Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Манифест театра, который не успел родиться 3 глава




Проходит несколько мгновений, и мы видим, как док­тор выталкивает на сцену настоящего Арлекина, хит­рость которого он, как мы понимаем, разгадал и теперь забавляется, отрубая ему топором руки, ноги и голову. Охваченная ужасом Изабель, стоящая в своем углу деко­рации, теряет сознание, руки и ноги также оставляют ее на произвол судьбы, но она не падает.

Затем доктор, безумно уставший от своей работы, за­сыпает. Упавший на землю Арлекин находит свои руки, ноги и голову и ползет к Изабель.

Доктор растянулся на столе, укрывшись за красным занавесом, так что из-за него выступают только голова и свешивающиеся ноги. Он шумно храпит. Изабель и Ар­лекин разыгрывают яростную эротическую сцену; Арле­кин приподнимает платье Изабель, которая в конечном итоге оказывается сидящей посреди сцены, и просовыва­ет руку к той части тела, которая на афишах того времени называлась:

«БУГОРОК».

Жест лишь слегка обозначен, так как доктор в это вре­мя просыпается, видит Арлекина и Изабель, и в кулисах раздается грозный рев: «ОМФ» — односложный звук, ко­торый доктор издает всякий раз, когда испытывает вне­запную сильную эмоцию.

Арлекин и Изабель поспешно делают ребенка, и, по­скольку полностью проснувшийся доктор приближается к ним, они показывают ему манекен, копию его самого, который Изабель только что вытащила из-под своих пла­тьев. Доктор не верит своим глазам, но ребенок так по­хож на него, что он вынужден склониться перед очевид­ностью, и сцена кончается супружеским объятием, во время которого Арлекин прячется за спиной Изабель.

*

В момент, когда Арлекин и Изабель торопливо делают ребенка, они сопровождают свое действие жестами и тря­сут друг друга, как сита.

Появление хромого Арлекина сопровождается музы­кой, это дребезжащая и хромающая музыка того времени (военный марш, при желании он может играться на духо­вых инструментах, тромбоне, волынке, кларнете и т. д.).

*

Когда они извлекают ребенка, в кулисах раздается крик:

«ВОТ ОНА!»

Этот крик может быть заменен сильным свистом, на­поминающим звук падающей торпеды, и кончаться ги­гантским взрывом.

Одновременно в манекен, словно желая его воспламе­нить, ударяет мощный свет.

*

Крик «ОМФ», который испускает доктор,— это нечто вроде радостного рева, рева людоеда. Смысл и интенсив­ность крика следует варьировать для каждого случая по­явления доктора.

*

Фразу:

«СКОЛЬКО МОЖНО МЕШАТЬ МНЕ РАБОТАТЬ!»

и т.д.—

нужно произносить с дрожью ожесточения, яростно под­нимая голос на последнем слоге слова «работать», как это сделал бы человек вне себя, возбужденный до последней степени.

*

В момент, когда они делают ребенка, актер и актриса должны обозначить определенное время паники, они хватаются по очереди и в определенном ритме за голову, за сердце, за желудок, за живот, касаются руками головы партнера, его сердца, берут друг друга за плечи, словно желая взять другого в свидетели перед тем, что на них надвигается,— и в конечном итоге они, пользуясь своими животами как трамплином, подбрасывают друг друга в воздух и, вися в пространстве, трясут друг друга, слов­но сита, в движении, имитирующем движение любви.


Театр и его Двойник

Театр Серафена

 

Театр и его Двойник

Театр и культура1

(Предисловие)

Никогда еще за всю историю человеческой жизни, с каждым годом приближающейся к своему концу, так много не говорили о цивилизации и культуре. И напраши­вается странная параллель между общим упадком жизни, вызвавшим современное падение нравов, и заботами о со­хранении культуры, которая с жизнью никогда не совпа­дала и создана, чтобы ею управлять.

Прежде чем говорить о культуре, я хочу сказать, что мир голоден, что ему нет никакого дела до культуры и лишь искусственно можно обратить к культуре мысль, занятую только голодом.

Самое неотложное, на мой взгляд, не защищать куль­туру, которая не спасла еще ни одного человека от забот о том, как жить лучше и не быть голодным, а постараться извлечь из того, что нынче называется культурой, идеи, равные по своей живительной силе власти голода.

