколками воспоминаний. Его лицо, запах, те далекие годы…

— Мой Гойко… — бормочу я.

— Конечно, кто же еще? Три месяца пытаюсь найти тебя через посольство.

Как странно, я вспоминала о нем недавно, просто так, потому что навстречу шел парень, случайный прохожий, который был на него чуть-чуть похож.

Обычный разговор: «Как дела? Чем занимаешься? Жил несколько лет в Париже, потом вернулся домой…»

— Мы готовим выставку в память об осаде… Там будут фотографии Диего.

Холодок от пола поднимается по ногам, останавливается в животе.

— Хороший повод.

Он смеется — это его смех, в нем нет настоящего веселья, скорее, преодоление легкой неизменной грусти.

— Приезжай.

— Я подумаю…

— Не нужно думать, приезжай, и все.

— Зачем?

— Затем что жизнь проходит и мы вместе с ней. Помнишь?

— Как не помнить…

— И жизнь смеется над нами, как беззубая старая шлюха…

Стихи Гойко… жизнь — как длинная баллада. Вспоминаю его привычку трогать нос, читая стихи, мять его, как воск. Стихи он записывал на спичечных коробках, на руках. Я стою босиком, в одних трусах. Гойко жив, да, он жив. Я спрашиваю себя, почему же я не искала его все эти годы? Почему происходит так, что мы забываем прекрасных людей, но сходимся с людьми случайными, с теми, кто нам неинтересен, не приносит нам ничего хорошего, но просто попадается на пути, развращает душу обманом, превращает в кроликов?

— Ладно, приеду.

Ссохшаяся грязь жизни развеивается пылью, и ветер несет ее ко мне. Гойко ликует, кричит от радости.

Ветер дул, когда я уезжала из Сараева. Ледяные порывы ветра поднимали пыль, кружили ее по дорогам, засыпали прошлое. Пыль покрывала минареты, площади, мертвых на рынке, погребенных под овощами, разбитыми прилавками, с которых некогда торговали разными безделушками.

Спрашиваю Гойко, почему он стал искать меня только сейчас, после стольких лет, неужели соскучился?

— Я давно по тебе скучаю.

Голос пропадает, слышится вздох. Снова шум ветра, дыхание дали. Мне вдруг становится страшно, что разговор прервется и вновь настанет молчание, длившееся долгие годы, — молчание, которое теперь мне кажется невыносимым.

Быстро спрашиваю его телефон. Гойко диктует номер мобильного. Под рукой оказался клочок бумаги, авторучка не пишет. Надо бы поискать другую, но боюсь, что прервется связь, шум в трубке усиливается. Я живо представляю себе, как телефонный провод рвется и падает на землю, искры летят во все стороны… Сколько таких проводов, висящих в небытии, я видела в том городе, отрезанном от всего мира! Цепляю прошлое, царапая на бумаге телефонный номер Гойко, боюсь снова потерять его.

— Перезвоню, когда узнаю про рейс.

Иду к Пьетро, перебираю его авторучки, обвожу выдавленный на белом листке номер. Пьетро спит, из-под простыни торчат длинные ноги. Как обычно, глядя на спящего сына, я думаю, что кровать ему мала — пора покупать новую. Рядом с тапками валяется гитара, машинально поднимаю ее. Пьетро будет злиться, не захочет ехать, придется повоевать, чтобы убедить его.

 

Принимаю душ, иду на кухню. Джулиано уже сварил кофе.

— Кто звонил?

Отвечаю не сразу, отрешенно смотрю в одну точку. Пока я стояла под душем, моя кожа казалась мне упругой, как в молодости, когда я быстро мылась и выходила из дому с мокрыми волосами. Говорю, что звонил Гойко и что я хочу поехать в Сараево.

— Вот так, сразу?

Кажется, он не удивлен.

— Ты Пьетро сказала?

— Он спит.

— Так разбуди его.

На лице Джулиано утренняя щетина, спутанные волосы свисают на лоб, отчего еще больше видна лысина на макушке. Днем он всегда аккуратен — обитатель городских джунглей, привыкший к строгости казарм и тишине архивов. Этот беспорядок вижу только я, и мне кажется, в этом есть нечто сокровенное, доверительное… ощущается аромат нашей молодости, когда мы сидели на кровати — голые, растрепанные — и смотрели друг на друга. Мы женаты давно — я встретила Джулиано шестнадцать лет назад на военном аэродроме. Когда я повторяю, что он спас меня, Джулиано мотает головой, краснеет и отвечает, что это неправда. «Это вы, ты и Пьетро, спасли меня», — говорит он.

