Резали гусей — они умирали, как лебеди
И вот еще одна история, в которой трагическое густо перемешано с курьезным… Но сначала необходимо сделать коротенькое отступление. В Алтайске, как я уже говорил, выходила районная газета, и у нее имелся определенный круг своих авторов. В этот круг со временем вошел и я и познакомился кое с кем. Особенно любопытным показался мне молодой поэт по имени Сема Дробышев, который писал забавные миниатюры. В каждой миниатюре заключалась какая-нибудь изюминка, была запоминающаяся деталь. Вот, например: „мое занятие теперь — ремонт воздушных замков". Или еще: „резали гусей — они умирали, как лебеди". Я несколько раз встречался с Семой, мы были бегло знакомы. Но как он живет и что вообще делает, я не знал. И совершенно неожиданно накануне Пасхи я вдруг получил от него письмо с приглашением приехать к нему домой по случаю его, Семиного, дня рождения. Отказываться было неловко, да и не хотелось. И в назначенный день вместе с неизменным своим шофером Петром Азаровым я прибыл в районный центр.
* * *
Меня с самого начала слегка удивил адрес, указанный на конверте, — Первомайская, 40. Он полностью совпадал с адресом больницы, где я уже успел побывать. Но, может, тут какая-то ошибка, думал я, какая-то путаница? Проверим на месте… Ошибки, однако, не было; Сема ждал нас у ворот больницы. Он стоял, катая в зубах окурок, а над ним — освещенная закатом, виднелась вывеска: „Психиатрическое отделение". — Наконец-то, — воскликнул он радостно, — я уж целый час вас жду! И повел нас куда-то в сторону — вдоль забора. — Куда это ты? — спросил я. — К себе, — ответил он, — увидишь… Тут есть одна лазеечка, я всегда ею пользуюсь. Вскоре мы достигли этой лазеечки и проникли через нее на больничную территорию. Затем миновали „мертвецкую" и спустились в какой-то подвал.
Здесь находилась котельная. И Сема работал в ней кочегаром. Помещение это было мрачное, полутемное. У входа в подвал громоздилась груда угля, а в другом его, дальнем конце зияло багровое круглое отверстие пылающей топки. — Вот тут я, братцы, и работаю, и живу, — широко поведя рукой, сказал Сема. — Как в преисподней, правда? Освещенный колеблющимися отблесками огня, он сейчас и в самом деле походил на черта… На веселого черта. Усадив нас на каких-то досках, он захлопотал; постелил на полу чистую тряпочку, выставил закуски. Затем извлек из бочки с водой бутылку охлажденной водки. Мы присовокупили к ней свою, прихваченную в качестве подарка. И так начался праздничный этот пир! Первый стакан был поднят за поэзию. — Я почему в первую очередь за нее? — сказал Сема. — Потому, что в этом нашем бредовом мире поэзия — единственная реальность, единственная стоящая вещь… Мы все, как тени, появляемся и исчезаем… А она остается! Мы выпили. И я возгласил: — Ну, а теперь все-таки за тебя! Нынче ведь твой день… Сколько тебе, старик, грянуло? — Двадцать восемь. — Значит, мы с тобой ровесники! И мы еще приняли по одной. И Сема сказал: — А теперь за вас, ребята! За моих гостей! Бутылка кончилась. Раскупорили новую. И следующий тост предложил уже Петя: — А теперь, — сказал он, — за нас за всех! — Верно, — поддержал я его. — За нас, за удачу. За то, чтобы мы хотя бы сумели умереть лебедями! Мы дружно сдвинули стаканы. И опорожнили их. И тут же наполнили снова. И я было начал: — Ну, а теперь… Но Сема перебил меня: — Ребята, а куда мы гоним? Давайте-ка передохнем, потолкуем. И он закурил. И посмотрел на меня: — Вот ты про лебедей вспомнил… Значит, читаешь меня! И я тоже тебя приметил… Потому и позвал. И вот, что я тебе скажу: я-то сам уже конченный, пропащий, а ты еще, пожалуй, сумеешь „помереть лебедем". У тебя судьба легкая.
