Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Зэковская экономия — двойная бухгалтерия 4 глава




— Почему норму не выполнил? — спрашивает отрядный под конец своей проповеди. Спрашивает, хоть и видит, что человек перед ним еле на ногах стоит. — Болен? Но ведь температуры нет! Нехорошо обманывать, симулировать, отлынивать от работы.

И чтоб тебе это было понятней — дает несколько суток карцера.

Что представлял собой штрафной изолятор в 1961 году? Обыкновенный лагерный барак, разделенный на камеры. Камеры разные: и одиночки, и на двоих, и на пятерых, есть и на двадцать человек, а набить туда могут, по мере надобности, и тридцать, и сорок. Карцер находится в зоне особого режима, в полукилометре от десятого. Для прогулок был отгорожен крохотный, выбитый, вытоптанный дворик, на котором и летом ни травинки; любую зеленую стрелочку съест изголодавшийся в карцере зэк.

В самом карцере голые нары из толстых досок, никакого тюфяка, ничего даже похожего на подстилку не полагается. Нары короткие — спи согнувшись; когда я пытался вытянуться во весь рост, ноги у меня свисали. Посредине нар, поперек их, набита толстая нелепая полоса, скрепляющая доски. Ну что бы набить ее снизу? Или уж сделать желобок, если надо, чтобы она шла поверху? Нет, эта железная полоса шириной пальца в три и толщиной в палец возвышается поверх досок посередине нар, чтобы, как ни ляжешь, она врезалась бы в твое тело, ничем от нее не защищенное.

На окне толстая решетка, в двери глазок. В углу неизменная спутница заключенного — параша; ржавая посудина ведра на четыре, крышка к ней приварена толстой цепью. К стенке параши приварен длинный железный штырь, с резьбой на конце. Его вставляют в специальное отверстие в стене, и на его конец, выходящий сквозь стену в коридор, надзиратель навинчивает большую гайку. Таким образом параша намертво прикрепляется к каменной стене. Во время оправки гайку свинчивают, чтобы зэки могли вынести и опорожнить парашу. Эта процедура происходит один раз в день, утром. Все остальное время параша стоит на своем законном месте, распространяя по камере страшную вонь…

В шесть утра раздается стук во все двери:

— Подъем! Подъем на оправку! — Ведут умываться. Доходит очередь и до нашей камеры. Однако это только так называется — умываться. Не успел руки обмыть, тебя уже гонят в шею:

— Быстрей, быстрей, на воле будешь размываться! — На умывание одного зэка приходится меньше минуты. Кто не успеет умыться — ополоснет лицо в камере над парашей.

И вот мы в камере, ждем завтрака. Это тоже — одно название. Кружка кипятка и пайка хлеба — 450 граммов на весь день. В обед дадут миску постных щей — почти одна вода, в которой выварена вонючая квашеная капуста, да и той в миске почти нет. Наверное, и скотина не стала бы их есть, эти щи. А зэк в карцере выпьет их через край, еще и миску корочкой оботрет, — и будет с нетерпением ждать ужина. На ужин — кусочек отварной трески со спичечный коробок, скользкой и несвежей. Ни грамма сахару, ни грамма жиру в карцере не полагается.

Жутко вспомнить, до чего доходит в карцере человек от голода. Выхода в зону ждешь больше, чем конца срока. Даже общая лагерная полуголодная норма кажется в карцере небывалым пиром.

Жутко вспомнить, как сам голодал. Еще страшнее сознавать, что вот сейчас, когда я пишу об этом, в карцерах голодают мои товарищи…

Томительно ползет время между завтраком и обедом, между обедом и ужином. Ни книг, ни газет, ни писем, ни шахмат. Два раза в день проверка, до и после обеда получасовая прогулка по голому дворику за колючей проволокой — вот и все развлечения. Во время проверки надзиратели не торопятся: считают заключенных в каждой камере, пересчитывают, сверяются с числом, поставленным на доске. Потом начинается тщательный осмотр камеры. Надзиратели большими деревянными молотками выстукивают стены, нары, пол, решетку на окне — не подпилены ли прутья, нет ли подкопа, не готовят ли зэки побег из карцера. Проверяют, нет ли каких надписей на стенах. Во время проверки все мы должны стоять, сняв головные уборы, — я еще расскажу, для чего это нужно.

