Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Отрывки из воспоминаний о гимназии (1902 год)




1902 – 1909

Семья. — Гимназия. — Поступление в Московский университет. — Конфликт с отцом. — Любительские спектакли. — Из режиссерской тетради. — Литературные опыты.

 

П. Антокольский
Детство и юность Е. Б. Вахтангова [2]

Евгений Богратионович Вахтангов родился 1 (13) февраля 1883 года во Владикавказе (Орджоникидзе) в русско-армянской зажиточно-патриархальной семье табачного фабриканта. Детство его было невеселым. Отец Богратион Сергеевич, человек сухой, властный, вспыльчивый, был целиком поглощен заботами о своем деле. Он начал с грошей, постепенно, шаг за шагом добился сравнительно прочного коммерческого благосостояния. О таком же пути он мечтал и для своего сына.

Мать (в девичестве Лебедева) — тоже из купеческой среды — мало что могла противопоставить властному главе семьи. Фигура отца с его тяжелым характером, неуживчивостью и деспотизмом проходит темной тенью по всему первому периоду жизни Евгения Богратионовича. Между ним и отцом назревал разрыв. История детства Евгения Богратионовича — это история семейного гнета и разлада. Недаром его первые режиссерские работы — «Дети Ванюшина» Найденова[3] и особенно «Праздник мира» Гауптмана — связаны с той же темой — темой сложных семейных отношений, семейного «ада», надолго отравляющего душу всякого, кто с ним соприкасается.

 

{40} Из семейных картинок (1902 год) [4]

I

12 часов. На коридоре[5] накрыт уже стол для обычного кофе. Глиняный кувшин с молоком, рядом молочник со снятыми сливками, желтый медный кофейник и чайник с водой, белый хлеб, аккуратно нарезанный на равные кусочки, — все это давно знакомо Яше, давно, с самого детства. Он до того привык видеть эту обычную планировку посуды, что, если бы на столе отсутствовал кувшин, или хлеб был нарезан не так правильно, то мог бы подумать, что случилось нечто важное и необыкновенное.

Через окно своей комнаты Яша видит мать, толстая маленькая фигура которой склонилась над приложением «Нивы». Перед ней чашка кофе без сливок, рядом на скамеечке картонная коробка для окурков, обрезков, бумажек… Эта коробка всюду ее сопровождает, когда она освобождается от дела и может или почитать, или раскладывать пасьянсы… И сейчас у нее в руке докуренная папироса… Не отрываясь от книги, она потушит папиросу, опустит ее в коробку и долго будет мешать ложечкой кофе. Потом, все не расставаясь с книгой, она начнет понемногу прихлебывать его.

Смотрит Яша через окно на Свою мать и тяжело ему делается и жалко ему эту маленькую кругленькую фигуру. Всю жизнь свою провела она так, что вчерашний день ничем не отличался от сегодняшнего. Уборка утром, уборка после чая, после завтрака, после обеда, после вечернего чая — все уборка и в промежутках вязанье, штопанье и вышиванье, чтение за чаем и в постели — вот ее жизнь. Так день за днем, год за годом… А ей уж под сорок.

«Яшенька, Шура, Нина, да идите же вы, господи! Простыл совсем. Ну, что это за наказанье, не дозовешься никак…»

Вот сейчас из соседней комнаты выйдет сестра Яши в длинном свободном капоте. Молча сядет она за стол… Посидит немного, встанет и принесет себе книгу. Она близорука, держит книгу близко к глазам и никогда не нагибается.

{41} Яша ждет, когда выйдет и другая сестра, Нина, ждет и злобно кусает мундштук папиросы.

«Пусть придет сначала она, потом я, пусть не нарушается обычная семейная гармония, созданная нашей милой семьей», — думает он и не встает со стула.

Из той же комнаты медленно выходит с книгой в руках меньшая сестра Яши… Читая на ходу, она не торопясь подходит к столу, садится, облокотившись на спинку стула, и продолжает читать.

«Точно в кофейне какой», — думает про себя Яша и, лениво потягиваясь, идет на коридор.

«Шура, принеси-ка мне папиросу… В зале на столе…» — говорит мать.

Шура не двигается с места.

Мать отрывается от книги и пристально смотрит на дочь.

Яша багровеет… Мать, тяжело дыша и закашливаясь, сама идет в зал. Лицо Шуры спокойно и сосредоточенно по-прежнему.