Мы прежде всего хотим жить, хотим верить, что то, что велит нам жить, действительно существует,— и все, выходящее из наших таинственных глубин, не должно без конца возвращаться к нам самим вместе с элементар­ным желанием утолить голод2.

Я хочу сказать, что для нас всех очень важно иметь возможность немедленно утолить голод, но гораздо важнее не растратить в заботах о немедленном насыще­нии саму силу голода.

Если основным признаком нашей эпохи считать бес­порядок, то я вижу причину этого беспорядка в разрыве связей между предметом и словом, идеей или знаком, ко­торые его обозначают3.

Дело здесь не в недостатке умозрительных систем; их великое множество, и противоречивость отличает нашу старую европейскую и французскую культуру, но видел ли кто-нибудь, чтобы жизнь, наша жизнь стала предме­том интереса умозрительных систем?

Я не хочу сказать, что философские системы следует немедленно применять на деле, но одно из двух:

Или эти системы живут в нас и мы ими прониклись на­столько, что сами живем ими, но тогда к чему книги?

Или же мы ими не прониклись, и тогда они не заслу­живают того, чтобы мы их придерживались, в любом слу­чае, что изменится от того, что они исчезнут?

Надо отстаивать идею активной культуры, которая стала бы для нас чем-то вроде нового органа или второго дыхания. Цивилизация лишь использует культуру, подчи­няющую себе наши самые тонкие движения; дух их при­сутствует в вещи, и было бы искусственным отделять цивилизацию от культуры и сохранять два понятия для обозначения одного и того же явления.

О цивилизованном человеке судят по тому, как он себя ведет, и он постоянно думает о том, как себя вести. Само понятие «цивилизованный человек» вызывает нема­ло толков. Все считают, что культурный, цивилизован­ный человек должен быть осведомлен о существующих системах и мыслить с помощью систем, форм, знаков и обозначений.

Это монстр, у которого до абсурда развита общая нам способность осмысливать свои действия, не сознавая, что мысль и действие суть одно и то же.

Если в нашей жизни не хватает серы (soufre), вернее, постоянной магии, то причина в том, что мы слишком лю­бим разглядывать свои поступки и теряемся в рассуждениях об их мыслимых вариантах, вместо того чтобы под­чиниться им4.

Это чисто человеческое качество. Я бы даже сказал, что эта чисто человеческая инфекция искажает наши идеи, в принципе вполне способные сохранять свою бо­жественную природу. Я не склонен считать сверхъесте­ственное и божественное измышлением человека, но я думаю, что только тысячелетнее вмешательство челове­ка могло извратить для нас идею божественного5.

В наших представлениях о жизни повинна эпоха, где ничто к жизни близко не прилегает. Этот мучительный разрыв приводит к тому, что вещи начинают мстить за себя. Поэзия уходит от нас, и нам уже не под силу распознать ее в окружающих нас явлениях, тогда она вдруг начинает пробиваться с изнанки земного мира. Вряд ли когда-нибудь можно будет увидеть столько преступлений, бессмысленную изощренность которых можно объяснить единственно нашим бессилием перед жизнью.

Театр создан для того, чтобы вернуть к жизни наши подавленные желания; странная жестокая поэзия выяв­ляет себя в эксцентрических поступках, но отклонения от жизненной нормы говорят о том, что жизненная энер­гия ничуть не иссякла, и достаточно лишь дать ей верное направление6.

Но как бы громко ни звучали наши магические закли­нания, в глубине души мы испытываем страх перед жиз­нью, целиком попавшей под начало жизненной магии7.

Вот почему при хроническом недостатке культуры наше сознание поражают некоторые грандиозные анома­лии. Например, на каком-нибудь острове, не имеющем никаких контактов с современной цивилизацией, простое прохождение вблизи его берегов судна, имеющего на бор­ту абсолютно здоровых пассажиров, может вызвать вспышку заболеваний, прежде на острове неизвестных и являющихся принадлежностью наших краев, таких как опоясывающий лишай, инфлуэнца, грипп, ревматизм, синусит, полиневрит и т. д. и т. п.8

Или, например, нам может показаться, что негры дур­но пахнут, но ведь мы не знаем, что везде в мире, за ис­ключением Европы, считается, что именно мы, белые, дурно пахнем. Я бы даже сказал, что мы пахнем каким-то белым запахом, белым в том смысле, в каком можно гово­рить о «белой болезни» («mal blanc»).