Во время тридцатиминутной прогулки можно сходить в уборную. Однако, если в камере человек двадцать, успеть трудно: уборная на двоих. Выстраивается очередь, снова тебя торопят:

— Скорей, скорей, время кончается, нечего рассиживаться. — Не успел — в камере есть параша. А в уборную больше не выпускают, будь ты хоть старик, хоть больной. Днем в камере духотища, вонь. Ночью даже летом холодно: барак каменный, пол залит цементом, строят карцер специально так, чтобы там было холодно и сыро. Нечем накрыться, нечего подстелить, кроме бушлата, — его, как и все теплое из одежды, отбирают перед тем, как посадить в карцер, и выдают только на ночь.

Нечего и думать взять с собой в карцер что-нибудь из продуктов или курева хоть на ползатяжки, бумагу, грифель от карандаша — все отберут при обыске. Тебя самого, скинутое тобой белье, брюки, куртку прощупают насквозь.

Ночью, с десяти вечера до шести утра, лежишь скорчившись на нарах. В бок впивается железная полоса, сквозь щели между досками тянет от пола сыростью, холодом. И хотел бы уснуть, чтобы хоть во сне забыть о сегодняшних мучениях, о том, что завтра повторится то же самое, — но никак не успеешь. А встать, побегать по камере нельзя — надзиратель в глазок увидит. Промаешься, ворочаясь с боку на бок, чуть не до света, только задремлешь — стук в дверь, крики:

— Подъем! Подъем! На оправку!

Срок в карцере ограничен — не более пятнадцати суток. Но это правило начальнику легко обойти. Вечером выпустят в зону, а на другой день снова посадят, еще на пятнадцать суток. За что? Всегда найдется за что: стоял в камере, загораживал глазок; подобрал на прогулке окурок на две затяжки (кто-нибудь из друзей перебросил из зоны через запретку); грубо ответил надзирателю. Да новые пятнадцать суток просто так, ни за что дадут. Потому что если на самом деле возмутишься, если дашь себя спровоцировать на протест, — то получишь уже не пятнадцать суток карцера, а новую судимость по указу.

В Караганде меня однажды продержали в карцере сорок восемь дней, выпуская только для того, чтобы зачитать новое постановление о «водворении в штрафной изолятор». Писателю Юлию Даниэлю в Дубровлаге дали два карцерных срока подряд за то, что он «грубил часовому». Это было совсем недавно, в 1966 году.

Некоторые не выдерживают нечеловеческих условий, голода и калечат сами себя: авось, положат в больницу и хоть на неделю избавишься от голых нар, от вонючей камеры, получишь более человеческое питание. Пока я сидел в камере, двое зэков проделали следующее: отломали от своих ложек черенки и проглотили; потом, остаться. И кормят не питательной смесью, как меня в Ашхабаде, а той же лагерной баландой, только пожиже, чтобы шланг не засорить. В камере дают баланду чуть теплую, а при искусственном питании стараются дать погорячее. Знают, что это верный способ погубить желудок.

Мало кто в состоянии долго выдерживать голодовку, добиваясь своего; однако я знаю несколько случаев, когда заключенные голодали по два-три месяца. Главное же, что это все равно бесполезно. На заявление о голодовке в любую инстанцию ответ такой же, как на прочие жалобы. Только что к голодающему начальник сам придет в камеру, поскольку ослабевший зэк ходить не может.

