Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Поэтика жанра путевого очерка




Х годов XIX века

Сама по себе структура очерка противоречива: с одной стороны, он тяготеет к фрагментарности, контурности. С другой же — тяготеет к завершенности, цельности и единству. Вот почему одна из главных его особенностей — циклизация, которая сама по себе не является чем-то чужеродным по отношению к путешествию: отъехал — отплыл — вернулся на то же место.

Авторам художественных очерков, объединенных в циклы, к каковым мы относим прежде всего В. Л. Кигна-Дедлова, К. А. Скальковского, Л. Нельмина (К. Станюковича), Е. Маркова, Е. Гребенщикова, свойственно использование такого приема, как пересказ анекдотов, слухов, сплетен, любовных похождений, историй, услышанных от каких-то очевидцев. С одной стороны, юмор настраивает читателя на «легкое чтение», с другой — снимает нарочитую публицистичность. Так, описывая нравы Испании, К. Скальковский упоминает о герцоге Грациоли, который, «вопреки итальянским правилам, вздумал ревновать жену» и вызвал на дуэль соблазнителя. Общество встало на защиту женщины: оказывается, герцог вошел в комнату жены без предупреждения, тогда как «в здешней аристократии мужья и жены принимают гостей порознь и, следовательно, герцог не имел права являться к жене, когда у нее были гости!»92. Автор выдержавшей 11 изданий книги «О женщинах, мысли старые и новые», К. А. Скальковский в своих зарубежных очерках исследует проблему адюльтера в разных странах. Его наблюдения и выводы, изложенные в изящной форме, привлекают читателя своей ироничностью, меткостью характеристик и образностью: «В смысле адюльтера Голландия противоположна Италии или Испании: здесь сам Дон Жуан впал бы в отчаяние»93. Далее Скальковский, рассуждая о нравах лондонских женщин, вспоминает любовные похождения лорда Байрона и в доказательство приводит якобы сохранившиеся записки влюбленных в лорда дам, предлагавших ему себя на любых условиях.

Страницы, посвященные женщинам разных стран, отличаются особой интонацией: от легкого юмора в описании «красивых женщин» в Италии: «Красивой женщине в Италии прослыть нелегко. Старая пословица говорит, что женщина должна иметь ноги генуэзки, красивый профиль жительницы Сиены, грудь венецианки, глаза флорентийки» и т.п. А так как трудно женщине родиться в одиннадцати городах сразу, то и совершенных красавиц в Италии нет»94; через плохо скрываемую иронию — в описании немок и голландок: «Надобно видеть, как по целым часам голландки моют стены домов или тротуары мылом, ковыряя булавкою в пазах. Но еще замечательнее, что сами голландки далеко не моются так тщательно, как моются тротуары, — остается мало воды»95; до восхищения француженками: «И все-таки, не сходя с места, продолжая отдыхать, не заглядывая ни в галереи скульптур, ни в залы картин, мы можем любоваться действительно прекрасным и совершенно оригинальным созданием Франции. Это французская женщина»96.

В путевых очерках В. Дедлова также часто встречаются анекдоты:«Ведь вы знаете нашего брата, корреспондента и репортера. Человек умирает. К нему является корреспондент и говорит: «А, вы умираете. Знаете ли, то чрезвычайно интересно. Не будете ли вы так добры всего лишь в нескольких словах сообщить мне, как вы умираете? Я задержу вас только на одну минуту». — И вынимает записную книжку»97. Живописная сценка, напоминающая анекдот, мотивирована рассуждениями автора о нравах малороссов, их привычках. «Встретится хохол на улице: «Та, Боже ж милый! Та заходите ж до мене. Горилки выпьем, вишневки, спотыкачу, поговорим о поэзии, о музыке, о вдохновении, о дружбе». — «Да я с удовольствием зайду, только не знаю вашего адреса». — «Да что там тот бисов адрес, холера ему в бок! Вы так заходите…». Так и не скажет, где живет, а на вид такой ласковый…»98. Или, рекламируя один из немецких курортов в Аренсбурге, Дедлов приводит разговор богатой дамы, матери трех дочерей, «которая в минуту откровенности признавалась чистосердечно, что она возила дочерей и в Брувиль, и в Биариц, — ничего не помогало. Здесь же, в Аренсбурге, она в первое же лето выдала замуж одну дочь, в прошлом году — другую и вот теперь привезла третью и последнюю...»99. Юмор и создает тот эмоциональный фон, который объединяет очерки в некий фельетонный жанр «для легкого чтения».