Джулиано — сладкоежка; пользуясь тем, что мои мысли далеко, он уминает очередной кусок кекса.

— Потом не жалуйся, что у тебя вырос живот.

— Это ты жалуешься, а я с собой в ладу.

Все верно, он с собой в ладу, поэтому всегда такой добродушный. Встает, кладет мне руку на плечо:

— Думаю, ты правильно сделаешь, если поедешь.

Он уловил в моем взгляде сомнение. Я действительно испугалась. Слишком неожиданно обрушилось на меня мое прошлое, моя молодость. А возможно, лишь тоска по ней… Шее холодно, нужно вернуться в ванную, высушить волосы феном. Я снова робкая, нерешительная девочка, которой до старости всего лишь шаг.

— Нужно как-то все устроить, договориться в редакции… даже не знаю…

— Да все ты знаешь.

Говорит, что позвонит мне из офиса, попробует найти по Интернету дешевые билеты.

— Не думаю, чтобы за билетами в Сараево была очередь, — шутит он.

 

Иду в комнату Пьетро, открываю ставни. Пьетро резким движением натягивает на голову простыню, лежит как мумия. В этом году у него случилась линька: он перерос свое детство, вытянулся и стал похож на большую неуклюжую цаплю. Уходит из дому, ни с кем не прощаясь, и ест стоя, у открытого холодильника. Бродит понурившись, уставившись в землю, будто ищет сокровище. Из-за какой-то глупости провалил экзамены, но вместо того, чтобы поднапрячься и пересдать, демонстративно плюет на все с упрямством, достойным лучшего применения. Оборачиваюсь на его ворчливый бас — сын теперь обращается ко мне лишь затем, чтобы чего-то потребовать, высказать недовольство. Куда подевался нежный голосок, годами звучавший рядом? Раньше мне казалось, что наши голоса созвучны: мне нравилось разговаривать с ним.

Сейчас мне его жаль. Когда сын спит, когда его лицо безмятежно, я думаю, что и он, должно быть, тоскует по тому складному телу, которое, словно какой-то людоед, пожрал переходный возраст. Может, Пьетро ищет его во сне и потому не хочет просыпаться.

Я наклоняюсь, стягиваю простыню, прикасаюсь к волосам, теперь жестким, торчащим во все стороны. Пьетро стряхивает мою руку.

Все-таки он переживает из-за экзаменов. Сейчас лето, он уходит из дому с теннисной ракеткой, в кроссовках сорок третьего размера, а возвращается, злясь на своих друзей, кричит, что не желает их больше видеть: ведь на следующий год он не будет учиться с ними в одном классе, и получается, будто это они оказались предателями!

— Мне нужно с тобой поговорить.

Он тут же садится на кровати, голый по пояс.

— Есть хочу.

Разговариваем на кухне — он намазывает на печенье «Нутеллу» и заглатывает эти мини-бутерброды один за другим. Рот у него испачкан шоколадом, на столе крошки, пакет с печеньем разорван, но я сдерживаюсь — нельзя же бесконечно его шпынять! Жду, пока он закончит свою трапезу, потом говорю о поездке.

Пьетро мотает в ответ головой:

— Не хочу, поезжай одна.

— Сараево — очень красивый город…

Смотрит на меня с лукавой улыбкой:

— Да ладно, мама, зачем этот пафос? Что там делать, в этой задрипанной Югославии?

Стою, сцепив руки, еле сдерживаю возмущение:

— Югославии больше нет, это другая страна.

Пьетро проглатывает очередной бутерброд. «Нутелла» капает на стол, он подбирает капли пальцем, облизывает.

— Да какая разница!

— Есть разница. — Умоляю его тихим голосом: — Всего лишь неделя, Пьетро, поедем вместе, вот увидишь, тебе понравится.

Никакого интереса во взгляде.

— Чего же там хорошего, мам? Скажешь тоже…

— Поедем на побережье, там великолепное море.

— Тогда лучше на Сардинию.

Чувствую, как слабеют и подкашиваются ноги, а этот идиот размечтался о Сардинии.