— Ваш протест не обоснован. Снимайте голодовку, умереть мы вам все равно не дадим: смерть избавляет от наказания, а ваш срок еще не кончился. Вот выйдете на волю — пожалуйста, умирайте. Вы жалуйтесь, жалуйтесь на нас в вышестоящие органы! Пишите — это ваше право. Разбирать вашу жалобу все равно будем мы…

Вот в такой «санаторий» я попал из-за болезни. Отсидел семь суток и вышел, как говорится, держась за стены, — приморили.

Но, несмотря на слабость, пришлось на другой же день идти на работу, чтобы не заработать новой отсидки в ШИЗО.

 

Последняя попытка

 

Пока я отсиживал свои семь суток, Буров и Озеров отчаялись, потеряли надежду на подкоп. Не то чтобы как раз я был заводилой в этом деле, а просто двое теряют надежду скорее, чем трое. Один засомневался: мол, как же копать, когда везде вода? Другой с ним поневоле соглашается. И нет третьего, чтобы сказать:

— Братцы, да что же делать, не сидеть же сложа руки, давайте пытаться бежать любым способом, пока живы…

Словом, когда я вышел из карцера и чуть оправился, мы снова стали договариваться о побеге. Решили еще раз попытаться копать в рабочей зоне — из строящегося барака. Решение на этот раз подкреплялось преимуществами нового места подкопа: подведенные под крышу стены будут загораживать нас от часовых и охраны, кучи свежей земли вокруг барака помогут скрывать следы подкопа, туда легко попасть через оконный проем, не надо с замком возиться…

Мне сейчас трудно судить, но думаю, что, если бы пришлось искать новый план, и еще, и еще, мы каждый раз находили бы преимущества в каждом последующем варианте — так невыносима была для нас мысль о том, что в неволе придется остаться надолго.

Мы договорились на следующую ночь пробраться в недостроенный барак — посмотрим: глубоко ли там вода. Как раз на условленный вечер было объявлено кино. Летом кино показывают на улице около столовок. Начинают после ужина, когда стемнеет, заканчивают поздно, после времени отбоя. Так что летом дважды в месяц зэки допоздна шатаются по зоне, дышат свежим ночным воздухом — кино мало кто смотрит, после журнала помаленьку разбредаются по одному, по двое-трое, стараясь, конечно, не попасться на глаза надзирателям. Вот как раз на такой удачный вечер мы и договорились: идем в кино, садимся в разных местах, а после журнала сматываемся — и в рабочую зону. Обсудили, конечно, и какие опасности подстерегают нас в новом месте. Близко вышка — надо очень осторожно пробираться в барак, работать бесшумно. От ночных сторожей решили выставить охрану — Бурова, а Озеров и я будем копать. Буров, работавший рядом с «нашим» бараком, в крольчатнике, сказал, что строительная бригада оставляет на ночь носилки — хорошо, пригодятся; что весь инструмент, как обычно, уносят и сдают, — ничего, рядом много строительного мусора, попытаемся копать палками, щепками.

В условленный вечер я ходил по зоне, дожидался начала сеанса. Вдруг слышу голос начальника моего отряда, капитана Васяева. Вернее, не голос, а крик:

— Мало ты в ШИЗО сидел, тунеядец! — орал он на какого-то беднягу, как и я, только что вышедшего из карцера. — Опять норму не выполняешь! Даром, что ли, тебя государство будет кормить? Вон вас сколько здесь, дармоедов!

— Я сюда на дармовые харчи не просился, — ответил зэк. — Я на заводе работал. Худо-бедно, а себя и свою семью сам кормил. Какой же я тунеядец?

Вокруг них собралась кучка зэков и слушала эту дискуссию, явно сочувствуя своему товарищу. Это еще больше злило капитана.

— Не знаю, как ты там зарабатывал, а здесь даром хлеб ешь, — продолжал он воспитательную работу.

Зэк тоже разозлился и не смолчал, хоть и знал, что ему за это будет:

— Сколько я зарабатывал, не тебе считать, капитан. Мне хоть за мой труд платили, а тебе за что платят вдвое больше, чем рабочему? За то, что над нами, работягами, с палкой стоишь?

— Я служу родине!