— Это у меня-то легкая? — усмехнулся я. — Ну, а что, — прищурился он, — что у тебя было? Война? Лагеря? — Да. И война, и лагеря. Было все. — Вот именно — все! Значит, ты жил полной мерой. А я, например, ничего вообще не видал! Ничего, кроме детдомов и больниц!.. И уже устал. И знаю, что долго не вытяну со своей болезнью… — А какая у тебя болезнь? — осторожно спросил я. — Надеюсь, ничего страшного? — По-научному это называется „сумеречное состояние". А по-простому — вечная тоска, тяжесть на душе. Ну, и иногда еще галлюцинации… Сема был уже заметно пьян и вероятно поэтому говорил о себе с такой откровенностью. — Галлюцинации-то бывают нечасто — приступами, но все же я предпочитаю от больницы не удаляться. И вот так и живу. Сам видишь! Место здесь спокойное, теплое. И врачи под боком. Чего еще надо? — И давно это началось? — С детства. У меня родители были ссыльные, понимаешь? Отец — инженер из Москвы, мать — выпускница художественного училища… Родился я уже в тайге. А потом их угнали куда-то еще дальше на север, а я попал в детдом. Ну и вот с тех пор… — А пить, — поинтересовался Петр, — пить-то тебе можно? — Много не рекомендуется… — Ну, так и хватит, — сказал я тогда, — и нам, пожалуй, пора уж отчаливать. На дворе — ночь, а дорога не близкая… — Нет, ребята, погодите, — сказал он просительно, — куда вам спешить? Я еще хочу вас со своими друзьями познакомить. — Это с кем же? — Есть тут у меня ребятишки, — подмигнул Сема, — я по вечерам к ним хожу, развлекаю… Им же ведь грустно — они на запоре. „Что это еще за ребятишки? — подумал я с сомнением. — Везет мне последнее время на психов… Но что ж поделаешь? Раз человек просит…"
* * *
Пройдя пустой темный двор, мы проникли в больничное здание, поднялись по скрипучей лестнице на второй этаж и попали затем в коридор — тоже безлюдный, слабо освещенный одинокой синей лампочкой. Здесь было несколько дверей. Возле одной — самой дальней — Сема остановился, прислушался. И поковыряв в замке какой-то железкой, ловко открыл его. И глазам нашим предстало странное зрелище. В палате помещались дети — восемь мальчиков. Но что это были за дети! Мы попали в мир маленьких уродцев. Некоторые — параличные — лежали недвижно на своих постелях, другие же возились, балуясь, на полу…
Сема сейчас же шепнул мне: — Вот потому их и запирают, — чтоб не разбредались. Волоча за собою иссохшие, тоненькие неживые ноги, к Семе подполз мальчуган лет восьми. Голова у него была непомерно большая, раздутая, и лоб тяжело нависал над крошечным личиком. — Сегодня опять будешь сказки рассказывать? — спросил он. — Нет, — сказал, присаживаясь на корточки, Сема. — Сегодня будет концерт. Мои друзья устроят что-нибудь веселенькое… — Они артисты! — раздался звонкий голосок. Кто-то цепко ухватил меня за пиджак. Я глянул — и обомлел. У детской, державшей меня ручонки, было шесть пальцев! Петр, засопев, пробормотал тоскливо: — Не могу… Идемте-ка, братцы, отсюда. — В самом деле, — сказал я, — как-то жутко здесь, душно… Пошли! — Нет, нет, — быстро, горячо заговорил Сема, — останьтесь. Для них это праздник! Ведь их же никто не любит… Горло мое стиснула мгновенная судорожная спазма. „Господи, — сказал я мысленно, — как же так? За что им такое? Ведь ничего нет страшнее, если никто не любит!.." И медленно оглядев помещение, я сказал, поворотясь к Петру: — Ладно, дадим им концерт… Я сейчас спляшу, а ты делай музыку! — Какую? — спросил он растерянно. — Любую. — Но как? — Как умеешь… Соображай. Зря я, что ли, тебя держу? Петр раскрыл рот, оскалился, обнажив крупные желтоватые зубы. И быстро начал щелкать по ним ногтями. Родился негромкий, четкий музыкальный ритм… И мы услышали мелодию штраусовского вальса. И тотчас же палата огласилась восторженными детскими воплями. Сема замахал руками, зашикал, требуя тишины. И в этой тишине я прошелся по комнате, выбивая дробную цыганскую чечеточку. Мы старались вовсю. Увлекшись, войдя помаленьку во вкус, Петр стал затем имитировать голоса птиц и животных; он свистал, и выл, и гугукал. А я продолжал бить чечетку и что-то вопил невнятное, надрывное — цыганское. А Сема все пытался встать на руки — и беспрерывно падал, рушился на пол. Мы ведь были здорово тогда пьяны. Но ребятишки на это не обращали внимания; они с восторгом принимали любой наш трюк. Они были счастливы! И более благодарной аудитории я еще не встречал на своем веку.
Но всему всегда приходит конец.