Пьетро встает, потягивается, идет ставить чашку в раковину. Я смотрю на его спину, вихор на затылке.

— Тебе действительно не интересно узнать, где погиб твой отец?

— Достала, мам…

Я продолжаю его упрашивать, голос мой слаб и неуверен — так Пьетро говорил со мной, когда был ребенком.

— Пьетро… Пожалуйста, Пьетро!

— Чего тебе?

Я встаю, нечаянно опрокидываю пакет с молоком:

— Что значит «чего тебе»? Это же твой отец!

Пожимает плечами, смотрит в пол:

— Достала меня эта история!

Эта история — его история, наше прошлое, о котором он и слышать не хочет. Ребенком он был храбрее, любознательнее. Забирался ко мне на руки, не боялся спрашивать, рассматривал пожелтевшую фотографию отца, прикрепленную магнитом к холодильнику. Диего на ней совсем юный… Теперь Пьетро вырос и перестал задавать вопросы. Его мирок сжался до мелких, эгоистичных потребностей. Ему не хочется усложнять себе жизнь, задумываться. Для него отец — Джулиано. Это он провожал его в школу, водил в поликлинику. Это он дал ему подзатыльник в тот раз, на море, когда Пьетро нырял на мелководье.

 

Чищу зубы, иду в комнату сына, на ходу надевая куртку. Он в одних трусах, играет на гитаре, глаза закрыты, плектр скользит по струнам.

«Путь к надежде». Вспоминаю эту фразу, случайно попавшуюся мне на глаза. Думаю о Пьетро. Надежды — достояние детей. Мы, взрослые, когда-то тоже надеялись — почти всегда напрасно.

— Собери дорожную сумку, небольшую.

Ничего не отвечает. Насвистывает.

Едем в машине. Утренний Рим свинцового цвета. Пьетро на заднем сиденье — солнцезащитные очки «Ray-Ban», блестящие от геля волосы.

«Ты, пожалуйста, не расстраивай маму», — сказал вчера за ужином Джулиано.

Пьетро позвонил Давиду, своему другу, предупредить, что не придет на занятия по парусному спорту, потому что уезжает со мной. Должно быть, друг спросил сына, когда тот вернется. Пьетро опустил руку с мобильным телефоном и спросил меня:

— Когда вернемся?

Я посмотрела на Джулиано. Ответила:

— Скоро.

— Скоро, — сказал Пьетро в телефонную трубку.

— До скорого, — говорит Джулиано в аэропорту, целуя меня на прощание. Обнимает Пьетро, потом они упираются лбами и несколько секунд стоят неподвижно. — Будь молодцом.

— Да, папа.

Ставлю сумку на ленту транспортера — и вот мы уже в нейтральной зоне. Идем вдоль светящихся вывесок: «Lancôme», «Prada Eyewear». Колеса моего чемоданчика постукивают в такт шагам. Останавливаюсь, оглядываюсь назад. Джулиано стоит на том же месте и смотрит нам вслед. Ноги расставлены, руки в карманах, как у таксиста, ожидающего пассажира, — безликая фигура в равнодушной толпе. Кажется, что с нашим отъездом он потерял самого себя. Лицо чужое, неподвижное, с глубокими морщинами. В это мгновение я думаю о том, как он одинок. Заметив меня, он оживляется, машет рукой, улыбается и знаками показывает, что пора идти, надо поторопиться. Смешно округлив губы, посылает воздушные поцелуи.

 

В самолете гитара Пьетро занимает все багажное отделение над нашими головами. Стюардесса не стала придираться: салон экономкласса, в отличие от первого, наполовину пуст. Первым классом летят бизнесмены в стильных костюмах — новые богачи из Восточной Европы, разжиревшие на бедах своего народа. Их галстуки разительно отличаются от тусклой синтетики былых времен, они читают финансовые обзоры, заказывают шампанское. Им приносят горячие обеды, а нам — холодные закуски сомнительного качества: два кусочка ветчины, консервированный зеленый горошек, пирожное в полиэтиленовой пленке. Отдаю свой поднос Пьетро — он вмиг проглотил всю еду, просит у стюардессы еще хлеба. На английском. Вполне приличное произношение, что меня поистине удивляет. Мило улыбается стюардессе, глаза у него, как море, изумрудного цвета.