— Служишь? Гордишься? Это здесь; а небось в отпуск поедешь — так никому не скажешь, где служишь! Постесняешься перед людьми признаться, за что тебе большие деньги платят!

В это время я заметил позади толпы зэков двух надзирателей:

— Взять его! — показал капитан на своего оппонента. — На вахту!

А сам пошел выписывать постановление на пятнадцать суток.

Дискуссия кончилась на этот раз сравнительно благополучно: нередко такого языкатого заключенного отдают под суд «за антисоветскую агитацию» и дело кончается новым сроком, спецрежимом или тюрьмой.

— Надо же было ему лезть в этот спор! — тихо говорили зэки, расходясь после этой сцены. — Нашел, кому доказывать, кого воспитывать! Да разве их проймешь?

— Так что же, молчать, что ли? Молчать, что бы тебе ни говорили, как бы с тобой ни поступали?! — вырвался кто-то, наверное, из молодых. К счастью, нельзя было разглядеть, кто: хотя капитан Васяев ушел, но и среди своих, зэков, могли быть стукачи; донесли бы — и с этим парнем расправились бы так же, как со спорщиком.

Бежать, как угодно, пусть любой риск, только бежать! Здесь мы не люди, даже от оскорбления нельзя защищаться…

Стемнело. Подойдя к столовой, около которой уже висел экран, я стал вглядываться в толпу. Оба здесь — и Буров, и Озеров. Они тоже нашли меня и друг друга глазами — и мы сразу же перестали глядеть друг на друга. Даже молчаливое переглядывание может показаться подозрительным какому-нибудь стукачу, только и ждущему, чем бы выслужиться перед начальством.

После журналов, как мы и рассчитывали, нам удалось незаметно улизнуть. Через три ряда колючей проволоки и невысокий заборчик, отделявший жилую зону от рабочей, тоже перебрались благополучно: здесь темно, прожектора освещают только наружную запретку. Около крольчатника надо двигаться совсем бесшумно: ночные сторожа бдительно стерегут кроликов от голодных зэков.

Наконец мы в нашем недостроенном бараке; можно вздохнуть свободнее, стены загораживают нас. Огляделись. Вот и стенка, ближняя к общей запретке, — копать будем здесь. Только бы почва оказалась подходящей, без воды! Тогда мы замаскируем яму досками, их здесь много; присыплем сверху землей и в следующие ночи продолжим подкоп. Мы молча, даже не перешептываясь, заняли свои места: Буров выполз из барака следить за сторожами, мы с Озеровым стали копать. У Озерова оказалась железная полоса — та самая, с которой мы лазали под жилой барак; он сумел прятать ее до сих пор. Дело пошло. Копаем, а по бараку время от времени скользит яркий луч света — это часовой на вышке водит прожектором по зоне и в бараке становится светло, как днем. Прижимаешься к земле. Луч скользнул над нами, мимо — и мы снова копаем, стараясь не стукнуть, не звякнуть. Выкопали яму сантиметров в 50 — песок стал влажным. Еще сантиметров через 20 дно ямы покрылось водой. Снова неудача! Мы еще не успели осознать, что наш план провалился, как в барак вошел Буров:

— Только что мимо этого окна прошел сторож.

Слышал ли он нашу возню? Он мог даже увидеть нас, если заглянул в окно.

— Куда он прошел?

— Вон туда, — Буров показывает в сторону, противоположную вахте.

Если слышал, если хочет сообщить вахтерам, тогда он должен еще раз пройти мимо нас к вахте. Мы решили поскорее засыпать яму, пока сторож не прошел к вахте, и только тогда убежать. Ведь если обнаружат следы нашей работы, всю зону перевернут, будут искать, кто готовит побег. Ну пусть даже до нас не докопаются — все равно охрана будет начеку, будет следить за каждым зэком — куда пошел, что понес, с кем перешептывается… Придется надолго, а может, и насовсем распрощаться с мыслями о побеге. Нет, мы этого ни за что не хотели. Подкоп безнадежен — будем думать и придумаем какой-нибудь другой способ убежать.