Все исключительное, выходящее за пределы, бело, как раскаленное добела железо, а для азиата белый цвет стал признаком крайнего разложения.

После всего сказанного можно попытаться обозна­чить понятие культуры. Оно связано прежде всего с иде­ей протеста9.

Протеста против сужения этого понятия, против пре­вращения культуры в какой-то немыслимый Пантеон, против идолопоклонства культуры, расставляющей богов в своем Пантеоне в подражание языческим религиям.

Протеста против сепаратистской идеи культуры, как будто культура лежит по одну сторону, а жизнь — по другую, как будто истинная культура не является лишь более тонким способом понимания и испытания жизни.

Можно сжечь библиотеку в Александрии. Но поверх папирусов и вне их есть иные силы. На какое-то время нас можно лишить возможности воспринимать эти силы, но их энергию нельзя уничтожить. Хорошо, что легкие пути стираются, некоторые формы исчезают из памяти. Когда-нибудь культура, сдерживающая нашу нервную энергию, вновь заявит о себе с умноженной силой, вне времени и пространства.

Справедливо и то, что время от времени случаются стихийные бедствия, вынуждающие нас вновь вспоми­нать о природе, то есть снова возвращаться к жизни. Древний тотемизм животных, камней, пораженных мол­нией предметов, ритуальных одежд, впитавших силу ди­ких зверей,— одним словом, все, что может поймать, привлечь, подчинить эти силы, для нас мертво, всего лишь неодушевленный предмет, в котором мы видим только не­движную художественную ценность, представляющую интерес для любителя изящного, но не для актера.

А ведь тотем — тот же актер, так как он не живет без движения, и он создан для актеров. Всякая истинная культура ищет опору в варварских примитивных сред­ствах тотемизма, и я готов признать, что его дикая, то есть абсолютно стихийная, жизнь вызывает у меня благо­говение 10.

Нашу культуру погубило наше, западное представле­ние об искусстве и его полезности. Искусство и культура не могут шагать в ногу, а сейчас у нас происходит как раз противное!

Истинная культура оказывает воздействие благодаря своей силе и экзальтации, а европейский идеал искусства пытается оторвать дух от силы, и он остается только пас­сивным зрителем своей экзальтации. Это бесплодная па­разитическая идея, угрожающая скорой смертью. Много­численные кольца Змея Кецалькоатля11, если они рас­положены гармонично, отражают равновесие извивов спящей силы, напряженность форм здесь имеет целью привлечь и поймать ту силу, которая в музыке могла бы разрешиться в раздирающем аккорде.

Боги, дремлющие в Музеях: бог Огня со свой куриль­ницей, похожей на треножник Инквизиции; Тлалок12, один из многочисленных богов Воды, у стены зеленовато­го гранита; Божественная Мать Вод, Божественная Мать Цветов; застывшее сонное выражение лица Божества Вод в наряде из зеленой яшмы, угадываемое в потоках льющейся воды; восторженный, счастливый, источаю­щий аромат лик Божественной Матери Цветов, где кру­жат свой хоровод солнечные блики; этот мир вынужден­ного рабства, где камень оживает, если получает нужный удар; мир органической цивилизации, в котором жизнен­ные силы выходят из состояния покоя,— этот человече­ский мир внутри нас участвует в пляске богов, без огляд­ки, не поворачиваясь назад, не боясь, как мы, превратить­ся в рыхлый соляной столп 13.

В Мексике — речь идет о Мексике — искусства нет, и каждый предмет имеет смысл. Мир там пребывает в со­стоянии вечной экзальтации.

Подлинная культура противопоставляет нашей пас­сивной и незаинтересованной (desinteressee) концепции искусства свою концепцию, магическую и безудержно эгоистическую, то есть заинтересованную (interessee)14. Мексиканцы улавливают Манас, силу, дремлющую во всякой форме, но не высвобождающуюся при созерцании форм как таковых, она выходит наружу только в резуль­тате магического отождествления себя с этими форма­ми15. И древние Тотемы могут ускорить установление контактов.