Летим через Адриатику. Пьетро жует и смотрит в иллюминатор на синеву, проплывающую внизу, а я — на его профиль, чуть размытый от яркого света. Стюардесса приносит хлеб. Пьетро благодарит. Его резкий голос кажется мне красивым. Другие матери хвалят моего сына, говорят, что он хорошо воспитан. Вот лицемер! Со мной-то он ведет себя по-другому.

Пьетро откусывает пирожное — маслянистый брусок, покрытый глазурью, — и тут же предлагает мне:

— Мне не нравится. Хочешь?

Я должна за ним доедать, это в порядке вещей. Глазурь тает у него в руке.

— Ну, так не ешь.

Пустые контейнеры Пьетро ставит передо мной, закрывает свой столик, упирается в него коленями, надевает наушники и удобно устраивается в кресле. Поворачивает голову:

— Мам, ты сегодня какой-то тормоз.

Я действительно сегодня немного рассеянная, с самого утра. Куда подевалась сноровка бывалой путешественницы? То куда-то запропастились посадочные талоны, то я забыла, через какие ворота нам выходить к самолету. Пьетро озирался по сторонам — зоркий, словно рысь, подмечающий все вокруг. Пропажа посадочных талонов его совершенно не волновала.

Я потела, перетряхивая сумку, а ему хоть бы хны. «Тогда поехали домой», — спокойно произнес он, и тут я нашла наконец эти проклятые куски картона и прикрикнула на него: «Шагай!»

Он выпендривался на досмотре багажа — не понравилось, что сотрудник службы безопасности решил проверить его гитару. Я объяснила, что человек выполняет свою работу. Пьетро в сотый раз скорчил недовольную мину. Достали! Потом, идя к самолету, твердил, что все это чушь собачья, что легче легкого пройти контроль вооруженным до зубов. Извел меня, перечисляя места, куда можно спрятать украденные из столовой ножи и вилки, — сразу видно, комиксов начитался.

Спросила, взял ли он в дорогу книгу. Нет, экзамены завалил, ничего не надо читать к следующему классу. «Я отдыхаю», — сказал.

Когда мы поднялись на борт, стал твердить, что самолет старый, давно отслужил свое. Всем известно, что авиакомпании Восточной Европы покупают на Западе списанные самолеты. Неудивительно, что потом они падают. «Вот увидишь, про нас будет ролик на YouTube», — сказал он мне. Я подумала: «Зачем было брать его с собой? С ума можно сойти».

Пьетро закрыл глаза, голова покачивается в такт музыке из iPod. Больше не ворчит, сдался и, кажется, повеселел. В конце концов, он человек увлекающийся. Со своими недостатками, но неапатичный, как многие его сверстники.

Все-таки сон его сморил: рот приоткрыт, голова отяжелела, iPod продолжает что-то бормотать. За окном — белая пена облаков, неподвижное сказочное небо.

Я пытаюсь отвлечься, думаю о предстоящем летнем отдыхе. Мы поедем в гости к друзьям в Лигурию, их дети — ровесники Пьетро. Будем ходить босиком, читать, лазить по утесам, ловить в расселинах крабов. Джулиано зайдет в кузнечную лавку — надо купить болты и петли, починить в доме ставню. С моря будет дуть соленый ветер, прохладный бархат лигурийских ночей скроет наш возраст, и ничто не помешает нам заняться любовью…

Просыпается Пьетро, потягивается, зевая.

Я спрашиваю:

— Что ты знаешь про Сараево?

— Это там убили эрцгерцога?

Я киваю — неплохо.

— А что еще?

— Потом началась Первая мировая война.

— А потом?

— Ну…

— Из того, что я тебе рассказывала?

Молчит, уставился в иллюминатор.

Самолет снижается, я слышу, как выдвигаются шасси. Кажется, что эти колеса, которые вот-вот коснутся земли, выходят из моего живота. Руки и ноги одеревенели. Смотрю вниз, на черный хребет горы Игман. Он все так же лежит, распластавшись, словно спящий великан, убитый зверь, спина которого, как темной густой шерстью, покрыта лесной чащей.

Я помню эти горы, усеянные цветами, — или то были флажки? Маленькие белые флажки, похожие на лилии, размечали олимпийскую трассу и приветствовали с высоты всех, кто приезжал в эту золотую долину, в этот Восточный Иерусалим, где снег падал на черные шпили христианских церквей, на свинцовые купола мечетей, на покосившиеся надгробья старого еврейского кладбища.