Выстраивая типологию жанра путевого очерка, отметим и еще одну особенность, характерную практически для всех без исключения русских беллетристов конца XIX века: чтобы придать своим «запискам» легкую, фельетонную форму, они «выбирают» для своей поездки спутника, либо случайно встреченного в вагоне (у Дедлова это известный живописец И. Е. Р-н), либо знакомого корреспондента, (сотрудник «Недели» Р. Д. или вятич Чарушин), либо «сведущего человека» (у Л. Нельмина) и т.п. Причем, как правило, один из собеседников впервые за границей, другой же — опытный путешественник, либо один впервые перемещается в сторону «наших окраин», другой же — оттуда родом. Таким образом, завязывается диалог, обмен мнениями, намечается игра точек зрения, некоторая конфликтность — повествование становится живым, беллетристичным. Диалоги не сливаются с основной линией, они даны в драматургической форме, без обязательного «сказал-ответил». Так появляется сценка.

Например, В. Дедлову спутник-художник «помогает» вглядываться в пейзаж за окнами, «наблюдать» и «рисовать»: «Всю дорогу мы «рисовали» <…> «До Берлина «мы» не рисовали, а только наблюдали»100. Дедлов пишет портрет нищего, встреченного им на Парижской выставке, тоже будто бы глазами спутника-художника: «Особенно страшен был один, с глазами сумасшедшего, кричавший от изнеможения совсем шепотом. И. Е. впился взглядом в его глаза, которые то безумно расширялись, то в изнеможении закрывались, то дико блуждали; он настойчиво рекомендовал парижанам завтрашний бой быков. И. Е. глядел на него, глядел, потом вздрогнул и отвернулся. Кто знает, может быть, в тот момент родилась новая картина этого художника, любящего щемящие душу темы… Достоевский тоже не пропустил бы этой сцены мимо…»101.

В зарубежных очерках спутник-иностранец затевает разговор о России: «Спутники на пароходе попались мне интересные <...>. С итальянцем и французом мы беседовали об английских порядках. С немцем — о русских романистах. Он говорил о них с благоговением, но вместе с тем и с ужасом: «Какая непонятная, огромная, внезапная сила! И откуда она у вас взялась! И что еще покажете вы Европе в будущем — доброе или злое? Вы, русские, — странные, удивительные люди»102.

В других очерках Дедлову с его нацеленностью на русофильство необходим не просто спутник-собеседник, но спутник, который «во-первых, никогда еще не покидал отечества. Во-вторых, родом он откуда-то из Вологды или Перми, а этот народ — «из перерусских русский», как говорит Пушкин о Фонвизине»103.

В данном очерке это вятич, которого удивляет буквально все: и заморская кухня, и не наша толпа, чистота и дешевизна их жизни, отсутствие нахальства и «нахрапа». Рассказчику же только того и надо: он корректирует восприятие вятича с присущим ему опытом путешественника, к тому же знающего цену и западному «порядку», и западной кухне.

Сценка, когда он угощает вятича «заморским плодом потуземистей» — баклажанами, достойна отдельного анализа:

Когда баклажаны были наконец принесены, вятич как будто усомнился.

— Ну-ну, бодрясь говорил он, — ну-ну! С виду-то… Ну, ничего, ничего! Баклажаны! Б-бак-кла-жа-ны!!! С виду-то, говорю я… Ничего, ладно! Уж если новогреческие песни…

— Что вы говорите: с виду?

— Говорю, ровно бы они слива огромная, синие. Ну, да ладно… И кроме того, вид-то будто кожаный, на манер портсигара, что ли, или бы кишка какая-то… Ничего, ничего.

— Южный фрукт.

— Верно! Южный фрукт! Б-бак-кла-жа-ны, очень звучно!

Вятич взял кусок и поднес ко рту, но остановился.

— А это вы не шутя, что итальянцы их воспевают?

— Не шутя. Сам слышал в Неаполе. И на мандолине при этом играют.

Вятич с видом человека, готовящегося броситься в воду, положил кусок в рот. Лишь только он это совершил, как сделался поразительно похож на человека, вскочившего или в воду холодную, как лед, или в кипяток <…> С вятичем мы однако чуть не поссорились.

— Спасибо! Очень хорошая штука!

Он только что вернулся из уборной, и от него сильно пахнет одеколоном.

— Спасибо! О, господи! Чуть одеколоном рот отполоскал. Я думал: баклажан, а это на про… О, Господи! — на прованском масле!..

— Ну, да…

— Вот мерзость-то! Лампадное масло в горло льют…

— Да вы знаете, что новогреки прованское масло пьют стаканами…

Вятич при этих словах снова исчез в уборной.

