Я окунулась в привычную жизнь 4 глава
— I Wanna Marry You. Наша песня. Мы, как в бездонный колодец, проваливаемся в глубокий сон. Проснувшись, я ощущаю близость его тела. Он уткнул нос в мои волосы, как будто хочет навсегда запомнить мой запах. За окном бледный зимний рассвет. Еще есть время сжать друг друга в объятиях, слиться в одно целое. Впервые за эту ночь я чувствую себя усталой. Диего смотрит, как я наклоняюсь, надеваю трусики, ищу свою одежду. — Я буду скучать по тебе всю жизнь. Гойко уже приготовил кофе, спустился вниз купить хлеб и молоко. Он заходил в свою комнату и, конечно же, видел несмятую постель. Мы сидим на кухне со шкафчиками цвета голубиного крыла и абажуром, похожим на перевернутый гриб. Гойко смотрит, как мы завтракаем, играет крошками на столе, уставился на мои руки, обхватившие чашку. Не дергает нас, не лезет со своими шутками. А мы — не грустные и не веселые, мы — потерянные. Беру сумку, открываю кошелек — хочу заплатить Гойко за гостеприимство, за еду, за постель, отдать ему все оставшиеся у меня динары. Он, как всегда, на мели, но решительным жестом отводит мою руку. Говорю ему, что он должен приехать в Рим, ко мне в гости. Он смотрит на нас, шумно втягивает носом воздух, пропитанный страданиями: — Зачем вы уезжаете? Иду чистить зубы, не могу сдержать слез. Рот, наполненный белой пеной, беспомощно кривится. Стираю остатки макияжа. Возвращаюсь на кухню. Диего играет в йо-йо. Гойко поворачивается, наклоняется над маленькой мойкой, куда поставил грязные чашки. Из-за спины доносится его бормотание: — Воблы вы вяленые, вот вы кто…
Спустя двадцать четыре года я завтракаю в Сараеве с сыном. В большом зале слишком низкие потолки, дневной свет сюда не проникает, только искусственное неоновое освещение — ресторан в полуподвале гостиницы. Столики вокруг нас не убраны, за некоторыми сидят люди, которые и вчера вечером торчали в холле, многие курят. Пьетро жалуется на табачный дым и запахи из кухни.
— Здесь нет нормальной еды? — Что значит — нормальной? — Например, круассанов, мама. Встаю, иду за маслом для Пьетро. Изучаю содержимое металлических лотков, жалких, как в студенческой столовой. Беру себе йогурт и кусок вишневого пирога. Как ни странно, я хочу есть. Намазываю Пьетро масло на хлеб, говорю ему, что здешний мед очень вкусный. Из кухни к нам идет девушка в белой блузке, черной юбке и коротком переднике официантки. Пьетро изучающе смотрит на нее. Она очень молоденькая, совсем девочка. Правильный овал лица, светлая прозрачная кожа, большие желтоватые глаза. Спрашивает, что мы будем пить. Я заказываю чай, Пьетро — капучино. Девушка приносит мне чай, ставит перед Пьетро большую чашку темного молока, улыбается. Лоб у девушки покрыт небольшими прыщиками. Пьетро смотрит на это пойло без малейшего намека на взбитую пену, пытается что-то сказать, но не знает, как по-английски будет «пена», поэтому останавливается на полуслове. Девушка улыбается ему. Одна секунда, может, поднос был мокрый… и чайник, соскальзывая, падает на пол. Не разбивается, нет, он металлический, но горячий поток льется на светлые джинсы моего сына. Пьетро вскакивает как сумасшедший, ему больно, он прыгает, оттягивает мокрую горячую ткань. Девушка застыла от ужаса, с трудом подбирает английские слова. Говорит она с легким акцентом, извиняется, бормочет, что работает здесь недавно. Пьетро расстегивает джинсы, спускает их до щиколоток, стоит в трусах и дует себе на ляжку. Шипит на итальянском: «Дура, растяпа», но — вот ведь лицемер! — на английском произносит: «Don’t worry… it’s ok».[3] Девушка продолжает извиняться, нагибается, чтобы поднять чайник. Из кухни тем временем выходит крепкая тетя в фартуке. Короткие кудряшки у нее на голове подпрыгивают от гнева. Она что-то выговаривает девушке, ни одного слова не понятно, но ясно, что ругается. Щеки у девушки горят огнем. Пьетро уже натянул джинсы, трогает расходившуюся фурию за плечо и говорит: «It’s my fault… the girl is very good, very much good…» И добавляет, непонятно к чему: «Indeed».[4]
Женщина уходит, Пьетро садится за стол. — Very much good — так не говорят. Он возмущается, что я вечно недовольна, всегда, даже тогда, когда он поступает правильно. Я улыбаюсь — мне нечего ему возразить. Смотрю, как он ест, его белые, немного кривые зубы вгрызаются в хлебную мякоть. Смотрю на официантку, которая улыбается и благодарит Пьетро легким поклоном.