В ОБЩЕСТВЕ ГЕНИЕВ
Всему всегда приходит конец… И в палату, в самый разгар веселья, вдруг ввалилась с грохотом группа мужчин. И один из них — коренастый, с обритым наголо черепом — крикнул с порога: — Эй, Дробышев! Ты что, давно смирительной рубашки не видел? Соскучился? И покосившись на своих спутников, скомандовал резко: — Взять его! Отвести в одиннадцатую! Сему увели. Настала наша очередь. Бритоголовый сразу же подошел почему-то ко мне. Вид у меня, должен признаться, был в эту минуту малопочтенный. Во время концерта я сбросил пиджак, расстегнул рубашку и стоял теперь, тяжело дыша, разгоряченный, растрепанный, с торчащими врозь волосами. — Ты из какой же палаты вырвался? — спросил он, явно принимая меня за сумасшедшего. И кто-то из-за его плеча тихо проговорил: — Наверное, новенький. С нижнего этажа. Там они все — неспокойные… — Чепуха все это, — задыхаясь, с трудом сказал я. — Вы путаете… Я человек вольный. — Он поэт, журналист и вообще директор, — вмешался в разговор Петя. — Ага! — живо отозвался бритоголовый. — Так. Ну, а ты? — А я — его музыкант. — Вот и отлично. Пойдешь, значит, тоже в одиннадцатую! И затем, указывая на меня пальцем, приказал: — Ну, а этого — к гениям! И проверьте там хорошо запоры. И как мы с Петром ни шумели и ни сопротивлялись, нас все же скрутили и развели по палатам. Самое смешное здесь заключалось в том, что мы ничего не могли толком доказать — ведь документов-то у нас при себе не было никаких! Тайга — не город, предъявлять бумаги здесь некому. И даже корреспондентское свое удостоверение я таскал только первые месяцы, а затем забыл о нем… Все же я настоял на том, чтобы санитары проверили больничные записи. Имен наших там, конечно, не оказалось. Но старший (бритоголовый), поразмыслив, решил задержать нас до утра — до прихода врача. Очевидно мы вызвали у него весьма серьезные подозрения. Как обычно, мне „повезло" больше, чем другим… Дробышев и Петя попали в одиннадцатую — к меланхоликам. А я угодил к скандалистам. И номер этой палаты был тринадцатый.
* * *
Эту ночь я провел в обществе гениев. В палате обитало два Пушкина и еще Шекспир. Был этот Шекспир худ, костляв, длиннолиц. И он беспрерывно двигался, не мог ни минуты провести в покое. И вот он-то заинтересовал меня сильнее всего! Оказалось, что в прошлом он работал преподавателем химии в средней школе.
„Стало быть, ему, — думал я, — скорее всего подошла бы роль Менделеева или, скажем, Лавуазье… Или же он, на худой конец, мог бы вообразить себя какой-нибудь ожившей молекулой. Например, молекулой этилового спирта. Но почему же — Шекспир?" Я спросил его об этом. И он ответил — весьма резонно: — А почему бы и нет? И затем добавил: — Шекспир — это вулканические страсти, гигантские эмоции. И все они живут во мне! Их во мне даже больше, чем люди думают, но это секрет. И ты смотри, — он погрозил пальцем, — не проболтайся! Я поклялся, что сохраню эту тайну навек. С Пушкиными все обстояло проще. Это были два сварливых алкоголика, страдающих манией величия. Ну, а там, где есть эта мания, всегда присутствует и другая — противоположная… И потому оба они подозревали весь мир в зависти и в ненависти. И сами ненавидели его. И, конечно же, прежде всего, ненавидели друг друга! С одним из Пушкиных мне все же удалось разговориться. Я сразу постарался успокоить его, заявив, что я — человек здесь случайный и к великим не принадлежу. Хотя поэзию чрезвычайно ценю. — Какую? — прищурился он. — Именно пушкинскую, — ответил я, — самую настоящую! — Значит, мою, — заключил он уверенно. — Ну, а этого самозванца, — он указал на другого гения, спящего, густо похрапывающего в углу, — ты не слушай. Все, что у него есть лучшего, он просто крадет. Он, к примеру, тяпнул у меня „Пиковую даму" и не признается. Я уж лупил его за это… Читая эти строки, вы, вероятно, можете подивиться тому, что в недрах Сибири, в этой дикой глуши, так много людей, знающих поэзию, любящих ее, вообще как-то приобщенных к литературе… Но удивляться здесь, в сущности, нечему. Нельзя забывать, что Сибирь — страна особая, необычная. Это страна ссыльных интеллигентов! За время царствования династии Романовых, например, в Сибирь ушло несколько сотен российских дворян. Туда, год за годом, брели по этапу опальные заговорщики, франкмасоны, религиозные сектанты, а затем просветители. А вслед за ними декабристы. Потом последовала новая, гораздо более мощная волна, порожденная пролетарской революцией. В сталинский период количество ссыльных интеллигентов исчислялось уже не сотнями, а тысячами… И все они оседали в Сибири надолго, обзаводились семьями. И, естественно, оставляли в этой глуши какие-то свои следы. Один из таких следов — любовь к книгам, к чтению… Но есть и оборотная сторона медали. Любовь к чтению — важный элемент культуры, но все же недостаточный. Монтень говорил: „вся беда — от полуобразованности". И это очень верно! Ведь полуобразованный человек — как правило — это человек, лишенный всяких корней. Он никто. По определению Монтеня, „он уже не крестьянин и еще — не философ". Отравленный беспорядочным чтением и не получивший правильного образования, он мечется и плутает; что-то ищет и не знает — что… И если к этому еще добавить традиционный идиотизм захолустной российской жизни, то тут и впрямь нетрудно свихнуться и угодить в тринадцатую палату. Или же — к меланхоликам… Впрочем, попасть туда можно и при других обстоятельствах и с любым дипломом… Но мы рассматриваем сейчас самый простой вариант.