— Знаю я, батенька, говорил он, — бычки, бычки, а потом не отплюешься. По-новогречески это бычки, а по-вятски — хуже лягушки. Оттого-то греки и на арапов похожи, что всякую падаль трескают (выделено мной. — О. С.). Расстались мы однако с вятичем мирно»104.

Такой диалог весьма характерен для поэтики путевого очерка Кигна-Дедлова, обрамляющего каждый эпизод путешествия в подобную форму. Спустя какое-то время он обязательно вернется к воспоминанию о спутнике, как правило, изменившем свои прежние представления об увиденном. И выписанная довольно подробно сцена поедания баклажанов обернется лирическим монологом автора, вложенным в уста вятича. Наслаждаясь «теплым южным вечером, когда в черно-синем небе спокойно и серьезно горят крупные золотые звезды», автор получил письмо вятича из Херсона: «Наконец-то я понял этот юг. Теперь полночь, и варварский Херсон спит как убитый. Я не могу спать. Я вышел на балкон. Прямо передо мною городской сад. У балкона тоже деревья, сквозь зелень которых пробивается свет фонаря. Деревья — не знаю, как их назвать: листья вроде акации, и цветок как акация, но в гроздьях, как у черемухи, — благоухают так сладко, так настойчиво, так непреодолимо, что с головой Бог знает что делается. Все кажется удивительно хорошим, все, что видишь в действительности. А то, что рисует воображение, — то прямо упоительно. Покоряет меня этот благовонный, темный, ленивый и в лени опасный и соблазнительный юг. Эти слишком прямые профили южных женщин кажутся мне прекрасными; эти слишком черные, блестящие своей поверхностью глаза — выразительными. Южная жара — кажется, я родился в ней: я буду тосковать, когда расстанусь с ней… Что за небо, что за звезды! Не знаю, как благодарить судьбу, забросившую меня в ту очарованную страну… Прибавьте, что я видел море, настоящее, а не то, по которому мы в Питер ездим на тройках… Юг, я отдаюсь тебе! Юг, возьми меня! Я твой, я — весь твой!.. Иду вниз, в столовую и спрашиваю себе порцию баклажанов по-гречески, и велю положить больше, как можно больше, прованского масла»105.

Дедлов заранее выбирает для своего путевого очерка композиционно завершенную форму: предисловие, в котором он декларирует, что его интересуют «впечатления» от увиденного и только; выбор спутника, впервые посетившего «дальние края», чьими глазами мы видим окружающий мир и оцениваем его, первое восприятие — «от противного» (все странно, все незнакомо, с этим нельзя свыкнуться, это невозможно полюбить), добродушное подтрунивание «бывалого» путешественника над реакцией вятича — и резкая перемена: «чужое» стало «своим» — отсюда и перемена настроения в сторону приятия того, другого мира, пока на уровне эмоций, вызванных созерцанием природы.

В литературе карамзинского времени путешественник не менялся, любое изменение с ним возможно было лишь при возвращении на родину, в свой мир с его масштабами и критериями, — «только здесь любое изменение, происшедшее с ним во время путешествия, станет заметным. Однако литература «путешествий» чаще всего не давала своему герою такой возможности»106. В путевых очерках 80-х, как мы видим, может быть иначе. Образ путешественника, который здесь на первом плане со своими впечатлениями, мыслями и выводами, может эволюционировать.

Л. Нельмин (К. Станюкович) в цикле очерков «В далекие края» обращается за помощью к «сведущему» человеку, пытаясь разузнать что-либо о Сибири, так как «…несравненно легче с каким-нибудь иностранным курсбухом в руках составить точный расчет путешествия в Австралию, Китай, Калифорнию или на Мыс Доброй Надежды, чем, находясь в столице империи, сообразить способы сообщения, время и стоимость экскурсии по ту сторону Уральского хребта. Месяц, полтора ли изнывать вам в дороге, где пользоваться водой, где почтовым трактом, можно ли на станциях достать какие-нибудь орудия передвижения, более гарантирующие целость ваших внутренностей, чем перекладные, — все это было облечено для меня глубочайшей тайной»107. Далее идут рассуждения о том, что несмотря на обилие всякого рода «ученых исследований Сибири», изданий сибирского отдела Географического общества, «не может быть тех бытовых описаний города и деревни, тех справочных, так сказать, сведений, которые-то и нужны обыкновенному смертному, чтобы ориентироваться на новом месте, не рискуя очутиться в положении Робинзона или щедринского генерала на необитаемом острове»108.Вот тут-то и нужен спутник — «сведущий человек», который бы избавил вас хотя бы от некоторой тягости недоумений, сообщив о подробностях путешествия, как водится, более или менее неверные сведения <…> самым искренним и добродушным образом»109.