Поскорее, поскорее засыпать яму! Буров снова выполз за сторожем: как только он пройдет к вахте, мы бросаем работу и кидаемся к запретке. В жилой зоне, может, удастся смешаться с другими заключенными. Если нас поймают — убить не убьют, в зону надзиратели с оружием не заходят, — но уж изобьют до полусмерти, может, совсем искалечат.

Мы с Озеровым сбрасываем землю в яму, уже не заботясь о тишине. Через несколько минут снова появляется Буров:

— Сюда бегут надзиратели!

Потом мы поняли, что сторож, услышав нас, пошел не на вахту, а к другим сторожам, а те уже сообщили охране.

Мы выскочили из барака. Все вокруг было залито светом: часовой направил прожектор прямо на барак, на нас. Ослепленные прожектором, мы кинулись в сторону жилой зоны. Я почти не помню, как очутился в крольчатнике, вскочил на невысокий заборчик около запретки — вдоль всей запретки уже стоят надзиратели! Я спрыгнул обратно в крольчатник, пополз под клетками. Где-то здесь мои друзья: я видел Бурова рядом с собой несколько секунд назад.

В крольчатник вбежали надзиратели. У каждого в руках заостренный березовый кол и зажженный фонарь.

— Окружить, ни одного не выпускать! — услышал я голос майора Агеева, руководившего охотой.

Надзиратели стали тыкать кольями под клетки. Первым обнаружили Озерова.

— Вылезай, — скомандовали ему.

Но когда он попытался выползти, его стали так подбадривать кольями, что он забился еще глубже. Все-таки его выгнали из-под клетки, и я видел и слышал, как несколько надзирателей начали колотить его сапогами и колоть кольями. Остальные тем временем продолжали поиски. Бурова и меня нашли почти одновременно — мы оказались под соседними клетками. С нами сделали то же, что с Озеровым. Не знаю, долго ли продолжалось избиение. Наверное, недолго, раз мы остались целы.

На шум и крики сбежались заключенные, столпились по ту сторону запретки в жилой зоне. Их пытались разогнать, но они не расходились. Из толпы раздавались крики:

— Убийцы! Палачи!

Часовые с вышек дали несколько автоматных очередей над головами зэков — это не помогло. Майор Агеев подбежал к проволоке:

— Что, сроки маленькие? Добавим! Места в тюрьме и в БУРе хватит! Расходитесь!

Но толпа не расходилась. Тогда нас троих подняли и погнали от запретки к вахте в рабочей зоне. Гнали, избивали на ходу. Сзади подгоняли острыми кольями. То и дело кто-нибудь из надзирателей, разбежавшись, бил нас по ногам коваными сапогами. Или метил сапогом повыше — с разбегу по ребрам или еще куда-нибудь, куда достанет; лишь бы побольнее. Я шел, низко пригнув голову, согнувшись, как только мог, сцепив руки на затылке; кистями старался защитить от ударов голову, локтями прикрывал ребра. Рук я не чувствовал, да и все тело давно перестало ощущать боль от ударов.

На вахте избиение продолжалось. Потом майор Агеев провел короткий допрос:

— Кто еще хотел бежать с вами?

Каждый из нас отвечал, что, кроме нас троих, никто. После допроса нас должны были с вахты отправить в карцер. Карцер, как я уже говорил, находился в другой зоне. И вот мы все трое думали об одном, наденут на нас наручники или нет? Если не наденут — значит, решили застрелить по дороге. Выстрелят в спину, а потом напишут: «убиты при попытке бежать от конвоя по дороге в карцер», — сколько таких случаев было! Мы машинально отвечали на вопросы Агеева, а сами ждали, что сейчас будет — наручники или сразу команда «выходи»!

Но вот вошли еще надзиратели, с наручниками, мы переглянулись, и я понял, что Буров и Озеров почувствовали в эту минуту то же, что и я.