* * *
Прошла эта ночь, в общем, спокойно. Гении были со мной вежливы, покладисты; вероятно, им польстило то, что я ни в чем не сомневался и ни на что не претендовал. А чуть свет меня, невыспавшегося и вялого, поволокли к врачу. По дороге служители развлекались тем, что рассказывали друг другу анекдоты. Некоторые из них были забавны. Вот, например. Обсуждалась книга в кругу читателей. И один сказал: — Мне больше всего нравится здесь обилие интересных персонажей! — И обратите внимание на подтекст, — сказал другой, — на скрытые коллизии. Роман ими переполнен! Эта вещь посильней Достоевского… И в этот момент появился санитар и строго спросил: — Эй, психи! Кто из вас опять украл телефонную книгу? Это рассказал бритоголовый. Затем начал кто-то из его помощников: — Пишет сын матери: „Дорогая мамаша! Мне в клинике живется очень весело. Мы резвимся, занимаемся спортом. Имеется большой глубокий бассейн, куда мы все время ныряем. И наш врач говорит, что если мы будем вести себя хорошо, он даже напустит в него воду". Следующий случай уже касался врачебного персонала. Приходит в больницу министерская комиссия. Ее встречает врач-психиатр и начинает объяснять: „В этой камере сидит Наполеон, а в той, другой — Зигмунд Фрейд". Тут его спрашивают: „А кто это висит в коридоре на потолке?" — „Это один псих, вообразивший себя горящей люстрой". — „Так снимите его оттуда!" — „Ну что вы, — отвечает врач с беспокойством, — нельзя. Ведь тогда погаснет свет". Вот с этим анекдотом мы и приблизились к врачебному кабинету. Я вошел и увидел знакомого психиатра, того самого, седенького, в очках, у которого я когда-то уже бывал в связи с Алексеем… — Так это, оказывается, вы? — сказал он, удивясь свыше меры, — это вы учинили скандал в моем отделении? — Не скандал, а концерт, — уточнил я. — Это все равно, — отмахнулся он, — но как же вы туда попали? Я коротко объяснил. И попросил извинения. И потом он много смеялся, уточняя детали… Но когда мы заговорили о Дробышеве, он вдруг посерьезнел. Снял очки, протер их полой халата. И держа их за дужку и раскачивая, проговорил: — Сема, по-моему, перебарщивает. И это меня тревожит. Боюсь, как бы у него не начался запойный кризис. Это, знаете, волнами накатывает…. — Вам видней, — ответил я, — но мне лично кажется, никакой особой волны нет. Сема просто жалеет ребятишек, заботится о них и каждый вечер к ним ходит… Ну, а то, что случилось вчера, скорее наша вина, чем его. — Вот как, — с интересом произнес врач, — каждый вечер ходит туда? — А чем это плохо? Ведь он один. И они по вечерам тоже всегда одни. Скучают… Почему же с ними нет никого? — Это сложный вопрос… Не хватает специалистов, недостаточно средств. — Но неужели же нельзя нанять какую-нибудь простую женщину? Дорого это не обойдется… — Можно, конечно, нанять. Но дело тут в другом. „Простые" женщины там не задерживаются, быстро сбегают… Вот вам парадокс! Казалось бы, кому же еще и заниматься несчастными детьми, как не им… Ан — нет, не хотят, не могут. И он задумался, умолк. И потом с легким вздохом: — Сколько еще есть неясностей, парадоксальных вещей' Человеческая психика полна загадок… — Ну, насчет парадоксов не знаю, — сказал я, — но что касается детишек, то могу вам посоветовать, приставьте к ним Сему. Уж он-то не сбежит! Я ручаюсь. — Да, это надо обдумать, — медленно проговорил врач, — да, да, пожалуй… — А эти дети, — спросил я, — они отчего такие страшные? — Ну, отчего, — сухо усмехнулся врач. — Тут много причин. Но, в основном, грехи родителей. Алкоголизм, наркомания… Вообще