«Сведущий» человек, к которому я обратился за справками, был человек почтенный, добросовестный, считавший себя знатоком края, но, на беду мою, коренной сибиряк, к тому же давно оставивший Сибирь, а многие сибиряки, как я не раз убеждался горьким опытом, немножко гасконцы, чуть дело идет об их родине». «Отличаясь местным патриотизмом», он «был расточителен на яркие краски», и «мрачная, безлюдная и холодная «страна Макара», какою представлялась она вам с детства, принимала в этих «сибирских рассказах» совсем иной вид, — вид обаятельных, полных прелести палестин, не испорченных еще вконец изнанкой цивилизации…»110. «Сведущий» человек хвалил все: там и мужик — иной («знает он говядину не по одним только праздникам»), и сибирский «кулак» мягче русского — там, на этих привольных местах — «вообще лучше». «Слушая все эти подчеркивания хороших сторон (дурные рассказчик-сибиряк смягчит по мере возможности), вы начинаете удивляться собственному невежеству. Думали, что Сибирь — Сибирь и есть, а выходит если и не совсем Аркадия, то все-таки «весьма и весьма недурно»111.

В результате общения со «сведущим» человеком путешественник ко многому был не готов, зато данный прием позволил ему описывать, к примеру, сибирские города, в деталях и подробностях, как бы «противу» рассказанного сибиряком. Описание города Томска Л. Нельминым — одно из самых колоритных в «сибириаде». По контрасту с первым и вторым возник другой «сведущий» человек с иронической улыбкой на лице. «Угрюмый скептик не особенно радостно смотрел на мир вообще, а на Сибирь в особенности, разрисовал Сибирь мрачными красками — «А вот вы сами увидите, какова эта жизнь для человека, не способного с утра и до вечера душить водку. Главное, запасайтесь-ка терпением и персидским порошком… Да не забудьте купить себе высокие калоши, чтобы ходить по сибирским улицам — грязь везде такая, что потонуть можно!»112. Спутники, таким образом, будь то «сведущий человек» или «угрюмый скептик», «художник» или «критик», — вовсе не случайные фигуры в повествовании того или иного очеркиста. Они играют сюжетообразующую роль в литературе путешествий 80-х годов XIX века.

Тут автору вспомнился «другой знаток Сибири, образованный молодой человек», который, хотя сам и не бывал в тех местах, но «имел случай по обязанностям службы («Ах, какая там тяжелая служба!») узнать о них основательно: «Там» есть места превосходные, которые по климату не уступят хотя бы Швейцарии. Возьмите, например, Семиречье или местности подле Алтая. Хорошо и Забайкалье… Недурна и Томская губерния… Не совсем скверно и в Якутской области». «И, увлекаясь все более, молодой человек начал похваливать те места даже по-французски и с такою убедительностью, что я осведомился, почему он сам не перейдет на службу в «те» места? К сожалению, он ведь не зависит от себя. Раз служит, надо «тянуть лямку», где придется, он, так сказать, «раб обстоятельств», и, наконец, прибавил он, «здесь он более полезен»113. Приведенный отрывок интересен еще и попыткой использования несобственно-прямой речи — приема, явно выделяющего из общего списка путешественников лишь некоторых, хотя Л. Нельмин так же, как и большинство путешественников-беллетристов 80—90 гг., все еще остается в плену повествовательной модели, свойственной русскому натурализму 90-х гг. XIX столетия. Прием этот, впоследствии названный повествованием «в тоне» и «в духе» героя, закрепил за русской прозой А. П. Чехов, однако, безусловно, первые попытки такого «слитного повествования» встречаются уже в массовой периодической беллетристике, и в частности в путевом очерке. Беллетристы, правда, использовали этот прием нарочито, искусственно, сознательно вводя «психику и умственный язык действующих лиц» (из письма П. Д. Боборыкина к А. А. Измайлову от 26 июня 1909 г.)114, но оформляя это обилием кавычек, которые призваны были сигнализировать читателю о том, что это мысли и высказывания не автора, а персонажа.