Прощаемся в аэропорту. Стоим, обнявшись, у стены. Диего просунул руки мне под пальто, ищет тепло моего тела. Я не возражаю. Все пассажиры уже прошли, мы стоим в пустом зале. А потом я поворачиваюсь и ухожу. Вижу, как он стучит но стеклу, будто птица клювом. Я плакала, и теперь он кричит мне: «Улыбайся, постарайся быть счастливой, даже без меня».
Я окунулась в привычную жизнь
Я окунулась в привычную жизнь, как пловец ныряет с головой в реку, и, когда в Обществе слепых собирали старую одежду, отнесла туда длинную ветровку, которую носила в Сараеве. Вместо нее надела модельное пальто, пригнанное по фигуре. Голоса студентов в университетских коридорах отдавались эхом беззаботной жизни, так непохожей на мою. Фабио ни о чем меня не спрашивал, достаточно было сказать, что я устала, что у меня плохое настроение. Удивительно, но он сам находил причины для моей хандры. Объяснял ее тем, что я много работаю, слишком требовательно к себе отношусь. Мы не занимались любовью, на это не оставалось времени — перед свадьбой нужно было объехать всех родственников, раздать приглашения. Он вел машину, а я смотрела на его лицо, ловила озабоченный взгляд. Наши отношения развивались ровно и спокойно. Красивая, незатейливая история. Проектное бюро, в котором работал Фабио, принадлежало его отцу, и отец постепенно передавал сыну все дела. Они вечно с кем-то конкурировали, боролись за государственные подряды, стремились получить заказы на многофункциональные комплексы, зоны зеленых насаждений, социальные центры. В этом бюро, среди кульманов с шуршащей калькой, мы с Фабио впервые занялись любовью. Я была девственницей, он нес сущий вздор про то, что уже приобрел кое-какой опыт. Верилось с трудом. Сейчас я почти и не вспоминала о том пустом бюро, том приюте, где мы регулярно встречались субботними вечерами. Фабио на правах хозяина первым принимал душ. В ванной комнате в смывном бачке унитаза всегда плавала таблетка ароматизирующего очистителя, она окрашивала воду в небесно-голубой цвет. «Ванная свободна, — говорил он и смотрел, как я иду, голая, — у тебя длинные ноги». Или: «У тебя точеная грудь…» — профессиональный взгляд проектировщика.