Автобус нас не ждет, через летное поле приходится идти пешком. Солнца нет, небо молочно-белое, температура примерно на десять градусов ниже, чем в Италии.

Пьетро в футболке с короткими рукавами, на спине — лист конопли и надпись: «Бог создал траву, человек придумал косяк».

— Холодно тебе?

— Нет.

Здание аэропорта ничуть не изменилось — хрупкая, ненадежная конструкция, похожая на ангар. Я ожидала, что его уже снесли, а его лишь слегка подремонтировали.

На взлетной полосе — самолет с красным крестом на белой плоскости крыла. Конечно же, это не борт санитарной авиации, как я сразу подумала. Это самолет швейцарской компании «Swiss Air» — время сейчас другое, мирное.

Тогда, высаживаясь из военных самолетов, люди, пригнув голову, бежали по открытому пространству туда, где виднелось грязноватое пятно — солдаты в камуфляже. Все кричали, — казалось, вот сейчас, в эту минуту, выстрелят в тебя. Аэропорт… все говорили про аэропорт — единственный путь спасения из осажденного города. Время от времени какой-нибудь отчаянный бедолага ночью пробирался на летное поле. Глупая затея — укрыться негде, даже заурядный снайпер не промажет.

В помещении аэропорта тихо, безлюдно. Гладкие стены, неоновые трубки — унылое искусственное освещение, провинциальная скука маленькой станции.

На бесцветном лице пограничника, проверяющего паспорта, дежурная улыбка.

— Итальянцы…

Я киваю, получаю назад документы.

«Izlaz» — выход, сообщает указатель. Пьетро шагает с гитарой через плечо, рассматривает людей. Мусульманская девушка в ярко-красном платке, сильно накрашенная, обнимает служащего аэровокзала — они целуются посреди людского потока, мешают проходить.

В зале прилета многолюдно, ожидающие прислонились к металлическому заграждению. Пробегаю глазами толпу, вытягиваю голову, чтобы лучше рассмотреть тех, кто прохаживается в отдалении. Многие курят — облако сигаретного дыма висит в воздухе.

Я накрасила губы в туалете самолета, привела в порядок прическу — хотелось выглядеть лучше.

Справа бар, где у высоких столиков пьют кофе, курят. Какой-то мужчина отделяется от круглой стойки и идет ко мне. Я не уверена, что узнаю его, но все же это он! Мятая льняная рубашка черного цвета, рыжеватая борода. Волосы поредели. Слегка располнел. Характерная походка — широко расставляет ноги, даже когда спешит, руки слишком свободно болтаются вдоль тела — не спутаешь ни с кем другим. Стискивает меня в объятиях, прижимает к себе, будто я его собственность, потом вглядывается в лицо. Сперва общий план: лоб, губы, подбородок. И вот уставился глаза в глаза, словно хочет увидеть год за годом всю мою жизнь. Этот взгляд будто волна, которая после долгих скитаний по морю разбивается о берег, обдавая нас брызгами воспоминаний.

Я первая не выдерживаю, опускаю глаза — этот пристальный взгляд меня смущает и раздражает одновременно. В Италии никто на тебя так не смотрит. Рука у меня начинает зудеть, как от чесотки. Две влажные, мясистые и, возможно, не очень чистые ладони обхватывают мое лицо горячей повязкой.

— Красавица!

— Старушка, — парирую я.

— Иди ты к ч-черту, Джемма!

Смеюсь, узнаю эту манеру тянуть звуки, этот насмешливый тон. Гойко целует меня, снова сжимает в объятиях так, что замирает дыхание. Сквозь льняное полотно рубахи я чувствую тепло его тела, слышу взволнованное биение сердца. Он ощупывает мою спину, как слепой, считает ребра, позвонки перекатываются под его горячими руками.

Теплая шея Гойко пахнет потом. Мне вспоминается уютный запах сараевских домов, накрахмаленных скатертей, ликера из белой черешни, запах офисов, где пепельницы полны тлеющих окурков, а ксероксы всегда сломаны — нужно хорошенько стукнуть по ним, чтобы заработали.

В горле комок, но я стараюсь не расплакаться. Я дала себе слово держаться. Когда тебе пятьдесят три, слезы не заставляют себя долго ждать. Хлопаю Гойко по плечу:

— Толстяк!