Одной парой наручников соединили меня с Буровым, другой с Озеровым. На Бурова и меня надевал наручники сам майор, другую пару затягивал старшина. Майор старался на совесть, забивал наручники рукояткой пистолета. Руку заломило так, что я чуть не взвыл. Лицо Бурова перекосилось.

— Потуже, потуже, чтоб всю жизнь помнили, — приказал майор старшине, и Озеров скривился и застонал.

Нас протолкнули сквозь несколько узких дверей и повели через полотно в соседнюю зону. Я все же боялся: не пристрелят ли по пути — ведь здесь, за зоной, и конвой вооружен автоматами, и у майора Агеева пистолет в руке. Но нет, и для этого беззакония, видно, писаны свои законы: зэка в наручниках нельзя застрелить. Майор только бил нас рукояткой под ребра.

Оставив свое оружие на вахте, майор и конвоиры повели нас в дежурку. Здесь нам велели стать у стенки — и снова стали избивать. Мы, скованные наручниками, не могли даже заслонить лица от ударов. Потом нас свалили на пол и стали топтать сапогами.

— Так их, так… рот-позарот, — приговаривал Агеев. — Пусть помнят и другим расскажут, как бегать.

Наконец с нас сняли наручники, поволокли по коридору и бросили в камеру.

Суток трое-четверо мы лежали, не поднимаясь. Откроется дверь, позовет раздатчик брать пайку или обед — а мы встать не можем. Раздатчик зовет надзирателя, тот от двери, не заходя, глянет на нас — велит закрыть камеру. Только дня через три начали мы подниматься за обедом и хлебом. Однажды утром нам зачитали постановление о том, что нам выписано по пятнадцать суток карцера. Это от администрации. А потом нас ждет суд: приговорят к двум-трем годам тюрьмы по закону. Кончатся пятнадцать суток карцера, и мы останемся ждать суда в той же камере, только на общем режиме: лагерное питание, постель на нары, книги, прогулка час в день, разрешается курить. Чтобы неудавшиеся беглецы не очень радовались всей этой роскоши, сначала и дают полмесяца карцера — такая уж традиция.

Наша камера была маленькая, на троих, зато на бойком месте: расположенная в углу барака, она зарешеченным окном выходила на два прогулочных дворика, к уборной; из окна можно было увидеть и вахту. Так что в последние несколько суток карцера, когда мы оправились настолько, что могли ходить по камере, мы только и делали, что толклись у окна, глазели на зэков на прогулке, — а они на нас, — на новичков, которых вели от вахты к бараку. Иногда удавалось незаметно перекинуться и несколькими словами с гуляющими.

Это была зона общего режима, иначе — специального. И лагерь называется «спец»; «был на спецу», — говорят зэки.

 

На спецу

 

В первую свою отсидку я не видел толком ни зоны, ни людей, — никого, кроме сокамерников. Теперь же, за то время, что мы сидели в карцере, а затем под следствием, ожидая суда, мы не только пригляделись к спецрежиму, но и познакомились с некоторыми зэками со спеца. Впоследствии в лагерях, где я побывал, и в больничной зоне я встречал много заключенных, побывавших на спецу. Так что я хорошо знаю, что это такое.

В жилой зоне спецрежима стоят бараки метров семьдесят в длину, двадцать-двадцать пять в ширину. Вдоль барака, посередине, идет длинный коридор, делит барак поперек; в обоих концах каждого коридора двери, замкнутые на несколько замков и запоров. Из длинного коридора ряд дверей ведет в камеры, такие же, как и в карцере: нары, решетки на окнах, параши в углу, в двери глазок под заслонкой (заслонка снаружи, и отодвинуть ее может только надзиратель — чтобы зэки в коридор не заглядывали). Дверь в камеру двойная: со стороны коридора — массивная, обитая железом, запертая на внутренний и висячий замки; вторая дверь, со стороны камеры, тоже постоянно запертая, решетки из тяжелых железных прутьев на тяжелой железной раме, как в зверинце. В двери-решетке окошко-кормушка, оно тоже замкнуто и отпирается только во время раздачи пищи. Дверь-решетка отпирается только для того, чтобы выпустить и впустить зэков, — их ведь гоняют на работу, чтобы, как говорил капитан Васяев, не даром хлеб ели.