Страшно, когда все вокруг старается нас усыпить, устремив на нас свой пристальный осмысленный взгляд и страшась, что мы проснемся, поводя вокруг сонными глазами, не понимая, зачем они нам даны, и погружая взор внутрь.

Так появляется на свет странная идея незаинтересо­ванного действия (action desinteressee), но это все-таки идея действия, властно побеждающая соблазн покоя16.

Всякий истинный образ отбрасывает свою тень, по­вторяющую его очертания, но как только художник, тво­ря образ, начинает думать, что он должен выпустить тень на волю, иначе ее существование лишит его покоя,— в тот самый момент искусство гибнет.

Как всякая магическая культура, выразившаяся в со­ответствующих иероглифах, истинный театр тоже отбра­сывает свою тень. Только в театре, единственном из всех языков и всех искусств, живут тени, разорвавшие свои границы и, можно сказать, не терпевшие их с самого на­чала.

Наша окаменевшая концепция театра под стать ока­меневшей концепции культуры, не признающей тени, и куда бы ни устремлялся наш дух, он наталкивается только на пустоту, тогда как пространство заполнено це­ликом17.

Но истинный театр, как театр движения, владеет жи­выми инструментами и постоянно возбуждает тень, где всегда перевешивает жизнь. Актер никогда дважды не по­вторяет один и тот же жест. Он жестикулирует, движет­ся и, конечно, грубо обходится с внешними формами, но, разрушая их, он обнаруживает под их оболочкой то, что долговечней формы и способно воспроизводить ее 18.

Театр использует все языки: язык жеста, звука, слова, огня, крика,— не укладываясь ни в один из них; он рож­дается как раз в тот миг, когда наш дух испытывает по­требность в языке, чтобы выразить себя вовне.

Замыкание театра на каком-то одном языке, будь то написанный текст, музыка, свет или шум, предвещает его скорую гибель, так как выбор определенного языка гово­рит о сложившейся привычке к легкости его применения; всякое ограничение языка приводит к его омертвению.

Перед театром, как и перед культурой, стоит задача назвать тень по имени и научиться управлять ею. Театр не замыкается на определенном языке и на определенных формах, он действительно готовит рождение новых те­ней, вокруг которых выстраивается истинное зрелище жизни.

Убить язык, чтобы прикоснуться к жизни,— значит создать или воссоздать театр. Главное, не считать, что та­кое действие священно, то есть неприкосновенно, но его не может совершить кто угодно, для этого нужна особая подготовка.

Все это помогает отбросить привычные для человека границы и бесконечно раздвинуть пределы того, что при­нято называть реальностью.

Надо верить, что театр может вернуть нам смысл жиз­ни, преобразив его; тогда человек станет бесстрашным владыкой того, что еще не существует, и поможет ему об­рести существование. И все, что не появилось на свет, может еще появиться, лишь бы мы не успокоились на роли простых регистрирующих устройств.

Поэтому, когда мы произносим слово «жизнь», надо понимать, что речь идет не о той жизни, которую узнают по внешней стороне событий, а о том робком, мечущемся огне, с которым не соприкасаются отдельные формы. И если есть еще в наше время что-то сатанинское и воис­тину окаянное, так это пристрастие задержаться — по праву художника — на форме, вместо того чтобы, как осужденные на костер, благословить свое пожарище19.


Театр и чума20

Архивы маленького городка Кальяри, в Сардинии, хра­нят свидетельство об одном удивительном историческом факте.

Однажды ночью, в конце апреля или в начале мая 1720 года, дней за двенадцать до появления в Марселе судна «Святой Антоний», что совпало с поразительным всплеском эпидемии чумы, воспоминания о которой за­хлестнули впоследствии городскую хронику, Сен-Реми, вице-король Сардинии, став, видимо, более чувствитель­ным к опасному вирусу благодаря своим необременитель­ным монаршим обязанностям, увидел крайне встрево­живший его сон: он увидел себя зараженным чумой и увидел, как чума пожирает его маленькое королевство.

Под воздействием эпидемии границы общества размы­ваются. Порядок рушится. Он видит всевозможные нару­шения нравственности, всевозможные надломы психики. Он слышит слабый голос своих жизненных соков, пора­женных болезнью, на грани распада; со страшной скорос­тью теряя влагу, они становятся тяжелыми и постепенно обугливаются. Значит, уже поздно заклинать зло? Но и сломленный, уничтоженный, органически превратив­шийся в прах и обгоревший до мозга костей, он знает, что во сне не умирают, что воля тут играет свою роль, вплоть до абсурда, вплоть до отрицания возможного, вплоть до какого-то преображения лжи, из которой вновь рождает­ся истина.