Итак, я смотрела на Фабио — его взгляд сосредоточен на дороге, а мысли где-то далеко, на стройплощадке, заняты проблемой прокладки канализации. Мне нравился запах его машины, нравилось шоколадное печенье, которое он покупал, — мы ели его после секса. Я никогда не спрашивала себя, почему нам необходимо подсластить рот, почему он так спешит помыться, смыть со своего члена влагу моего тела. Куда лучше мы чувствовали себя одетыми. Фабио водил меня в дорогие рестораны, помогал снять пальто, выбирал вина. Ему тридцать четыре — взрослый, серьезный мужчина. Мне — почти тридцать, я одевалась как зрелая женщина — по его вкусу. Этот союз предвещал спокойную размеренную жизнь, мы никогда бы не остались без гроша в кармане. По вечерам мы ходили к священнику. Подготовка к вступлению в брак. Мы оба не были глубоко верующими, но нам нравились эти встречи: особый запах ризницы, дверка, в которую мы стучали, звук шагов священника, его густой голос: «Проходите, ребята, проходите». Священник — крепкий парень, кровь с молоком, затянутый в слишком тесную рясу — еще изучал богословие в Католическом университете. Он говорил с нами как друг, просвещал относительно таинства, которое нас ожидало, — перед тем как задать какой-нибудь нескромный вопрос, всегда извинялся. Там я ощущала себя в безопасности. Чистая скромная комната напоминала мне квартиру Гойко в Сараеве. Я не чувствовала за собой вины. В этом смысле я не имела никаких обязательств в отношении своего будущего мужа. Нож вонзился в мою плоть, но боли не было. Я не испытывала ни малейшего желания поплакать на плече нашего друга-священника. То, что случилось в Сараеве, я запрятала глубоко, это никого, кроме меня, не касалось.
Скучала ли я по Диего? Да, но не собиралась менять свою жизнь. Я сказала ему об этом в одном из долгих ночных телефонных разговоров. Его голос — сплошные рыдания и невозможные просьбы: ему плохо, он постоянно думает обо мне, он не ест, не может фотографировать, не хочет ехать в Бразилию. Умирает. Говорит мне о той сараевской ночи, о нашем «грехопадении». Я не верю этому голосу, надо остановиться. Мимолетное увлечение, роман без будущего. Он говорит, что его любовь будет длиться вечно. Да, он ненормальный, но я не дала ему времени за меня побороться. Он не мылся несколько дней, чтобы сохранить запах моей кожи. Пытается засмеяться, но смех получается слабый. Спрашивает, все так же ли я пахну. Слезы текут, не могу говорить. — Замолчи. — Я жду, — говорит он. — Я здесь. Он с ума сошел, этот мальчишка. Ничего не спрашивает меня ни о Фабио, ни о свадьбе. Спрашивает о моих ногах, бедрах, о впадинке за ушами. Он проявил фотопленки из Сараева, те, что со снегом и со спортсменами, которые отдыхают на базе в Моймило, и еще самые последние, со мной. Смеется, говорит, мама спрашивает, кто эта девушка на фоне снега, фотография которой висит у него в комнате, — она там как живая, как будто движется. Шепотом рассказывает, что одну фотографию, самую интимную, он прячет… я стою у окна, голая. — Когда ты успел ее сделать? — Ты не заметила. Он достает ее ночью, смотрит, когда звонит мне по телефону; когда остается один, кладет себе на живот, спит с ней. Может, еще что-то делает… он дал мне это понять. Представляю его комнату… все, как он описывал: флаг генуэзской футбольной команды, фотографии детей из индейских резерваций, его друзей — футбольных фанатов ультрас, спартанскую кровать, которую он собственноручно сколотил из деревянных досок. И его — худого, голого. Сидит на кровати, слушает музыку. Ту самую, нашу музыку: подносит трубку к колонкам проигрывателя, просит меня помолчать, послушать вместе. …То say I’ll make your dreams come true would be wrong… But maybe, darlin’, I could help them along. [5] Закрывает глаза, ищет меня.
Когда я видела Фабио, все возвращалось на свои места. Если бы я действительно чувствовала себя несчастной, я бы с ним рассталась, я нашла бы в себе силы сделать это. Но он меня успокаивал — успокаивало ощущение благополучия, которое исходило от него и передавалось мне. Я привыкла к тому, что он — мой парень. Зимние вечера, аромат чая… книги, раскрытые на столике в маленьком кафе, где мы любили готовиться к занятиям, поедая пирожные. Мы вместе росли, вместе закончили университет. Он ходил со мной по магазинам, сидел и терпеливо ждал, давал советы. Я выбирала дорогие вещи, сумки, чулки… все те защитные покровы, которые отстраняли меня от моей наготы, от всего того уязвимого, инфантильного, что представляло собой мое тело. Я не хотела страдать. В детстве мне нравилось воображать себя каким-нибудь несчастным, обездоленным литературным персонажем, но я вовсе не собиралась жить иллюзиями и лить слезы. В этой жизни есть всё, значит, нужно взять как можно больше. И эти любовные истории с их болезненной тоской — тоже часть нашего мира потребления. Глупо верить в бескорыстие, в искренние, светлые чувства. И я успокаивалась, убаюканная благополучием, занятая повседневными заботами.