Яша злобно смотрит на нее, нахмурив брови. «Эх ты, сволочь эмансипированная», — говорит Яша и во взгляде его на сестру сквозит нескрываемое презрение. «Яшка, ты с ума сошел… Так ругаться, фи!» И Шура, не допив своей чашки, встает из-за стола, идет в свою комнату, хлопает дверью и ложится на диван, не расставаясь с книгой.

Яша смотрит на сидящую рядом сестренку и не может не сорвать на ней своей злобы. «Ты все продолжаешь устраивать букли, все прихорашиваешься. Сколько раз я говорил, чтоб оставила ты свои ленточки, завитки и прочие финтифлюшки. Ведь это черт знает что. С этаких пор кудри заводить. Да пойми ты, что противно смотреть на тебя. Противно видеть вот эту дрянь», — и рука Яши протягивается к прическе Нины.

У Нины на глазах появляются слезы, она тихо кладет книгу на стол, встает и, все ускоряя шаг, идет к матери. Тихие всхлипывания на коридоре превращаются по мере приближения к комнате матери в сильное рыданье.

«Мама, Яшка опять ругается. Как будто я нарочно напускаю по бокам… а он все ругает… и как будто мне очень нужно заплетать себе ленточку… Мааа… ма». Слышит Яша эти нескладные фразы и окончательно выходит из себя.

«Да ведь это черт знает на что похоже. Ведь так нельзя жить. Где же семья?.. Где очаг и прочие прелести?.. Э, да не все ли равно… Ну их!» — и он тоже идет в свою комнату и, закурив папиросу, кидается на кровать.

Через несколько времени он слышит на коридоре знакомый стук и звон убираемой посуды… Досадливо тарахтит стакан, вертясь в полоскательной чашке, надоедливо и скучно звенят ложки…

 

{42} II

«Так далее продолжаться не может. Твое полное невнимание к моему делу повлечет за собой такие крупные неприятности, которых ты и не ожидаешь. Одумайся, Яша, обсуди, взвесь все…» — говорил владелец спичечной фабрики своему сыну. Правая рука его все время скользила по счетам, она как будто суммировала все проступки сына и хотела дать всей его жизни цифровое выражение.

«Ты вечно манкируешь делом. Ведь ты представь, что будет с твоей матерью и сестрами после моей смерти. Ты один у меня и ты не хочешь помочь мне. Ты даже для рабочих ничего не хочешь сделать. А кричишь: восьмичасовой труд. Больницы, школы. Знаем мы ваши словечки, знаем, что за спиной папаши умеете вы кричать… Эксплуатация. Помилуйте. Да ты, ты на что живешь, на какие деньги? А? Чьим трудом?.. Что же ты не бросишь все? А?.. В гимназии учишься, деньги платишь, на отцовской шее сидишь… Ведь рабочий труд проживаешь, ведь сам у того же рабочего все берешь… Нет, батенька, меня красивыми словечками не проведешь. Нельзя же так, господа, помилуйте. Молокососы, не знаете жизни, ничего не делали, не работали и, изволите ли видеть, эксплуатация…»

 

И отец Яши делает такой вид, как будто читает лекцию житейской мудрости перед целой аудиторией заблудших и погибающих молодых сил.

А Яша давно уже устал слушать. Отец всегда так: поговорит, поговорит, накричит и перестанет до следующего раза. Давно стоит он, теребит пальцами каждую пуговицу своей тужурки и задумчиво смотрит в окно. За окнами фабричный двор. Вон несколько фабричных девиц подошли к столбу водопровода и долго полоскаются у крана. Одна из них брызжет на подруг. Отец Яши тоже смотрит в окно, и лицо его выражает выжидание. Вот‑вот он сорвется с места и зычным голосом разгонит этих разленившихся работниц.

«Это еще что такое? Что за игрушки? Марш сейчас на фабрику. Эй, ты, Анисимова, что ли, ступай к управляющему и скажи, чтоб всем вам был записан прогул», — раздается повелительный голос хозяина.

Яша видит, как наклонив голову, торопливо идут девушки мелкими шажками к дверям фабрики и быстро исчезают за ними. «Прохвосты, бездельники…» — слышит Яша ворчанье отца. И так хочется Яше уйти отсюда, так хочется оставить все, оставить эту ненавистную фабрику. Уйти куда-нибудь, убежать… только бы не видеть постоянно перед собой эту резкую противоположность положения отца и подвластных ему рабочих.