Особенностью жанра «путевого очерка» является косвенное использование и прямое цитирование научных источников и литературных произведений. Б. В. Томашевский отмечал, что «художественный эффект цитаты в том, что она вызывает представления о цитируемом произведении, и благодаря этому происходит сопоставление двух словесных рядов — цитируемого и цитирующего»115. Русские путешественники-восьмидесятники, описывая посещаемые ими страны, опираются на большую научную литературу, справочники, летописи, книги известных в прошлом и современных ученых, они вводят бытовые документы, статистические таблицы, иногда дают указание на точный источник. Например, при описании Германии В. Дедлов ссылается на книгу А. Клауса «Наши колонии. Опыты и материалы по истории и статистике иностранной колонизации в России» (СПб., 1869) или цитирует работу А. Накко «История Бессарабии с древнейших времен» в 4-х т. (Одесса, 1873); другие ограничиваются лишь упоминанием автора: К. Скальковский, рассуждая о поляках, обращается к книге Ш. Лергенфельда (без упоминания выходных данных); рисуя нравы публичных женщин во Франции, ссылается на книгу Монтенгауза «Любовь в человечестве» и книгу Дрюмона «La France juive», «которая имеет во Франции успех чрезвычайный»116. В. Верещагин, любящий точность во всем, при описании Японии не преминет сослаться на известный «Фрегат «Паллада» Гончарова, обязательно подчеркнув, что изменилось за эти 25 лет. Л. Нельмин (К. Станюкович) использует статистические справки, касающиеся переселенцев, с отсылкой к точным источникам — «Сибирской газете», № 36, 1885 г.; «Памятным книжкам Томской губернии на 1885 г.»117; Е. Марков, описывая Константинополь, указывает на древние летописи и мифы как источник сведений: «Характерно рассказывает об этом ограблении христианской святыни современный ему русский летописец»118 — далее идет древнерусский текст летописи. Если путешественник чувствует в себе дар рассказчика, то он ограничивается вольным пересказом известных источников: «Существует на свете умный, остроумный ученый и знаменитый француз Ипполит Тэн…»119.

Научные источники, используемые русскими путешественниками, разнообразны и многочисленны, их характеризует широкий диапазон областей знаний, тем и вопросов, однако методы обработки этих источников некоторыми авторами далеки от совершенства: часто цитация оформляется небрежно, иногда она растворяется в собственном тексте. Как справедливо замечает М. Щербакова, проанализировавшая данную особенность цитации в прозе С. В. Максимова, все это «вряд ли должно вызывать очень строгие нарекания. Во-первых, писатель не ставил целью снабдить свои книги полным научным аппаратом наподобие академических изданий. Во-вторых, бытописательская проза способна принимать в себя документальность и фактографию до определенных пределов, за которыми начинается отторжение материала: если не останется места художественности, проза перестает быть прозой, она становится научным текстом»120. Думается, что это положение в полной мере относится и к путевым очеркам 80—90-х гг. XIX века.

Часто авторы так называемых художественных путевых очерков насыщают свой текст реминисценциями из известных произведений литературы: Гоголя, Островского, Достоевского и Чехова. Жанровые картинки Санкт-Петербурга, Москвы, провинциальных русских городов навеяны не только наблюдательностью очеркиста, но и прекрасным знанием русской литературы. Здесь и воспоминание о гоголевских типах и купцах Островского (у Л. Нельмина), о тяготах передвижения по российским дорогам и перекличка с гоголевскими мертвыми душами: «Чем больше вы передвигаетесь, тем больше убеждаетесь, что гоголевские персонажи еще не исчезли, и вам предстоит видеть всю их серию<…>»121; «лица более рыхлые, румяные, сонные <…> с претензиями на светскость манерами провинциальных чиновников, цивилизованных купеческих дочек, выскочивших как будто на палубу парохода прямо из пьес Островского»122. Аллюзии возникают и при чтении встречи автора очерков о переселенцах с красивой девушкой Фросей, рассказавшей свою историю падения (ее монолог по стилю напоминает исповедь Сони Мармеладовой), «курьез» же (так озаглавлена эта часть очерка) оказался совсем в духе Чехова: встреча со «знакомым мужчиной» — чиновником и обращение к нему с просьбой оказать помощь сестре-подростку, уже ставшей на скользкий путь, «дабы не пошла она по этой части»*123