Та ночь в Сараеве была прощанием с другой женщиной, с наивной идеалисткой, которую я победила и которая больше не живет во мне. Прошло всего лишь две недели, а казалось — годы, казалось, все случилось только вчера. Мама, наверное, что-то заметила, не могла не заметить — по ночам телефон был занят часами. Но она молчала. Часто близкие не хотят знать, что с тобой происходит, принимают твою ложь за чистую монету. Моя мама делала так, как поступала всегда, — полагалась на меня. Это у нее я научилась бояться страданий, а еще тому, что для нормальной жизни совсем не обязательно знать правду любой ценой. Можно отступить, отвернуться в другую сторону — смотреть на цветочный горшок, на проезжающую машину. Принести честность в жертву приличиям и спокойно жить дальше. Классический вариант преданной жены-чудовища. Я понимаю, что это звучит мерзко, но как знать. Если бы мой отец был, к примеру, педофилом, она просто-напросто посмотрела бы на свои руки, сняла обручальное кольцо… но потом бы решила: нет, рука без кольца — это нехорошо, — и надела бы его снова с горькой усмешкой, уверенная, что справилась с ситуацией и на этот раз. Но жизнь не дала Аннамарии возможность проверить, до какого предела она могла бы дойти, боясь всего. Мой отец, к счастью, не насиловал девочек. Скромный, честный человек, слишком замкнутый, слишком непонятный. Ему не было места в моей бурной тридцатилетней жизни. Поэтому меня так поразили его слова, прозвучавшие как гром среди ясного неба. После ужина он остановился в коридоре, в руках, как обычно, — книга. С обычным выражением лица: — Ты хорошо подумала о том, что делаешь? Я оборачиваюсь — мы с Фабио должны ехать к священнику на последнюю встречу. Фабио ждет в машине. — О чем ты, папа? Он показывает на стол в гостиной, там горой возвышаются свадебные подарки: коробки с посудой, столовые приборы, хрустальные графины, серебряные подносы, прочая утварь для дома, для проклятой свадьбы… — Не переживай, все эти кастрюльки можно отправить назад… еще есть время. Папа преподает в техническом лицее, его руки пахнут стружкой и клеем, а по вечерам он читает Гомера и Йейтса. Он покраснел и смутился. Он считал, что должен поговорить со мной. Может быть, он это обдумал, а может, и нет. Просто чувствовал, что скоро мы расстанемся, что другого времени спросить не будет, и вот голос прорвался сам, откуда-то изнутри, и так странно прозвучал в этом полутемном коридоре. Мама сидит в своей комнате перед экраном телевизора, тихая, неприметная. Я — такая же, как она, ее копия, только более выразительная, более лицемерная. Я так умею врать, что мою ложь не отличишь от правды. — Ну что ты, папа! Я всегда об этом мечтала. — А тот, другой? На мгновение я вспоминаю Диего и думаю, что он был бы признателен этому честному человеку, который не стал юлить и сказал правду. Я даже не краснею, рот расползается в кривой улыбке. Я сама отрекаюсь от Диего, не оставляю ему шанса: — Другого нет, папа, ты ошибаешься. Он не спорит. — Ну хорошо, будем громоздить кастрюльки! — ворчит он с улыбкой. Обычно застенчивый, он рискнул. Бросил мне спасательный круг, а я за него не ухватилась. Он уходит, опустив плечи. Он верит мне, потому что я — его дочь. Верит, пусть даже не до конца. Он не будет выведывать мои секреты, как никогда не пытался выведать их у мамы. Женщины для него — существа другой породы, пусть, кто может, разбирается в них. Он уважает силу мысли, вот почему всегда целует меня в лоб. Остальное его не касается, — возможно, он о чем-то догадывается и потому боится за меня.