{43} Яша уныло смотрит на отца. Тот спокойно закуривает папиросу и собирается продолжать свою отповедь.

«Папа, мы не сойдемся. Не будем говорить: это расстраивает и вас и меня. Против судьбы я не пойду и ваши доказательства не сломят меня. Вы стоите на своей точке зрения, я понимаю ее, но не могу стать рядом с вами…» — говорит Яша, перебив намерение отца.

«Как вам будет угодно, милостивый государь, можете идти», — слышит он обычную фразу отца и выходит из кабинета.

Тоскливо на душе, скучно кругом. Куда ему идти?.. На фабрику? Сейчас отец по обыкновению удалится с «Биржевыми ведомостями» в спальню и, лежа на постели, небрежно начнет чтение газеты с 4‑й страницы, где приведены цифры курса бумаг… Долго будет думать о сыне… Потом поспит часа два и снова пойдет в контору… А завтра опять тот же разговор, упреки…

Яша надевает фуражку и выходит на улицу. У ворот фабрики он замечает мороженщика с двумя мальчиками подростками. При виде Яши они виновато смотрят, мнутся и проскальзывают в ворота.

«Удирают от взоров хозяйского сына… Сын капиталиста… Да, пожалуй, они правы…» — думает Яша и идет бесцельно бродить по аллеям городского сада.

 

Отрывки из воспоминаний о гимназии (1902 год)

Взявшись написать воспоминания о гимназических годах, я буду говорить только о гимназии, где я пробыл 8 лет. Пишу о ней ни для кого-либо, а исключительно для себя: может быть, попадется мне когда-либо эта тетрадка, когда я уйду далеко вперед от этих золотых лет и в памяти моей воскреснет все минувшее. Может быть, воспоминания эти будут для меня великим облегчением в трудную минуту. Бог его знает, на какой берег выбросит меня фортуна. Пока я ношу звание гимназиста Владикавказской гимназии, дополз до VII кл. и через год готовлюсь вступить на путь, которым прошло много нашего брата-гимназиста. Ну, ладно, лучше приняться за дело.

С чего бы начать мне, как приступить к описанию жизни в стенах заведения, где все направлено к тому, чтобы воспитать юношество в «вере, благочестии и высокой нравственности»?.. Не знаю, как в других гимназиях, но в наглей, по крайней мере, не могли бы воспитать такого человека, разве только, если он сам не удерживал себя от всех пошлостей и интриг, которых так много среди гимназического начальства. Начну-ка я с рассказа об этом пресловутом начальстве, а затем вспомню о тех, которые должны всегда находиться у них в повиновении, «дабы благо им было на земле сей», сиречь, об учениках гимназии.

{44} Насколько печальны будут воспоминания о первых, настолько радостны и приятны будут воспоминания о моих товарищах, между которыми было, да и есть много хороших, честных, неиспорченных парней, из которых выйдут люди. Придется ли мне встретиться с ними, придется ли за кружкой пива побеседовать, как беседуем теперь?..

 

Иван Ильич Виноградов

Ментор наш или директор представляет из себя тип закоренелого самодура, возмечтавшего о себе и воображающего, что он образец лучшего наставника, лучшего человека. Мне иногда кажется, что он, несмотря на свой преклонный возраст (около 60 лет), оставшись один в кабинете, любуется своей наружностью, приглаживает каждый волос, принимает различные позы и заучивает их, чтобы порисоваться потом перед учениками. О, как он любит рисоваться! Глупость его в этом случае не поддается описанию. Когда он кричит на ученика, желая сослать его «в Сибирь на 24 часа», таращит глаза, щелкает зубами, то мне всегда кажется, что это все напускное, что все это выучено им у зеркала. Обидно бывает, когда он напустится на тебя, не разобрав, в чем дело, и смешно, очень смешно, когда он принимает вид благодетеля, когда милостиво разрешает нам то или другое, и при этом взгляд его говорит: «На, мол, чувствуй, что я за человек, я для тебя лучше отца родного». Смешон он в такие минуты.

Но каким бы дураком его не считали — его таки боялись. Одна магическая фраза «барин идет» заставляла притихать. Гроза в стенах гимназии, он был ягненком дома, ибо благоверная супруга держала его в ежовых рукавицах. Она имела на него большое влияние и ее воля исполнялась беспрекословно. Говорят, что она вмешивалась даже в дела гимназии и что за клетку с канарейкой или за пожертвование на устройство церкви можно было поступить в гимназию. Ученики, нужно со скорбью сказать, пользовались ее услугами и через нее влияли на своего Зевса.