Во дворе спеца не увидишь того, что в лагере общего или строгого режима; двор абсолютно пуст: после работы — под замок до утра, до вывода на работу. Все нерабочее время в камере, а по коридору неслышно ходят надзиратели в валенках, подслушивают, подглядывают в глазок… Кого же держат на спецу — за толстыми решетками, да под семью замками, да за несколькими рядами колючки, за высоким забором? Каких страшных зверюг-бандитов?

Официально на спецрежим, как и в тюрьму, отправляют особо опасных преступников-рецидивистов, а также зэков, совершивших преступления в лагере. Таков порядок для уголовников, для бытовиков: общий режим, потом усиленный, потом строгий, потом спец или тюрьма. Политические начинают свой путь сразу со строгого режима — мы все с самого начала «особо опасные», так что для нас до спеца или тюрьмы путь значительно короче.

Можно получить спец и по приговору суда — за повторное политическое преступление. Однако чаще всего сюда попадают зэки из лагерей строгого режима. За побег (если, конечно, не застрелят при поимке), за подготовку к побегу, за отказ от работы, за невыполнение нормы, за «сопротивление охране и надзирателям»… Оказаться бандитом, злостным хулиганом в лагере легче легкого: достаточно сохранить элементарное чувство собственного достоинства — и так или иначе ты непременно попадешь в злостные дезорганизаторы порядка, а дальнейшее полностью зависит от произвола начальства (ограничится ли оно административными мерами воздействия или отдаст тебя под суд). Вот пример: я уже говорил, что в карцере не дают умыться по-человечески, нечего и думать о том, чтобы почистить зубы, — в камере, над вонючей парашей — пожалуйста. Одно только подобное желание зэка вызывает возмущение и праведный гнев надзирателя: преступник, а туда же, зубы чистить! Но даже и просто умыться не дают. Только смочил руки под рукомойником — «Довольно! В камеру!» И если ты не отошел сразу, тебя хватают и отталкивают. И вот тут не дай Бог даже инстинктивно воспротивиться, оттолкнуть руку, оттаскивающую тебя от рукомойника: надзиратели затащат тебя в дежурку и там начнут оскорблять, насмехаться, толкать. Им одно нужно — чтобы все это зэк сносил молча, покорно, чтобы видно было: зэк знает свое место. А если ты осмелишься ответить на оскорбление, на удар — вот и злостное хулиганство, сопротивление представителям надзора, рапорт начальству, суд и приговор — по Указу вплоть до высшей меры. В лучшем случае добавят срок, переведут на спец.

Немного позднее, на пересылке в Потьме, я встретил нескольких зэков из десятого, получивших спец или тюрьму за то, что они в лагере «организовали политическую партию»; Чингиз Джафаров что-то сказал, стукач стукнул куму (оперуполномоченному КГБ) и стали хватать людей — и кто был при разговоре, и кого видели рядом, и кто мог слышать.

На практике, на спецу или в тюрьме может оказаться любой зэк, неугодный начальству: чересчур строптивый, независимого характера, популярный среди других зэков. За каждым из нас таких преступлений, как невыполнение нормы или нарушение режима, числится более чем достаточно. А иногда это и просто дело случая, невезучая судьба.

Уже после того, как меня увезли из десятого, этот лагерь по каким-то причинам решили превратить из политического в бытовой. Куда же девать политических? Часть развезли по другим лагерям, а большинство попало на спец, благо рядом. И в 1963 году, по дороге в лагерь, проезжая по знакомым местам, я увидел, что на спецрежиме прибавилось бараков с решетками на окнах — там теперь были мои товарищи из десятого лагеря.