дурная наследственность. — Но раз они в вашем отделении, значит, у них еще и тут чего-то не хватает, — я покрутил пальцем у виска, — ведь так? — Естественно, — сказал врач. — У каждого из них свой душевный надлом… Вот, например, там есть Костя — с шестипалыми руками — видели? — Жутковатое зрелище, — поежился я. — Ведь шесть пальцев, по народным поверьям, бывают у домовых, у леших. Это признак нечистой силы. — И вот потому-то родители и хотели его убить!.. Утопить в болоте… Спасла Костю счастливая случайность. Но с тех пор он всегда сидит в помещении, гулять не ходит. У него так называемая „боязнь открытого пространства". — Что ж это за родители? — пробормотал я. — Их самих надо бы утопить… В этот момент в кабинет ввели Петра Азарова. Он был зол и отчаянно вырывался из цепких рук бритоголового санитара. Когда санитар ушел, Петр прошипел, потирая левой рукой запястье правой: — Жандарм! И потом, обращаясь к врачу: — Где вы их набрали? Им только в тюрьме служить или в лагере… — А они там как раз и служили, — отозвался с улыбкою врач. — Тут неподалеку расформировался один лагерь, ну и мы взяли кое-кого из охраны. И для нашей работы, я думаю, подходят неплохо. Затем мы стали прощаться. Пожимая мне руку, врач сказал вдруг: — Да. Чуть не забыл! Относительно нашего подопечного — Алексея… Вы знаете, он пошел на поправку. — Он разве был у вас? — Неделю назад. И перемена весьма заметная. Вот видите, что значат домашние условия! Теперь вам больничная обстановка понятна; представьте, что было бы, если бы он лежал здесь?! — Стало быть, он скоро поправится окончательно? — Ну, не совсем, — покачал головой врач. — Кое-какие явления остались… Например, шофером ему уже не быть никогда. Я специально проверял его реакции. Он не выносит шума мотора. И вероятно, долго еще будет бояться темноты.
ДРАМА В ТУАЛЕТЕ
Ну, а как же обстояли дела в моем клубе? На этот вопрос мне, признаться, не так-то легко ответить… В общем, клуб я постепенно отремонтировал, привел в порядок. И теперь он весь блистал. Блистали вымытые окна. Блистали начищенные полы во всех комнатах. В кинозале стояли скамейки, заново покрашенные и правильно пронумерованные; для них я раздобыл специальный лак. И теперь они тоже были исполнены блеска. Но этим блеском, собственно, все и исчерпывалось. Молодежная работа как-то не двигалась. В клуб иногда сходились — посмотреть кино, потанцевать… Однако в самодеятельности участвовать никто не хотел. И грандиозный сельский хор, о котором я все время мечтал, так и не складывался, не получался. И все же я настойчиво добивался своего. Ходил по домам, уговаривал, упрашивал… И однажды — уже в начале лета — мне наконец удалось заманить в клуб нескольких девушек и парней. Мы приготовились к репетиции. Но баяниста почему-то не оказалось на месте; он куда-то исчез. Прождав его часа два, я, взбешенный, послал за ним клубную уборщицу, тетю Настю… Вскоре она явилась и сообщила, что Петр болен и прийти не может. — Чем это он болен? — грозно спросил я. — Не пойму, — ответила Настя, — такого я сроду не видела… У него зашиблена голова и обожжена вся задница. Репетицию поневоле пришлось отменить. И молодежь, хохоча, разошлась. И на этом, собственно, и кончается рассказ о создании народного хора… Дитя померло, так и не успев родиться. Вскоре, в конце июня, я простился с Очурами и уехал в Абакан. Но до этого произошло еще немало удивительных событий. И поскольку они как-то связаны между собой, я расскажу обо всем по порядку… А пока что вернемся к Петру.