На следующий день я все понимаю. Понимаю, потому что знаю, и, уже зная, иду за подтверждением в аптеку. На ватных ногах… Покупаю тест. Не помню, как правильно его назвать, не могу вспомнить, говорю: «…Эту штуку, насчет беременности». Продавщица заворачивает коробочку в бумагу, заклеивает скотчем. Кажется, проходит целая вечность. Захожу в первую попавшуюся забегаловку. Время обеда, много молодежи, все толкаются, идут с подносами по лестнице. Тошнотворный запах еды. В туалете очередь. Девушки подкрашиваются перед зеркалом, болтают о своем. Я чувствую себя в этой очереди очень одиноко, ощущаю, как набухла грудь. В кабинке запах теплой мочи, звуки сливаемой воды. Читаю листок с инструкцией, полностью опускаю тест-полоску, закрываю крышку. Жду. Так я и узнала об этом: спина прижата к грязной двери, исписанной скабрезностями и признаниями в любви, одна нога — на унитазе, глаза впились в тест. Голубая полоска проявилась сначала слабо, потом сильнее, рядом другая. Я положила тест в карман пальто. По дороге остановилась у Алтаря Мира, чтобы убедиться еще раз. Полоски были на месте, синие, как море. Диего позвонил. Тихий ночной звонок раздался как раз в тот момент, когда я хотела набрать его номер. Мы немного поболтали, в Генуе шел дождь. Шум дождя был слышен в паузах между словами. Я сказала Диего, что скоро выхожу замуж, что он не должен мне звонить. Он ответил, что знает, что поэтому и старается использовать эти последние дни. Потом я спросила у него, правда ли… — Что? — То, что тебе ехать до Рима несколько часов. Он не дал мне договорить. Думаю, он орал, прыгал… непонятно, что там происходило. Он побежит на вокзал, сядет в первый ночной поезд. У него есть для меня подарок. «Какой подарок? Увидишь». Он сказал, что хотел бы раздеть меня и вылизать всю, с головы до ног. Лизать, пока язык не отвалится.
Но все пошло наперекосяк. Выкидыш случился той же ночью. Я практически ничего не почувствовала. Спала как обычно. Утром заметила кровь. Помылась, постояла перед зеркалом. Даже тем утром я не была готова страдать. Я быстро собралась, поехала в больницу, хоть в этом и не было необходимости. Гинеколог, пожилая женщина, осмотрела меня и сказала, что все в порядке, ничего делать не нужно, — очень часто такая беременность проходит незаметно, тело само избавляется от плода. «Это было пустое плодное яйцо, — сказала она, — эмбрион в нем отсутствует». Я поблагодарила ее, встряхнула протянутую мне руку, наверное сильнее, чем следует. Хотела спросить еще что-то, но не знала, что именно. Мопед остановился на светофоре, я закрыла глаза. Мне вспомнились яйца, которые мама раскрашивала на Пасху, шприцем вынимала из них содержимое, чтобы потом не было неприятного запаха. Скоро должен приехать Диего. Я зашла перекусить в бар. Взяла круассан — большой, как ухо великана, с повидлом, похожим на ушную серу. Я себя чувствовала хорошо, осмотр гинеколога и ее спокойный голос восстановили мое душевное равновесие. Я даже подумала, что так будет лучше. Хорошо, что семя этого мальчика не осталось во мне. И вся история, случившаяся в Сараеве, стала казаться неправдоподобной, бутафорской, будто спектакль, разыгранный в театре марионеток. Я увидела его в прибывающем поезде. Голова торчит из окна, длинные волосы развеваются на ветру рваным флагом. Он стоял у самого выхода, готовый немедленно катапультироваться. Искал меня взглядом, как солдат, который возвращается с фронта. Спрыгнул с подножки на своих длинных ногах. Как он был одет? Какая-то странная, похожая на летную, куртка и красные брюки-дудочки, отчего его ноги выглядели еще тоньше. Малолетка, шестнадцатилетний подросток. Один из тех, кто ходит на