Решетки, запоры, усиленная охрана, камеры в нерабочее время, — конечно, только часть воспитательных мер, применяемых к особо опасным преступникам. Здесь и работа тяжелее, чем в других лагерях, — сначала строили кирпичный завод, а теперь на нем работают. Кирпичный завод и на воле-то не сахар, а тем более в лагере. Главная машина, знаменитая «осо» — две ручки, одно колесо, да еще носилки, вот и вся механизация. Работа в сырости, на холоде — зэки вымокнут, намерзнутся; потом долгий-долгий развод: по одной камере из рабочей зоны в жилую, перед входом в корпус — тщательный обыск каждого зэка, а остальные все это время ждут под дождем или под снегом, на морозе, переступают с ноги на ногу; впустили, наконец, в камеры — ни обсушиться, ни обогреться, ни переодеться, переобуться: одежда одна и для работы, и в камере после работы, грязная, мокрая, потная. Кое-как своим собственным телом высушивает зэк за ночь свою одежду; не успел высохнуть — уже утро, подъем, снова на работу, снова давай, не стой, не выполнишь норму — штрафной паек.

Нормы такие, чтобы их нельзя было выполнить, чтобы любого зэка можно было еще как-нибудь наказать за невыполнение.

Самое главное наказание, самая сильная воспитательная мера в лагерях, легкая в исполнении, проверенная на практике, — это голод. На спецу эта мера особенно чувствительна: посылки, передачи здесь вообще запрещены. В ларьке можно купить только зубную пасту, щетку и мыло, а чтобы купить курева — пиши заявление начальству, а там начальство посмотрит. Никаких продуктов с воли сюда не попадает ни грамма — только пайка, известно какая: подохнуть не подохнешь, но и только… И то за невыполнение нормы начальство может перевести на штрафной паек, такой, как в карцере.

И вот люди, приговоренные к спецрежиму, годами живут в этих страшных, нечеловеческих, неописуемых условиях. Не так уж трудно, оказывается, довести человека до звериного состояния, заставить его позабыть о собственном человеческом достоинстве, о чести и морали. В лагерях спецрежима стукачей больше, чем в каких-либо других. При этом камеры комплектуются так, чтобы в каждой было не меньше двух стукачей — доносить на других и друг на друга. Что он выгадывает, стукач, на спецу? Во-первых, не переведут на штрафной паек; во-вторых, может быть, не урежут свидания — здесь полагается одно свидание в год до трех часов, обычно же дают тридцать минут, а чаще совсем лишают свидания. А самое главное — лагерная администрация может хлопотать перед судом о том, чтобы заключенного досрочно перевести со спеца на строгий как «вставшего на путь исправления». Не раньше, правда, чем полсрока, — но все-таки надежда! Хоть на год, на полгода раньше вырваться из этого ада — вот ради чего люди становятся здесь доносчиками, провокаторами, продают своих товарищей.

В бараках часто воруют хлеб — лучше съешь свою пайку сразу или бери с собой на работу, а то другой такой же голодный не выдержит, украдет и съест.

Я рассказывал о членовредительстве в карцере — на спецу такие случаи еще чаще. Выкалывают себе глаза, засыпают их стеклянным порошком, вешаются; ночью под одеялом вскрывают себе вены — и если сосед не проснется, подмоченный кровью, вот и освободился мученик.

Однажды трое зэков договорились покончить с собой обычным способом, то есть с помощью часового. Днем, часа в три, взяли на кирпичном заводе три доски, приставили их к забору. Часовой кричит с вышки:

— Не лезь, стрелять буду!

— Сделай милость, избавь от счастливой жизни, — отвечает зэк и лезет дальше. Долез до верха, до козырька из колючей проволоки и запутался в ней. В это время автоматная очередь с вышки, он упал на козырек, повис на заборе. Тогда полез другой — он спокойно ждал своей очереди. Короткая очередь — и он упал вниз, под забор. За ним третий — тоже свалился рядом со вторым.

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...