* * *
Он лежал на кровати на животе. И голова его, действительно, была забинтована, и задницу тоже украшала белоснежная марлевая повязка. И когда я спросил, что это с ним, Люда воскликнула негодующе: — Он сам во всем виноват! — Ну, виноват, — пробурчал в подушку Петр, — не отрицаю. Но откуда же я знал, что так все получится? Если б не этот сортир… — А кто его сотворил? — крикнула Люда. — Кто построил? — А кто все время твердил: „Хочу жить по-городскому, по-западному! Не желаю бегать на двор!" Сама же спровоцировала… Зимой, дескать, холодно, летом — комары. И вообще, неизящно. — Я правильно говорила! Да, хочу по-западному! Чтоб было в доме… Но разве ж я могла предположить, какие фокусы ты начнешь устраивать в туалете? Туалет! Я припомнил, что эта тема волновала Петра уже давно; он переписывался с Абаканом, заказывал там какие-то трубы и особый, мраморный стульчак… И как-то раз я встретил его идущим по улице с надетой на шею овальной покрышкой от стульчака. Покрышка эта болталась, как гигантский деревянный ошейник. И выглядел Петр дико. Но это его ничуть не смущало. Он шел, посвистывая, вперевалочку, и явно был доволен собой. Теперь он, очевидно, идею свою осуществил. Но о каких же „фокусах" шла речь? Мне надоела унылая их сортирная перебранка и я потребовал объяснений. И вот что Петя мне рассказал. Все началось с того, что однажды на абаканском черном рынке Людмила приобрела заграничную синтетическую редкостного покроя кофточку. Была она полупрозрачна и имела множество забавных мелочей — какие-то разрезы, клапаны, кружевца. Когда Людмила ушла на работу (она служила в местном магазине), Петр принялся разглядывать шикарную эту новинку. А так как он перед этим что-то писал — и продолжал по забывчивости держать авторучку в пальцах, — он случайно испачкал кофточку чернилами. Посадил крупную кляксу, засуетился. И тут же посадил вторую. Нагрел в тазике воду и начал кофточку стирать… И в результате, испачкал ее всю. Тогда он побежал к приятелю, жившему по соседству, и попросил у него бензина. Бензина у приятеля не оказалось, но зато нашлась какая-то другая жидкость — некий химический препарат, действующий, по его словам, еще сильнее… Вернувшись домой, Петр вылил жидкость в тазик; он думал, что растворятся, растают грязные пятна на кофточке. Но, к его глубочайшему удивлению, начал таять сам этот материал. Петр как-то позабыл, что имеет дело с синтетикой… А теперь было поздно. Кофточка расползлась, потеряла всякую форму. И он в раздражении выплеснул то, что осталось, в ватерклозет, в новую свою мраморную посудину. Потом он закурил, задумался. Постоял с минуту. И уселся на стульчак. Он уселся, расслабился. И прошло какое-то время. И докурив папиросу, Петр машинальным жестом швырнул окурок вниз, под себя. Так, как он делал всегда, когда сидел в туалете, — всю жизнь. Но на сей раз случилось нечто невообразимое. Остатки кофточки вспыхнули вдруг, из стульчака вырвалось гудящее пламя. И подброшенный взрывом, Петр вылетел из тесной кабины, вышибив головою фанерную дверь. — Но Людка-то сердится, кричит, ты думаешь, почему? — сказал Петр и шевельнулся, кряхтя. — Думаешь, это она меня жалеет? Нет, ей не меня, ей покупки жалко… Все-таки импортная штучка! Вся насквозь прозрачная! Европейский шик! — Так ведь и за этот шик, и за сортир сколько денег было плачено! — воскликнула плачущим голосом Людмила. — Мешок первейшего лука, подумать только! Целый мешок! — Ничего, не хнычь, — отозвался Петя, — вот подсохнет седалище, я на север поеду. У нас еще четыре мешка в запасе. Продам их подороже, и все исправим. Все будет по-новому. — Опять по-городскому, — спросил я, — по-западному? Но на это мне никто уже ничего не ответил.
* * *
Случай был смешной, пустяковый. Но все же он сыграл, как вы уже знаете, весьма серьезную роль в судьбе молодежного хора. Хор распался, рассыпался… И не только на клубных, но так же и на моих личных делах отразилась „туалетная" эта драма. В какой-то мере из-за нее я неожиданно познакомился с той самой роковой красоткой Клавой, которая сгубила когда-то Ваську Грача. Может, и не нарочно, бессознательно, но все-таки сгубила. После того, что рассказывал Алексей, мне, естественно, давно уже хотелось на нее поглядеть. До сих пор это как-то не удавалось… И вот теперь она сама пришла в клуб ко мне. Именно ко мне!