футбольные матчи или на демонстрации. Я разглядывала его, спрятавшись за большой квадратной колонной на соседней платформе. Хотела прыгнуть ему на шею как девчонка. Но стояла как гипсовая статуя. Бывает, что в тридцать лет мы ведем себя так, будто нам пятьдесят. Этот дурачок оглядывался, раскрыв клюв. Перрон опустел, а он все ходил взад и вперед. Зачем я здесь стою? Надо бы поскорее уйти. Интересно, у него все тот же запах? Или воняет поездом? Я осталась, чтобы понаблюдать за ним. Какая-то невеселая игра, как в арт-хаусных фильмах: вокзалы, поезда, взгляды… Герои проходят мимо и не встречаются, а все потому, что проклятый режиссер с самого начала так задумал, обманул наши ожидания, — никаких тебе поцелуев и голливудских хеппи-эндов. «Надо идти», — говорю я себе. Но не ухожу. Присела на мраморную скамью у подножия колонны. Диего продолжает ходить взад и вперед, без конца оборачиваясь, будто я могу неожиданно оказаться за его спиной. Разглядывает людей, снующих по залу ожидания вдали, но с платформы не уходит. Я понимаю, о чем он думает, и, кажется, знаю, что он сделает. У него кожаная сумка через плечо, в руках какой-то стул. Стульчик из зеленой пластмассы. Зачем он ему? Время от времени Диего подпрыгивает, чтобы взбодриться, размять ноги. Перрон вновь заполнился людьми — пришел другой поезд. Вижу, как он подошел к вагону: уезжает. Но он всего-навсего помог какой-то женщине поднести вещи. Толстуха в белом. Должно быть, американка — они всегда путешествуют с горой чемоданов и ждут, что какой-нибудь хорошо воспитанный парень поднесет вещи. Диего что-то объясняет ей, показывая на карте. Перрон вновь опустел. Небо потемнело, может быть, дождь из Генуи всю ночь шел по пятам за этим генуэзцем. Диего лег на мраморную скамью, рюкзак под голову, сверху на себя поставил стул. Поднял его, посмотрел, вернул на место. Подхожу к нему: — Эй… Он резко поднимается, как гимнаст. Ни одного упрека в мой адрес. Берет меня за руку, убирает с моей щеки прядь волос: — Какая ты красивая… я знал, что ты красивая, но не такая… Что ты ела? Яблоки из райского сада? Где он берет эти выражения? Вот, запрыгал вокруг меня: — А я как выгляжу? В этих обтягивающих штанах тореадора… — Хорошо. — Я немного похудел. Протягивает мне стул: — Держи. — Что это? — Подарок. Нравится? — Да… — Это мой детский стульчик. Единственное, что я не смог сломать. Из очень прочной пластмассы, потому и уцелел. Хотел подарить тебе. — Садится на стул прямо посреди платформы. — Помещаюсь, видишь? Задница у меня как в детстве. Подходит ко мне, хочет заглянуть в глаза… тянет губы, чтобы поцеловать, но я немного отстраняюсь, подставляя ему щеку. Он берет меня за подбородок: — Привет, как дела? — Нормально, хорошо. Он слишком близко, я чувствую его дыхание, его открытую, беззащитную любовь. Мы стоим на улице, рядом — суетливый вокзал Термини. — Пошли. Я иду впереди, даже не взяв его за руку. Он несет стул. Что за глупость, таскать за собой детский стульчик! Я оставила мопед на улице Марсала. Перед нами вывеска одной из дешевых гостиниц, каких много у вокзала. Диего тянет меня за руку, говорит, хорошо бы снять номер. Я говорю, что там убого и мрачно, там селятся нищие иностранцы и подозрительные парочки. Он отвечает, что обожает заниматься любовью в захудалых гостиницах. — Я не могу. — Ничего себе! Наконец-то ты позвала меня, не прошло и года, и?.. — Он делает обиженное лицо. — Что за проблемы? Мне все равно, у меня красные брюки. В гневе залепляю ему пощечину. — С ума сошла? — смеется. Вскакиваю на мопед, убираю подножку, он пристраивается сзади, согнув длинные ноги с костлявыми коленками. Крепко держит меня за талию, щекочет. Кричу