— Да, я хорошо ем.

 

Гойко делает неуверенный шаг в сторону Пьетро, спотыкается, но удерживает равновесие. Они ударяют друг друга по рукам, как в американском боевике. Гойко показывает на гитару:

— Музыкант?

— Дилетант, — смеется Пьетро.

Гойко садится рядом с таксистом, выставляет локоть в открытое окно. Они негромко говорят о чем-то между собой.

— Ты понимаешь их, мама?

— Немного.

— И что они говорят?

— Будет дождь.

— Ч-черт! — присвистывает Пьетро, протягивая звук «ч».

Удобно устроившись на заднем сиденье автомобиля, обтянутом серой тканью, я смотрю в окно. За пыльным стеклом — знакомая дорога, длинный проспект, забыть который невозможно. Я боюсь, что волна воспоминаний захлестнет меня с головой. Не нужно всматриваться — достаточно кинуть беглый взгляд… Если я справлюсь сейчас, значит, справлюсь и дальше. Не позволю этому городу разбередить мои раны.

Пусть образы прошлого остаются блеклыми, как почтовый штемпель на старом истертом конверте. Жизнь научила меня, что все можно преодолеть, — даже страх деформируется, исчезает в тумане, становится смешным, абсурдным и потому не воспринимается всерьез… Черные скелеты автомобилей, разбитые стекла, алая кровь смертельно раненного ребенка брызгами на белой стене.

Машинально трогаю мочку уха, тереблю сережку. Нет, я спокойна. Пьетро рядом: его джинсовое колено касается моего, его равнодушный, скучающий взгляд скользит по унылому городскому пейзажу.

Серые дома эпохи соцреализма. Балконы, нависшие один над другим, напоминают ящики старого, обветшалого каталога в какой-нибудь конторе. Фасады, изуродованные осколками гранат, слегка подштукатурены.

Достаточно небольшой выбоины на дороге, и возникает непроизвольное желание пригнуть голову. Этот проспект со всех сторон простреливался снайперами, машины мчались по нему со скоростью двести километров в час — голова притиснута к коленям, душа ушла в пятки. Красные остовы трамваев, нагроможденные один на другой, — единственная защита от обстрела. Я поворачиваюсь к Пьетро. Меня охватывает страх: на нем нет бронежилета. Закусываю щеку. Все в порядке. Успокойся…

Гойко молчит. Обернулся всего лишь раз, — очевидно, решил меня не беспокоить.

Он остался жив, выжил на этой страшной дороге. Ему повезло, он уловил новый ритм — жизнь не стоит на месте, движется вперед.

Странно видеть здесь светофоры и людей, спокойно идущих по пешеходному переходу. Вверх по холму карабкаются сады, белые домики ютятся меж темных елей. Именно оттуда стреляли. Любая щель между домами, любой просвет в зелени деревьев — это снайпер, который мог тебя уложить.

Редакция легендарной газеты «Ослободженье» на прежнем месте. Там, где когда-то были одни обломки, появилось небольшое скромное здание. Рядом огромный небоскреб равнодушно взирает зеркальными стеклами окон на развалины старой городской богадельни. На крыше небоскреба красным неоновым светом горят огромные буквы: «AVAZ».

— Это самая популярная газета, ее владелец — из нынешних олигархов. — Гойко проводит рукой по голове. — И ни одной страницы о культуре.

Около клумбы со свежевскопанной землей мужчина ждет, пока его собачка справит нужду. Девушка на велосипеде пересекает проспект. Родители и белобрысые малыши улыбаются с рекламы страховой компании «Сараево Осигуране». На другом рекламном щите — миротворцы из ЕУФОРа. Упитанные физиономии парня и девушки в камуфляжной форме сияют довольной улыбкой. Люди идут по тротуару, обыденно и размеренно вершат свое плотское бытие.

В город вернулись птицы — перелетают с ветки на ветку, с дерева на дерево, проносятся над головами, спускаются на землю, что-то клюют.

Однажды утром я проснулась и увидела огромный черный луч — это улетали птицы. Улетали все разом, спасаясь от несмолкаемого грохота, дыма пожаров, невыносимого запаха наскоро погребенных тел. Они поднимались к Миляцке, чтобы укрыться в дальнем лесу, там, где летом люди устраивали пикники и спасались от жары у небольших водопадов, сверкающих, как серебряные узелки. Все жители Сараева завидовали этим птицам, потому что они могли оторваться от земли и спокойно улететь.