Нужно, например, устроить вечер или спектакль, они сейчас шлют к ней депутатов и можно быть уверенным, что дело выгорит. Зато директриса имела много подношений в виде серебряных самоваров, альбомов, канареек, статуэток, букетов и т. д., одним словом, все, что может придумать голова ученика VII или VIII кл.

За нашим классом, к чести его, подлости этой не водилось, и всякие предложения некоторых учеников преподнести ей что-нибудь в день именин отвергались почти всем классом. Вообще, наш класс далеко ушел в этом отношении от прочих выпусков, где без подношений и поздравлений никогда не обходилось. Наш {45} выпуск, по счету пятнадцатый, за некоторыми исключениями, представлял дружный, товарищеский кружок. Ну, о нем после, а пока вернусь к рассказу о барине. Барин, кроме должности директора, занимал у нас еще должность преподавателя истории. Уроки и метод его преподавания до того курьезны, что следовало бы на них подольше остановиться.

Урок истории. Прошло десять минут после звонка. Его еще нет. Проходит еще пять минут и в дверях появляется «барин». В первую минуту можно подумать, что сейчас должно совершиться что-нибудь особенное, важное, такой у него серьезный, профессорский вид. Ученики встают. Не менее важным движением руки он милостиво разрешает им сесть. Ученики садятся и приготовляются слушать.

«Ну‑с, об чем это мы вчера говорили. Да, вот господин Егиков…», — и «барин» разражался потоком укорительной речи. Проболтав с четверть часа, причем он приводил в пример себя и своих сыновей, он отпускал душу провинившихся на покаяние.

«Вот, господа, я старик, мне с лишком 60 лет, а я, как видите, бодр и здоров. Вы думаете, у меня мало дела: а доклады, а бумаги, а распоряжения — кто это делает… Вы думаете, я покончил со своим образованием… Нет, я и теперь учусь. Вот попадется мне название какого-нибудь города — я сейчас к карте.

А по математике, физике… Я, правда, теорию забыл, но что касается текущих вопросов, то я всегда иду наравне с прогрессом». Постоянно приходится слышать от него подобные нелепые фразы. Это еще ничего.

Затем он приступает к уроку. Нечего и говорить, что тема всегда ускользает у него и урок никогда не бывает им рассказан. Но вот он подходит к карте. Напяливает пенсне и, смотря поверх него, поднимает руку к карте. Заметно, что глаза его бегают по ней, и он ищет место, которое нужно сейчас указать ученикам. «Греция, господа, разделяется так…» Указательный палец «барина» обводит контур Италии и приготовляется показывать, на что делится Греция. «Фессалия» — и палец обводит южную часть Апеннинского полуострова, затем он поднимается выше, и «барин» невозмутимо продолжает: «вот здесь Эпир».

В классе слышится напряжение. Многие лезут под крышки парт, некоторые сморкаются и достаточно одному хоть тихонько фыркнуть, как класс зальется неудержимым смехом. Выступают слезы на глазах, удерживаются животы, искривляются физиономии… Но горе тому, кто рассмеется…

Иногда он приносит какую-нибудь книгу и садится читать. Тут уж можно позабавиться. Торопясь, заикаясь, делая не вовремя понижения и остановки, он поминутно поправляется, перевирает слова: вместо «мачта» читает «мечта», вместо «Агамемнон» — «Агаменон», вместо «Фукидит» — «Фудикит» и т. д. {46} И что всего интереснее: он всегда воображает, что чтение его неподражаемо и оставляет сильное впечатление. Не знаю, из чего он это заключает. Не думаю, чтобы расплывающаяся физиономия, готовая фыркнуть при каждом перевирании и в то же время вытягивающаяся от страха, что «барин» заметит его веселость, говорит ему об этом. Во всяком случае, сам он всегда остается доволен своим чтением и, кончив дело, обещается прочесть нам в другой раз еще что-нибудь…

Стоит ли говорить, что уроков по истории мы никогда не готовили. Сам он никогда не вызывал отвечать, когда же наступал конец четверти, он задавал нам письменную работу, которую мы и копировали дословно из учебников. Только к концу четвертой четверти он объявлял, что будет спрашивать. Вопросы его были в этих случаях до того несложны, что приготовиться к ответу не составляло особенного труда. Нужно было только посидеть ночки три и годовой курс пройден. Обыкновенно он не успевал переспросить всех учеников и с неспрошенных бралось честное слово, что они будут заниматься и ставилась тройка. Вот каков наш директор, глава одного из средних учебных заведений Кавказа.