РОКОВАЯ КРАСОТКА
Среди славянского населения Сибири есть особая группа — чалдоны. Произошло ее название от сочетания двух слов: „чалить с Дона". Это дальние потомки русских конквистадоров, донских казаков, когда-то отчаливших от родных берегов и прибывших в тайгу, на север — покорять инородцев. Инородцев казаки покорили, но одновременно они и сами ассимилировались здесь, осели, смешались с таежными жителями. От смешанных браков и пошла эта группа. Как ее, собственно, определить? Это ведь не народность и не племя. Это некий своеобразный этнический слой, сохраняющий в себе многие признаки обеих весьма диких рас… Чалдонами с давних пор называют в Сибири и на Дальнем Востоке лесных бродяг, уголовников, вообще опасных людей. Но это не блатной жаргон, а народная традиция. Однако так называют только мужчин! К женщинам же отношение иное… И слова „чалдонка", „чалдонушка" — исполнены для сибиряков особого смысла и поэтичности. Дело в том, что женщины чалдонки славятся своей редкостной красотою. Смешение рас придало им необычную прелесть… Среди них встречаются самые разные лица. Например: по-монгольски прямые блестящие черные волосы, смуглая кожа и светлые зеленые или голубые глаза. А бывает наоборот: цвет волос пшеничный или рыжий, а глаза азиатские, длинные, черные — заметно приподнятые к вискам. К этой, второй категории, как раз и принадлежала Клава. Азиаты говорят: „Если женщина красива, то пусть ее будет много". Так вот — ее было много! Но удивительно: тугая, обильная ее грудь и мощные бедра вовсе не казались слишком большими, нет. Все в ней было как-то очень ловко подогнано. И в движениях сквозила ленивая грация. И была она стройна. И тело свое носила, как подарок… И когда я увидел ее, я понял Грача; понял, почему он был так неосторожен. Тут, действительно, о многом можно было забыть… Она пришла просить у меня машину. И сказала, подрагивая ресницами: — Машина-то все равно стоит без дела. Петька лежит — не двигается. А вы сами водить не умеете. — А откуда ты знаешь, что я не умею? — Да он говорил… Это все знают! Вот еще тоже трепач чертов, подумал я с неудовольствием. Кто его тянул за язык? Подойдя ко мне вплотную, она улыбнулась ласково и лукаво. У нее был крупный, свежий рот и — помимо всего прочего — оказались еще ямочки на щеках! — Ну, пожалуйста, — протянула она, — это всего лишь на два дня! На субботу и воскресенье. Мы хотели всей семьей в город съездить… И за машину не беспокойтесь, поведет человек опытный, с правами. И потом, чуть помедлив: — А когда я вернусь, мы еще увидимся… Если кто мне делает хорошее, я не забываю! Ну, как я мог отказать этой чалдонке, да еще после таких слов?
* * *
В понедельник утром машина уже вернулась; придя в клуб, я обнаружил ее в гараже. Она стояла чистенькая, умытая. А к вечеру того же дня по селу прокатилась тревожная весть о том, что в кустах, вблизи Абаканского тракта, на перегоне между Осиновкой и Очурами, найдены трупы двух местных крестьян. Это были очурские „миллионеры". Одного из них звали Осип Кузмичев, другого — Терентий Салов. Оба они еще весной, с началом навигации, отбыли на север с луком. Лука было много — целая баржа. И вот теперь они возвращались с богатейшей выручкой. И кто-то ограбил их и прикончил. Судя по слухам, весьма жестоко… Трупы были найдены обезображенные, их с трудом удалось опознать. Событие это вызвало много разговоров… Так как в самих Очурах нет ни пристани, ни даже простою причала (здесь трудный фарватер, водовороты, крутые, обрывистые берега), то все суда — и катера, и баржи — останавливаются в абаканском речном порту. От Абакана до Очур около двухсот километров. Здесь курсирует самолет — но крайне редко. Автобусной линии вовсе не существует. И потому возвращающиеся в село люди обычно нанимают машины в городском автопрокате или же используют случайный попутный транспорт. Второй этот вариант — наиболее распространенный. Однако большинство путников, особенно из числа спекулянтов, не желая зря рисковать, предпочитает ехать только в тех машинах, с такими шоферами, которые им хорошо знакомы. Это общее правило! И уж тем более не стали бы от него отступать Терентий и Осип — мужики тертые, хитрые, не верящие никому. И все-таки кто-то сумел перехитрить их и заманить в тайгу — на погибель. На селе судачили и терялись в догадках: кто же это мог сделать? И чья же была машина? И только я один, пожалуй, уже понимал, догадывался — чья… Наш клубный газик постоянно мелькал в селе и знаком был, в принципе, всем. Так что это одно уже могло привлечь путников и настроить их благодушно. Ну, а если и за рулем еще сидел кто-нибудь из своих, из очурских, — то отпадали вообще всякие сомнения. Да, дело было провернуто ловко, умело. Обманули не только тех несчастных мужиков, но и меня тоже… Мной, моей машиной воспользовались, как приманкой! И кровь, пролившаяся воскресной ночью, запятнала как бы и меня самого. И снова я — в который уж раз! — убедился в том, что таежный этот мир совсем не так примитивен, как кажется. Как, например, это кажется Хижняку. Вечером мы беседовали с Алексеем, и он подтвердил мои подозрения. — Помнишь я тебе говорил про Клавкиного брата, про Ландыша? Так вот, она, конечно, машину добывала для него. А может, и сама с ним ездила… — Но какова же все-таки эта баба, — процедил я сквозь стиснутые зубы. — Непостижимо: такая красота снаружи и столько гнили внутри! Какими глазами эта змея теперь посмотрит на меня?