Я оборачиваюсь. Он там, большой, кричаще-желтый куб гостиницы «Холидей-Инн», сложенный из кубиков поменьше, которые, кажется, можно переставлять местами. Во время осады здание стало убежищем для иностранных журналистов. Фасад обстреливался снайперами из Грбавицы. Выручал служебный вход — машины съезжали по пандусу вниз, в гараж. Попасть туда считалось необыкновенной роскошью, недоступной простым смертным. Там была горячая еда, были спутниковые телефоны. В гостиничных номерах работали журналисты — счастливчики, они приезжали и уезжали, сменяя друг друга.

 

Вот и центр города. В этом расчерченном на квадраты скоплении старинных австро-венгерских особняков пешеходы переходят дорогу где попало, задевая машины, которые движутся с черепашьей скоростью. Деревца подросли, у молодых побегов нет прошлого. Я смотрю на магазины: рядом со старыми убогими витринами — новые, красивые, но все-таки не столь изобильные, как у нас. Червь потребления пробрался и в этот город, на лице которого еще не зажили шрамы войны. Показались купола мечети — маленькие и темные, будто гладкие речные камни. Улочка, на которой стоит наша гостиница, примыкает к старому турецкому рынку Башчаршия.

Гойко сам расплачивается с таксистом, помогает мне донести сумку. Холл гостиницы по-домашнему уютный. Светлые серебристые занавески, красный с мелкими черными ромбами ковер. В углу — большой горшок с пышными цветами, ясное дело, искусственными. Пьетро все-таки трогает их, хочет лично убедиться, вытирает руку о джинсы. Смотрит на дежурного администратора — девушку за высокой стойкой из темного дерева, пока та ищет в компьютере наше бронирование. Из соседнего холла доносятся мужские голоса. Краем глаза я замечаю плохую обувь, слишком короткие носки. Клубы сигаретного дыма отравляют воздух. Дым поднимается вместе с нами по лестнице, проникает в маленький лифт. Пьетро говорит:

— Если мы останемся здесь больше чем на одну ночь, здоровыми в Рим не вернемся — рак нам гарантирован.

Комната достаточно большая: кровать, синее синтетическое покрывало с оборкой, два новеньких ночных столика. Открываю окно, смотрю вниз: дорога непроезжая, машин припарковано не много, какое-то дерево с красной кроной, широкий водосточный желоб прислонился к железному навесу с крапинами голубиного помета.

Пьетро со смехом выходит из ванной:

— Смотри, ма…

— Что?

Пьетро показывает мне стакан для зубных щеток, лежащий в пластиковом пакете с надписью: «Hygienic cleaning».

— Ну и что?

— Пакет разорван, а стакан из-под шоколадной пасты.

Улыбаюсь, прошу его поставить стакан на место.

Мою руки, сажусь на кровать, подтягиваю к себе сумку, разбираю ее содержимое: посадочные талоны выбросить, билет на обратный путь положить отдельно. Пьетро бросает свой рюкзак в шкаф:

— Пойдем, мам. Чего здесь делать?

Я бы осталась. В моей сумке лежит банан, немного почерневший, но перекусить можно. Хочется вытянуть ноги и пролежать так до утра. Накануне ночью мысли о предстоящей поездке не давали мне уснуть. Трогаю языком ранку во рту — кровь. Наверное, прикусила щеку в машине, когда сжала зубы, стараясь сдержать нахлынувшие воспоминания. Нужно поставить тапочки под кровать, проверить, закрываются ли жалюзи, хорошо ли работает душ. Кажется, всё. Гойко ждет нас внизу.

— Ладно, идем.

 

Около семи вечера солнце зашло, мне становится холодно. Прислушиваюсь к звуку шагов — будто цоканье копыт по булыжной мостовой. Эта дорога ведет к мечети Гази Хусрев-бег. Стайка девушек в платках, толкают друг дружку, хохочут. За медресе — дворик, окруженный галереей из невысоких арок: там продают изделия местных народных промыслов. Пестрой занавеской висят на веревке расшитые цветными узорами туники. Какая-то женщина, бледная, в белых одеждах, жестами приглашает меня зайти в ее лавку. На прощание она кланяется, скрестив на груди руки.

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...