Он просыпается. Какие бы ни ползли слухи о чуме, ка­кие бы миазмы ни шли с Востока, он найдет в себе силы остановить их.

Корабль «Святой Антоний», месяц назад отбывший из Бейрута, просит разрешения войти в порт на разгрузку. Вот тут-то вице-король и отдает безумный приказ, пока­завшийся народу и окружавшей его свите бредовым, аб­сурдным, глупым и деспотическим. Сию же минуту он по­сылает к кораблю, в котором видит носителя заразы, лод­ку с лоцманом и несколькими моряками передать приказ «Святому Антонию» немедленно развернуться и на всех парусах уходить от города — в противном случае угрожа­ет потопить его, пустив в ход пушки. Война против чумы. Монарх шел к ней прямой дорогой.

Здесь надо отметить высокую силу, с которой этот сон повлиял на него. Несмотря на издевки толпы и недоверие свиты вице-король настаивает на исполнении своего жес­токого приказа, перешагнув ради этого не только через право народов, но и через самое обычное уважение к че­ловеческой жизни, через все национальные и между­народные соглашения, которые перед лицом смерти уже неуместны.

Как бы то ни было, корабль продолжил прежний курс, прошел близ Ливорно и встал на рейд в Марселе, где по­лучил разрешение на разгрузку.

Что стало с чумным грузом, об этом контрольная служба Марселя не сохранила никаких свидетельств. Бо­лее или менее известно, что не все матросы умерли от чумы, а оставшиеся в живых разбрелись по разным краям.

«Святой Антоний» не занес чумы в Марсель. Она там уже была. И как раз на гребне взрыва. Но удалось локали­зовать очаги.

Чума, занесенная «Святым Антонием», была восточ­ной чумой, вирусом восточного происхождения, и с мо-

какого-то преображения лжи, из которой вновь рождает­ся истина.

Он просыпается. Какие бы ни ползли слухи о чуме, ка­кие бы миазмы ни шли с Востока, он найдет в себе силы остановить их.

Корабль «Святой Антоний», месяц назад отбывший из Бейрута, просит разрешения войти в порт на разгрузку. Вот тут-то вице-король и отдает безумный приказ, пока­завшийся народу и окружавшей его свите бредовым, аб­сурдным, глупым и деспотическим. Сию же минуту он по­сылает к кораблю, в котором видит носителя заразы, лод­ку с лоцманом и несколькими моряками передать приказ «Святому Антонию» немедленно развернуться и на всех парусах уходить от города — в противном случае угрожа­ет потопить его, пустив в ход пушки. Война против чумы. Монарх шел к ней прямой дорогой.

Здесь надо отметить высокую силу, с которой этот сон повлиял на него. Несмотря на издевки толпы и недоверие свиты вице-король настаивает на исполнении своего жес­токого приказа, перешагнув ради этого не только через право народов, но и через самое обычное уважение к че­ловеческой жизни, через все национальные и между­народные соглашения, которые перед лицом смерти уже неуместны.

Как бы то ни было, корабль продолжил прежний курс, прошел близ Ливорно и встал на рейд в Марселе, где по­лучил разрешение на разгрузку.

Что стало с чумным грузом, об этом контрольная служба Марселя не сохранила никаких свидетельств. Бо­лее или менее известно, что не все матросы умерли от чумы, а оставшиеся в живых разбрелись по разным краям.

«Святой Антоний» не занес чумы в Марсель. Она там уже была. И как раз на гребне взрыва. Но удалось локали­зовать очаги.

Чума, занесенная «Святым Антонием», была восточ­ной чумой, вирусом восточного происхождения, и с момента ее появления в городе отмечается особо свирепый повсеместный пожар эпидемии.

И это наводит на кое-какие мысли. Чума, видимо, активизировала вирус, хотя она могла и сама по себе про­извести столь же ощутимые разрушения, поскольку из всего экипажа только один капитан не заразился ею; но, с другой стороны, новые носители чумы, судя по всему, ни разу не вступали в прямой контакт с прежними, так как те жили в закрытых кварталах.