* * *
„Змея" посмотрела на меня спокойно, с легкой улыбочкой. Пушистые ресницы ее были полуопущены, уголок крупных ярких губ поджат. И на щеке опять подрагивала ямочка. — Пойдем-ка ко мне, — сказала она, — выпьем немножко. За мной ведь должок… У нее была манера смотреть, говоря, не прямо в лицо собеседнику, а чуть искоса, уголком глаза, как бы слегка отворотясь. И косящий этот взгляд казался особенно дразнящим, загадочным. Хороша она была умопомрачительно! Но все же в этом ракурсе, в повороте лица ее, в длинном изгибе шеи — угадывалось что-то и впрямь змеиное… — Ладно, — сказал я со вздохом, — пойдем. И затем, когда мы вышли из клуба: — Ну, а как, кстати, поездка? Как все прошло? — Да прошло неплохо, — она лениво повела круглым плечом. — Весело… Меня передернуло от ее слов, однако я ничем себя не выдал. Надо было хорошенько разобраться в этой истории — выяснить все до конца. Ведь вполне возможно, что ни она, ни ее брат к убийству вовсе и не были причастны. Чем я, в конце концов, располагал? Только догадками, подозрениями… Хотя подозрения, конечно, были у меня сильны и серьезны. Очень серьезны! Но все равно скандал сейчас затевать было нельзя. Наоборот, следовало старательно изображать глупую влюбленность, растерянность… Впрочем, это-то мне давалось без большого труда. Странное, сложное испытывал я тогда чувство. В нем перемешалось многое… В сущности, я уже был влюблен в нее. И очень! И в то же время я ни на грош не верил ей и подозревал ее в самом худшем. И все это, в общем-то, полностью совпадало со знаменитым одесским изречением о „дерьме и конфитюре"… „Ничего, ничего, я быстро тебя расколю, — думал я, шагая с ней по селу и невольно любуясь каждым ее движением, — обмануть меня можно только один раз! Я еще доберусь до всей твоей кодлы. Мы еще кокнемся, посмотрим, чья разобьется… Ну, а если она все же окажется ни в чем не замешанной? — спросил новый, внутренний голос, — если окажется, так сказать, „чистой"? Ну, тогда, — сказал я мысленно, — начнется другой сюжет. Тогда мы посмотрим: как же нам жить дальше… Ты в самом деле уверен, что это именно то, что тебе нужно? Не знаю, что мне нужно… Но я — поэт! Много ли есть женщин красивее?" Я вздохнул. И ускорил шаги. Сейчас самое главное было — быстрее дойти до ее дома.
МЕДВЕЖИЙ КАПКАН
Клава жила на самом краю села, у Абаканского тракта. В одной половине дома помещалась ее семья, другая же — принадлежала ей. И здесь было чистенько, уютно и как-то даже нарядно. Белели на окнах занавесочки, пол устилали пестрые циновки. В одном углу виднелась низкая широкая тахта, устланная оленьими шкурами. В другом — высился зеркальный гардероб. А посередине комнаты стоял большой длинный стол, весь уставленный бутылками и блюдами с закуской. И возле стола — посвистывая и заложив в карманы руки — прохаживался сухощавый высокого роста парень с седою прядкой, спадающей на бровь. — Привет, — сказал он, поблескивая металлическими зубами. — Я давно тебя жду! И потом, потрепав Клаву по плечу, произнес, подмигивая' — Ну-ка, сестричка, позаботься — налей нам по стопочке. Надо ж обмыть нашу встречу! Так это, стало быть, Ландыш, сообразил я. Вот он каков! Но, интересно, зачем он здесь? Ох, это неспроста… Наверное, они сговорились заранее, и она привела меня специально для него, а вовсе не для себя… И при этой мысли я почувствовал обиду, ощутил ее острый, болезненный укол. Между тем Ландыш уже тянулся ко мне с наполненной стопкой. Я поднял свою. Клава — тоже. И мы все выпили за встречу. И потом — еще раз… Я помалкивал, хрустел огурчиком и ждал, что же он мне еще скажет? Когда заговорит всерьез? И он, наконец, заговорил. — Тебе Клавка объяснила, зачем позвала тебя? — Н-нет, — пробормотал я. — Ну как нет? — подняла брови Клава. — Я же намекнула: за мной должок… — Вот, вот, — подхватил Ландыш. — Тебе тут причитается кое-что… И куш немалый. Он полез в боковой левый карман пиджака, зашуршал там и вытащил пухлую, толщиною в два пальца, пачку сотенных. — Держи! — сказал он, протягивая мне банкноты. — Твоя доля! — Доля? — спросил я, отшатываясь. — Какая? За что? — Ну, чудак… За что? За работу! „Стало быть, я не ошибся, — холодея, подумал я, — все так и было, как я полагал. Все точно, все точно!" А Ландыш продолжал, держа деньги в протянутой руке: — Ты же нам помог, и как еще! Сазаны-то[7]ведь с ходу узнали твою машину. Ну и клюнули на эту наживку. И оказались — жи-и-рные!.. — А как ты им, кстати, объяснил мое отсутствие? — Сказал, ч
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|