У того же Дедлова в путевых заметках «Панорама Сибири» есть целые страницы, где он обращается к произведениям известных русских путешественников (Карамзина, Фонвизина, Ковалевского, Боткина), знание текстов которых он обнаруживает не только как очеркист, повторивший их маршрут, но и как незаурядный критик, способный эстетически оценить различие в подаче материала. Казалось бы, может ли зависеть степень изученности страны от того, на чем передвигается путешественник, и есть ли разница, проехал на поезде или в экипаже? «Железные дороги, говорят, способствуют сближению народов. Торговому, может быть, но не в других отношениях. Железные дороги мешают близко знакомиться со страной, по которой вы едете, и с людьми, среди которых путешествуете. Возьмите старые книги русских туристов по Европе — Карамзина, Фонвизина, Боткина, наконец, даже юмористическое путешествие г-жи Курдюковой, описанное Мятлевым, и сравните с новейшими. В первых видно интимное сближение с заграницей, с ее небольшими городами, с деревнями, где переменяли лошадей, с ямщиками, с кузнецами, которые перетягивали шины вашего экипажа. В то время чужой народ, чужую страну путешественник видел <...> такими, каковы они есть <...> Действие некоторых повестей Тургенева происходит в маленьких немецких городках, и Тургенев относится к ним и к их обывателям с любовью. Теперешний способ путешествия не дает возможности ознакомиться с чужой стороной ближе, и такое вплетение чужой жизни в рассказ о нашей, как это встречается у Тургенева, теперь уже невозможно. Вас швыряют в закупоренном вагоне из одного большого города в другой. В центрах вы тоже с помощью трамваев в день-два обежите достопримечательности, указанные в путеводителе, ни с кем не скажете и пары слов, потому что все указано в путеводителях, планах, прейскурантах и таксах, — и мчитесь дальше. Подробности и суть чужой страны остаются для вас закрытой книгой <...> Предвзятые мнения не проверяются, симпатии не усиливаются, антипатии крепнут. Железная дорога — это обручи, которыми еще крепче стянуты народные индивидуальности, которые еще больше усиливает их взаимное трение»124.

Встречаются и прямые цитаты из художественных произведений. Так, В. Дедлов по дороге в Иерусалим встретил на палубе парохода «человек семьдесят русских богомольцев <…>, их лица были серьезны и задумчивы; видно было, что они едут в Святую Землю с глубоким сознанием важности совершаемого путешествия <…> Невольно припомнился «мужик-сфинкс» тургеневского стихотворения в прозе: «И глаза твои — эти бесцветные, но глубокие глаза — говорят тоже… И безмолвны и загадочны речи…»125. В очерках «Вокруг России: Портреты и пейзажи» Дедлов, размышляя о жестокости русского человека, приводит в доказательство своим мыслям народную песню:

В саду яблочки повисли —

Ну, так что ж!

Не найду себе по мысли —

Ну, так что ж!

В саду яблочки повяли —

Ну, так что ж!

Не найду себе Мотани —

Ну, так что ж!

Я жену свою зарежу —

Ну, так что ж!

Да Мотанюшку потешу —

Ну, так что ж!

Я в Сибирь пойду за это —

Ну, так что ж!

Да Мотанюшка одета —

Ну, так что ж!126

Говоря о разнице между документальной литературой и художественной, Л. Я. Гинзбург указывает на эстетическую организованность второй и о разных типах «обобщения, познания и тем самым построения художественной символики»127. В научных путевых очерках накопление однородных фактов приводит к появлению суммарного образа, тогда как в очерках художественных присутствует образ-обобще­ние, движение которого — от общего к частному, от идеи к доказывающему ее факту. В первом случае автор рассчитывает на разум и память читателя, во втором — на его эстетическое чувство.

Кроме того, повествование в жанре путевого очерка в силу его свободы и расчет прежде всего на «среднего» читателя остается на уровне не прошедшего художественной обработки сырого материала, который путешественник как бы и не старается оформить в единое целое. Не случайны названия очерков: «Карандашом с натуры»128, «Письма с пути» (В. Л. Дедлов), «Путевые наброски» (В. Верещагин) и т.п. Схема взаимоотношения с читателем предполагает некоторую «условную стилевую позу»129, сознательно принимаемую повествователем: желание заинтересовать экзотикой даже в обыденном (типы переселенцев — чукчи, вятичи, малороссы — у Дедлова; европеизирующиеся купцы и золотодобытчики у Нельмина), сюжетно оформить эти встречи и вызвать понимание и сочувствие у «среднеобразованного» читателя. Отсюда — публицистические обращения и заявления: «Нет создания несчастней турецкого солдата. Его куртка состоит из мозаики разноцветных заплат; его штаны — ряд отверстий, сквозь которые можно довольно подробно обозреть худые солдатские ноги; его сапоги отсутствуют <…> Я знаю, что существуют на свете хищения. Но обокрасть до такой степени солдата, довести до такой нищеты население целой империи — это уже как хотите, слишком!»130.