«Святой Антоний», пройдя на расстоянии слышимого крика от Кальяри, в Сардинии, чумы туда не занес, но вице-король получил во сне определенное знамение, по­тому что нельзя отрицать, что между ним и чумой устано­вилась какая-то пусть тонкая, но ощутимая связь,— слишком легко говорить, что такая болезнь переносится путем простого контакта.

Эта связь Сен-Реми с чумой, достаточно сильная, что­бы вылиться в образах его сновидения, оказывается, однако, не столь сильна, чтобы вызвать в нем признаки болезни21.

Как бы то ни было, город Кальяри, где какое-то время спустя узнали, что корабль, изгнанный из его прибреж­ных вод по деспотической воле государя, пережившего таинственное озарение, имеет отношение к началу вели­кой марсельской эпидемии, сохранил эти сведения в сво­их архивах, и каждый может их там найти.

Чума 1720 года в Марселе оставила нам лишь так на­зываемые клинические описания этого бедствия.

Можно спросить себя: чума, описанная лекарями Марселя, та же, что и чума 1347 года во Флоренции, о которой рассказывает «Декамерон»? История, священ­ные книги и среди них Библия, некоторые старые меди­цинские трактаты описывают различные эпидемии чумы, более подробно останавливаясь на неслыханно деморали­зующем впечатлении, которое эти эпидемии оставили в умах, а не на характеристике самой болезни. Может быть, они были правы. Медицине трудно установить существенное различие между вирусом, от которого умер Перикл у Сиракуз22 (если вообще слово «вирус» не явля­ется сокращенным обозначением чего-то иного), и тем вирусом, о котором речь идет в описании чумы у Гиппо­крата23, представленной нам в современных медицинских работах как разновидность ложной чумы. Согласно этим работам настоящей чумой можно считать только чуму, приходящую из Египта, которая зарождается на кладби­щах, размытых при разливе Нила. Библия и Геродот под­тверждают факт молниеносного появления чумы, унес­шей за одну ночь десятую часть ставосьмидесятитысячной ассирийской армии и спасшей, таким образом, египетское царство. Если это верно, то следует считать такое бедствие непосредственным орудием или материа­лизацией разумной силы, тесно связанной с тем, что мы называем предопределением.

При этом появляются — но не всегда — полчища крыс, которые, например, напали той ночью на ассирий­ское войско и сожрали за несколько часов конскую упряжь. Нечто подобное произошло и во время эпидемии, вспыхнувшей в 660 году до н.э. в священном городе Мекао в Японии по случаю простой смены правления.

Чума 1502 года в Провансе, которая позволила Нострадамусу24 впервые применить свой дар целителя, тоже совпала с глубочайшими потрясениями в политическом плане, падением и гибелью королей, разрушением и ис­чезновением провинций, землетрясениями, возмущением магнитного поля, исходом евреев25. На политическом или космическом уровне такого рода явления предшествуют катастрофам и бедствиям или следуют сразу за ними, причем те, кто их вызывает, обычно слишком глупы, что­бы их предвидеть, но не так уж извращены, чтобы дей­ствительно желать подобных результатов.

Каковы бы ни были заблуждения историков и врачей насчет чумы, я считаю, что можно согласиться с пред­ставлением о болезни как некой психической сущности, которую просто вирус привнести не в состоянии. Если поближе рассмотреть все случаи заражения чумой, которые предлагает нам история и мемуары, то нелегко выде­лить хотя бы один действительно бесспорный факт зара­жения через контакт, и приведенный Боккаччо пример со свиньями, сдохшими после того, как они обнюхали покрывала, в которые заворачивали больных, годится только для того, чтобы показать таинственное сродство между естеством свиной плоти и природой чумы, на чем стоило бы отдельно остановиться.

При отсутствии ясного представления об истинной сущности болезни у нас есть, тем не менее, определен­ные способы выражения, которые могут временно удов­летворить человеческий разум при описании некоторых явлений.