ему, что так мы свалимся или попадем в аварию. Он отвечает, что вряд ли, я ведь еле-еле еду и постоянно торможу. Когда мы стоим на светофоре, он целует мне шею, уши. Со стороны можно подумать, что мы беззаботные студенты. Потом мы сидим в кафе, я рассказываю ему про тест на беременность, про ту забегаловку, про все остальное. Я совершенно спокойна, глаза спрятаны за стеклами темных очков, наблюдаю за посетителями бара. Диего ничего не говорит, он взял себе пива, но не пьет. — Тебе жаль? Кивает, улыбается, но улыбка кривая, губы грустно изогнуты, как ржавый рыболовный крючок. Молча, залпом выпивает пиво. — А тебе? Пожимаю плечами. Я не успела испытать сожаления, все случилось так быстро. Гинеколог сказала, что яйцеклетка была неправильная — пустая, слепая — не помню. Он рассказывает, что его бабушка была слепой. — Она была старше деда на двенадцать лет. Он видел, как она ездит на велосипеде. Однажды она свалилась прямо в море, дед выловил ее и велосипед. Они прожили вместе всю жизнь. Дедушка умер, бабушка еще жива. Живет одна, не хочет, чтобы ей помогали, сама готовит, сама все делает по дому. Когда я приезжаю к ней в гости, она готовит спагетти с соусом песто, ставит на огонь кастрюлю так ловко, как и не всякий зрячий сможет. — При чем здесь твоя бабушка? — Ни при чем… просто я хотел сказать, что любовь, которая кажется нелепой, иногда оказывается самой крепкой… что я всего на пять лет моложе тебя, что я такой же надежный, как и мой дед… что я умру раньше, потому что женщины дольше живут… Я хотел сказать, чтобы ты не выходила замуж, крошка. Чтобы ты выбрала меня. Я — твоя пустая яйцеклетка. Глаза у него небесно-синие, кладет руку на затылок — жест беспомощности, уязвимости, будто непосильная ноша навалилась ему на плечи… жест, который я заметила во время нашей первой встречи, когда Диего обернулся там, в баре, положил руку на затылок и застыл неподвижно. Однажды я пойму, как мучительно остро не хватает мне этого жеста… Говорю ему, что мы больше не увидимся, скоро моя свадьба, не нужно мне звонить. Он спросил, можно ли меня сфотографировать. Я остановилась на лестнице Сан-Криспино, разрешила сделать несколько снимков, рядом со мной пристроились два голубя, я прогнала их, взмахнув рукой. Мы немного побродили по городу, съели пиццу, поглазели на витрину, где были выставлены фотообъективы, я встретила подругу, кивнула ей на ходу. Вечерело. Ненадолго брусчатка римских площадей озарилась мертвенно-голубым цветом, и вскоре ночная темнота расползлась по улочкам, как дым. Я проводила Диего на вокзал. Мопед вел он, гнал как сумасшедший. Сказал, что всегда так ездит, обычное дело. Мопеды он знает — у него были всякие и разные. Подростком руки не мог отмыть от масла, карманы вечно набиты железками. А сейчас у него — классный мотоцикл, в следующий раз на нем приедет. Следующего раза не будет. Мы идем по перрону. Он хочет поцеловать меня, я не возражаю. Странный какой-то поцелуй, с привкусом вагонной тоски, одиночества. Я представляю его там, в этом вагоне, в красных штанах, с худыми коленками, в шарфике генуэзского футбольного фаната… вот он клонит голову на оконное стекло, вот идет в туалет, возвращается на место. Вот он берет рюкзак, выходит на вокзале Бриньоле, утренняя дымка, он шагает по направлению к узким портовым улочкам, к своей маленькой фотолаборатории. Вот он проявляет фотографии, на них — голуби, взмах прогоняющей их руки, моей руки. Будто я его прогоняю. Все, хватит. Жизнь не ждет. Вот, последнее. Прежде чем дверь вагона закроется, я, вскочив на подножку, успеваю крикнуть: — Будь осторожен, не делай глупостей. Он похож на мальчишку, который уезжает в летний лагерь.