Здесь явный расчет на единомыслие с условным читателем, который должен так же, как автор, посочувствовать турецкому солдату и испытать негодование по отношению к обобравшим его. Автор подчеркивает свое чуть ли не родство по отношению к персонажу, но налицо культурная дистанцированность повествователя от предмета описания и явная нацеленность на интеллигентного читателя: «Теперешний Иерусалим — турецкий глухой уездный город <…> Не каждый константинопольский молодой чиновник согласится ехать в эту глушь, в этот турецкий Курган, Орск или Старый Быхов»131.

В таких очерках все указывает на их беллетристичность: сюжет с легко угадываемыми элементами: завязкой (встретились в вагоне, заговорили, выяснили, что оба едут в одно и то же место), развитием действия («опытный» спутник, «сведущий человек» подтверждает свои рассказы действием — совместные походы по достопримечательностям), кульминацией (опровержением или, напротив, усилением непосредственных впечатлений) и, наконец, развязкой, когда чувства и эмоции от увиденного и пережитого приводят автора к тем или иным выводам. В финале — вновь возвращение к исходной мысли, обогащенной и подкрепленной рассуждениями. Все повествование обрамляется пейзажем, который также подчинен задаче художественного освоения действительности. Может быть зачин и концовка — словом, налицо все признаки высокой литературы. Если повествователь обходится без спутника, то он часто использует прием приглашения в путешествие читателя, к которому обращается на протяжении всего очерка как к предполагаемому спутнику. Так строит свое повествование К. Станюкович (Л. Нельмин): «<…> путешествие по железным дорогам не сопряжено с тем нервным напряжением, в каком вы постоянно находитесь на колесах <…>», «Так, в Европе вы просто едете, а у нас вы, так сказать, совершаете нечто вроде военной экспедиции», «В каком бы классе вы ни ехали по Европе <…>, вам не придется воевать из-за места». Автор постоянно приглашает читателя поучаствовать вместе с ним в беседах, в спорах с железнодорожным начальством: «Чем далее вы удаляетесь от Петербурга, тем чаще приходится вам наблюдать подобные истории <…>», «В ответ на ваше замечание (если вы сделаете таковое), вы по большей части сперва услышите веселые замечания» и т.п.132. Постоянно использует этот прием и В. Дедлов, заинтриговывая читателя недоговоренностью или настраивая его своими риторическим восклицаниями на определенное чувство или приглашая в собеседники: «Что бы взять на память о загранице? Взяли бутылочку хорошего и дешевого... Тс... я чуть не проговорился, а мы еще не миновали таможни...»133. «Отдохнули ли вы, читатель? Если да, извините меня за полемическое отступление, и пойдемте по выставке»134.

Критика тех лет считала, что у русских путешественников есть несомненное достоинство: они «рассыпались по всему земному шару и находят, что этот шар — ничего себе, благоустроенный и безопасный. Но оказывается, что у шара есть и оборотная сторона. Это наше Отечество»135.

Очерки, описывающие путешествия по «нашему Отечеству», занимают большое место в газетно-журнальной литературе. Это и опубликованные в «Книжках «Недели» путевые заметки А. Краснова «У азиатов» (1887, № 5—6), «Путевые заметки из полярной экспедиции 1882—1883 годов. Новая земля» Н. Кривошея (1886, № 7—8), «По малой Азии» В. Теплова («Вестник Европы». 1890. № 6), многочисленные очерки о переселенцах. Но они не требуют специального анализа, так как к сказанному добавляют лишь уверенность в уже сформулированных жанровых особенностях: жанр «литературного путешествия» — совершенно особый, синкретичный. В нем причудливо соединяется бытовой материал с преображенным автором особым миром — миром философских, эстетических, публицистических и иных (вплоть до националистических) идей, что оказывается едва ли не более значимым, нежели реальные впечатления. А сам повествователь предстает в таких очерках как главный персонаж со всеми присущими художественному образу особенностями.

Заявленные в некоторых очерках претензии на эпистолярный жанр («Письма с пути», «Письма с Парижской выставки» В. Дедлова) — не более, как прием сплава эпистолярного, мемуарного и дневникового стилей. Субъективный фактор (личностный взгляд) оказывается в очерках научных лишним, тогда как в художественных он более значим, чем объективный мир, описываемый путешественником. Вот почему в художественных очерках чаще встречается форма «письма» — по мнению В. Шкловского, она оказалась необходимой для того, чтобы «мотивировать нахождение путешественника в центре повествования и его домашнее отношение к самому себе»136. «Письма, составившие эту книжку, <...> были и остались написанными наскоро, среди напряженной суеты выставки и Парижа и отражают то состояние, в котором находились как устроитель, так и посетитель выставки. Это-то мне и нужно. Моя цель — не поучать читателя, а просто-напросто заменить его, передать впечатления так, чтобы читатель хоть отчасти мог вообразить, будто это он сам был на знаменитой выставке»137.