Я думаю, что можно принять, например, следующее описание чумы. Это прежде всего ярко выраженное физи­ческое и психическое недомогание: тело покрывают крас­ные пятна, но больной их замечает не сразу, а только ког­да они начинают чернеть. Тут ему некогда даже испугать­ся, голова начинает пылать, становится огромной от своей тяжести, и он падает. Тогда им завладевает страш­ная усталость, усталость от срединного магнетического дыхания (aspiration magnetique centrale), когда молекулы раскалываются пополам и близки к распаду. Ему кажет­ся, что его жизненные соки, потеряв направление и сбив­шись в кучу, мечутся как попало по всему телу. Желудок поднимается, он чувствует, что внутренности вот-вот выскочат наружу. Пульс то замедляется, оставаясь лишь слабым напоминанием о самой возможности пульса, то скачет, повинуясь клокотанию его внутреннего жара, ра­стущему помрачению его разума. Этот пульс, стучащий в такт скорым ударам его сердца, полный, сильный и громкий; эти красные, воспаленные, быстро стекленею­щие глаза; этот огромный, толстый, западающий язык, сначала белый, потом красный, потом черный, растресканный и как бы обуглившийся,— все предвещает небы­валую органическую бурю. Вскоре жизненные соки, как земля под ударом молнии, как вулкан под давлением лавы, начинают искать выход наружу. В центре пятен образуются более воспаленные точки, вокруг этих точек кожа вздувается, как пузыри воздуха под тонким слоем лавы, эти пузыри опоясываются кольцами, последнее из которых, подобно кольцу Сатурна вокруг раскаленной планеты, указывает предельную границу бубона.

Они покрывают тело. Но как и вулканы, имеющие свои избранные места на земле, бубоны тоже находят свои любимые места на человеческом теле. В двух-трех дюймах от паха, под мышками, в интимных местах, где ак­тивные железы продолжают четко выполнять свои функ­ции,—бубоны появляются там, где организм освобожда­ется от внутренних продуктов гниения или даже от самой жизни. Сильное локализованное воспаление в одном мес­те чаще всего говорит о том, что срединная жизнь (la vie centrale) ничуть не потеряла своей силы и что облегчение болезни или даже выздоровление вполне возможны. Как и белая холера, самая страшная чума — это та, которая не оставляет следов.

Труп пораженного чумой при вскрытии не обнаружи­вает видимых повреждений тканей. Желчный пузырь, созданный для того, чтобы фильтровать отяжелевшие инертные остаточные вещества организма, полон, велик и чуть не лопается от обилия черной липкой жидкости, столь плотной, что наводит на мысль о каком-то новом виде материи. Артериальная и венозная кровь тоже чер­ная и липкая. Тело твердое, как камень. На стенках обо­лочки желудка, кажется, начались многочисленные мел­кие кровоизлияния. Все говорит о глубоком нарушении секреции. Но нет ни отмирания, ни даже разрушения ма­терии, как при проказе или сифилисе. Даже кишки, место самых кровавых беспорядков, где вещество доходит до неслыханной степени гниения и затвердевания, даже кишки органически не поражены. Желчный пузырь, из которого приходится почти вырывать содержащийся в нем затвердевший гной, пользуясь, как при некоторых человеческих жертвоприношениях, острым ножом из обсидиана26, прозрачным и твердым,—желчный пузырь перенасыщен, и стенки его местами ломки, но невредим, в нем все на месте, нет видимых поражений и разруше­ния тканей.

Однако в некоторых случаях поврежденные легкие и мозг чернеют и становятся гангренозными, легкие раз­мягчены и будто посечены, с них падает хлопьями какое-то черное вещество, мозг расплавлен, разглажен, превра­щен в пыль, в порошок, похож на угольную крошку27.

Относительно этого факта следует сделать два заме­чания. Первое — что синдромы чумы все налицо и без гангрены легких и мозга, зараженный чумой получает свое и без загнивания какого-либо органа. Не будем этого недооценивать, человеческий организм не требует нали­чия физически локализованной гангрены, чтобы решить­ся умереть.

Второе замечание о том, что только два органа дей­ствительно бывают поражены чумой — мозг и легкие, и оба они находятся в прямой зависимости от сознания и воли28. Можно задержать дыхание или мысль, можно ускорить дыхание, вести его в каком угодно ритме, наме­ренно делать его сознательным или бессознательным, найти равновесие между двумя видами дыхания: автома­тическим, находящимся в прямой зависимости от боль­шой симпатической системы, и другим, подчиняющимся условным рефлексам головного мозга.

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...