Я выхожу замуж. Иду к алтарю. Фабио повернулся и смотрит на меня. На нем серый фрак из шанжана, накрахмаленная манишка. Издалека в церковном полумраке он кажется крупным сизарем. Алтарь, знакомый священник, красная дорожка, свадебное убранство — белые розы и каллы. Папина рука, согнутая, напряженная. Как деревянная рука куклы-марионетки. Папа не привык быть в центре внимания. Он идет медленно, не знает, здороваться ли ему с гостями или смотреть вперед, поэтому делает нечто среднее — приветствует взглядом. Чувствую, как он дрожит от волнения. Когда спустя двадцать лет по этому проходу понесут его гроб, ему будет хорошо и покойно, а я с тоской буду вспоминать нелепый день моей свадьбы, его застывшую руку, которая поддерживала меня, как хрустальный сосуд. Все происходило будто в густом тумане. Если бы я тогда сказала ему: «Уйдем отсюда», если бы я шепнула это ему на ухо, он не заставил бы себя уговаривать. Его рука снова стала бы мягкой, из плоти и крови, я сбросила бы туфли на каблуках, и мы выбежали бы на улицу, держась за руки. А эти чопорные болваны остались бы сидеть разинув рты. Моему отцу нравился один маленький ресторанчик на Сан-Джованни. Мы пошли бы туда, заказали бы спагетти с острым сыром, красное вино. Он бы остался доволен. Пир на весь мир! Я — в подвенечном платье, подоткнутом со всех сторон, на соломенном стуле. И папа — глаза блестят, шальные, как у меня. Зачем я об этом? Ничего такого не было. Мама немного подвинулась, папа сел на скамью, откашлялся. Моя мать: напряженное лицо, слишком узкие туфли. Моя свекровь: как и сын, похожа на птицу — чайка в шелковом оперении, серая головка, веснушки, рассеянный вид. Мой свекор, инженер: крепкий, седовласый, суперэлегантный, со скучающим взглядом. Так я стала женой своему мужу. Мы произнесли клятву верности. Обменялись кольцами, не уронив их. Нас осыпали градом рисовых зерен. Плохонький фотограф сделал полагающиеся фотографии. В ресторане мы роздали всем гостям бонбоньерки. Все шутили, пели. Я смеялась постоянно, даже когда шла в туалет немного освежиться. Корсаж идеально сидел на мне — жесткий лепесток, маленькая броня. Старики вскоре ушли, осталась молодежь, друзья. Мы танцевали рок-н-ролл на траве босиком. Фабио, с голым торсом, в брюках и цилиндре, вдрызг пьяный, раскручивал меня, как пружину. Мы поселились отдельно от родителей. Белые стены, паркет, огромный холодильник, минимум мебели и кровать из натурального дерева, которая почему-то воняла птичьим кормом.
Сцены семейной жизни. Фабио возвращается с работы, я слышу его шаги, слышу, как поворачивается в дверях ключ. Сижу на диване, не встречаю его, кричу из комнаты: — Как дела? Он проходит, не глядя в мою сторону: — Мне нужно в туалет. Фабио перед телевизором, в темноте белеет его лицо. Фабио открывает холодильник: «Что будем есть?» Ночь, Фабио стоит у окна и смотрит на дорогу. Фабио в кинотеатре, на носу очки, серьезный вид, очень похож на своего отца. Одежда Фабио крутится за прозрачной дверцей стиральной машины: он принимал душ после пробежки, выходит голый, оставляя на паркете капли воды. Я смотрю на эти капли, на его тело.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|