Форма письма, кроме того, позволяла имитировать «нелитературность», высказываться свободно и как бы без видимого плана — «что вижу, о том пишу. О чем пишу, о том рассуждаю»: «Действительно, мы мчались, точно нашего паровоза ожидали в Париже двадцать лет не виданные им жена и дети. Проволока телеграфных столбов точно играла, прыгая на перевесах вниз и потом делая новый прыжок на столбы, к которым она была прикреплена. Бедные березки и осинки, выросшие около рельсов, гнулись от ветра, поднятого поездом, и мелькали мимо окон со взрывом трепета всех своих листиков до единого. Когда нам встречались поезда из Парижа, запряженные паровозами, убегавшими должно быть от тещ, происходил такой хаос звуков, красок и очертаний, что оставалось только жмуриться и «ухать»138.

При пристальном же рассмотрении внешне спонтанная форма эпистолы приобретает вид стройной продуманной схемы, иногда заложенной в оглавлении: сначала это яркое непосредственное впечатление от увиденного «тотчас», «сей миг», затем описание своего знания данного предмета или явления, а для этого отсылка к источникам, справочникам; экскурс в историю (может быть и без отсылок к источнику); описание стереотипов восприятия («Париж — это центр современной Европы», «Италия — это страна-музей») и опровержение их, порой намеренное. В конечном итоге это собственный подход к глобальной проблеме «Запад — Россия», «Россия — Восток», «Россия — огромная держава, буфер между Востоком и Западом», обсуждаемой в те годы в периодической печати.

В отличие от беллетристов-восьмидесятников, чей опыт, несомненно, пригодился автору «Острова Сахалин», Чехов избегает острых, занимательных историй сахалинской каторги, которых, конечно, было предостаточно и в его памяти, хранящей рассказы очевидцев, и в документах, которые он изучил. Так, он отказался от рассказов о Соньке-золотой ручке, не воспользовался воспроизведением истории об изнасиловании начальником Корсаковского округа четырнадцатилетней девочки Тани Николаевой — его занимают все больше биографии рядовых сахалинцев*. Все остальные находки и открытия массовой литературы, к коей мы причисляем путевые очерки беллетристов-восьмидесятников, используются Чеховым последовательно и тщательно. Это прием использования реминисценций и литературных ассоциаций (при создании типов сахалинцев). «В Мицульке живет сахалинская Гретхен, дочь поселенца Николаева Таня, уроженка Псковской губернии, 16 лет. Она белокура, тонка, и черты у нее тонкие, мягкие, нежные. Ее уже просватали за надзирателя. Бывало, едешь через Мицульку, а она все сидит у окна и думает. А о чем может думать молодая, красивая девушка, попавшая на Сахалин, и о чем она мечтает, — известно, должно быть, одному только богу» (с. 202). Налицо — преображение жизненного факта в художественное обобщение. «Герои Шекспира, Достоевского, Некрасова, Лескова, Гл. Успенского и др. нередко становятся «посредниками» между автором и читателем и, расширяя рамки изображаемого, помогают экономии художественных средств», — справедливо считает М. Л. Семанова139.

Эти же обобщающие образы впоследствии лягут в основу «Палаты № 6». «В новой истории Сахалина играют заметную роль представители позднейшей формации, смесь Держиморды и Яго, — господа, которые в обращении с низшими чинами не признают ничего, кроме кулаков, розог и извозчичьей брани, а высших умиляют своею интеллигентностью и даже либерализмом» (с. 320).

О тщательном изучении и использовании Чеховым подлинных документов при создании очерков «Из Сибири» и «Острова Сахалин» подробно сказано в комментариях к академическому изданию Собрания сочинений и писем Чехова (см.: С. Т. 14—15. С. 742—801). «Так, в сахалинских очерках Чехова выписки из ведомостей, приказов, статистических сводок, ссылки на специальные работы географов, тюрьмоведов, на художественные и публицистические произведения Достоевского, С. Максимова, Короленко, Гл. Успенского и др. чередуются с картинами сахалинского быта, суровыми пейзажами, с портретами ссыльно-каторжных, рассказами автора и других лиц о судьбах сахалинцев и рассказами их о самих себе»140. Естественно, пафос «Острова Сахалин» весьма дале

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...