 

Урок греческого языка
(Александр Иванович Дементьев)

«Перестанти, господа, перестанти, ни нада баловать… брости… Успеете языки почесать… успеити… А теперь дело… делом заняца нада…» — говорил Александр Иванович, раскрывая книгу и садясь за парту возле одного из учеников.

Но ученики не внимали гласу учителя и как будто не замечали его присутствия. Кулаки и шиши так и мелькали. Шум и гам невообразимый…

«Не нада, господа, брости…» — повторяет Александр Иванович.

«Нет, “нада”», — раздается с последней парты, и по всему классу перекатывается смех.

Александр Иванович, хиленький, маленький человечек, презрительно оглядывает учеников и, ни слова не говоря, снова берется за книгу.

«Ремезов, еще раз повторяю, оставьти…» «Я, что… я ничего, Александр Иванович, я только вот ручку попросил». «Не нада ручку… занимаца нада… Вот побалуйте у меня еще. Запишу в кондуит… тогда побалуете…»

Ремезов садится и показывает шиш соседу своему Кабахидзе. «Ну, начнемти. Читайти…» — говорит Александр Иванович и поднимает руку, отбивая такт…

«Тондапо мейбоме пос прозефе полгометис Одгоссевс…» — отчеканивает класс.

{47} «Алкииойекрейон пантон аридекете лаон».

На последних партах вместо «лаон» читают «конко».

«Не балуйте, Ремезов, я вас сичас запишу… Ну». — Рука поднимается и снова отбивает такт… Стих опять кончают «конко», но теперь его выкрикивает целый класс, за некоторыми, конечно, исключениями. Сильная злоба изображается на лице у Александра Ивановича. Нервно теребит он цепочку своих часов и смотрит куда-то в пространство.

«Ну и народец, — думает он про себя, — что мне с ними делать?»

«У… У… к чертям! Сволочь, оставь… Ой!» — раздается среди общего гама.

«Что ж, не хотити… не нада… не нада… заниматься… Будим сидеть… что ж», — говорит Александр Иванович и, закрыв книгу, идет к столику, на котором покоится журнал. Он раскрывает журнал и пишет, предварительно сказав вслух фразу, которую намеревается занести в кондуит. Наконец запись окончена. Он закрывает журнал и, подперев свою маленькую голову худой рукой, смотрит опять также задумчиво, неопределенно.

Что у него теперь на душе? Что переживает этот человечек? О чем он думает, так нервно теребя цепочку часов своих? Он не слышит ни шуму, ни криков, ни воплей, ни острот… Он глух… Он думает о том, как мало его понимают, как мало уважают в нем его человеческое достоинство… И за что? За то, что он так нетребователен, снисходителен… За то, что он не одарен природой внушительной наружностью, за то, что он так любит свой предмет, так увлекается им… Они смеются над ним, потешаются, когда он с увлечением читает «Одиссею», они нарочно перековеркивают слова и заставляют его в двадцатый раз повторять одно и то же слово.

«Неужели же так вечно будет продолжаться?.. Неужели они не поймут меня?.. Вот сейчас, наверно, они ругают меня за запись… Да как же я мог поступить иначе? Чем, на чем, где и как? Когда же, наконец, звонок-то дадут?»

Но вот он свободен, занятия окончены… Торопливо надевает он свое рыжее пальтецо, шапчонку, закутывает шею в цветной шарф и почти бегом идет домой…

 

Н. Вахтангова
Владикавказ и Москва [6]

[…] Он казался мне значительно старше меня, хотя мы были почти одного возраста. Он поздно поступил в гимназию, дважды оставался на торой год и окончил восемь классов в двадцать лет. А меня рано отвезли {48} в другой город, где я в шестнадцать лет уже окончила институт, Позже он мне сознался, что считал меня «кисейной барышней», это злило его и он старался выбить из меня институтские манеры.

[…] Женя пригласил нас, девушек, участвовать в спектакле вместе с гимназистами, с которыми мы играли раньше. Ставил спектакль Вахтангов. Это была его первая режиссерская работа — «Предложение» и «Медведь» Чехова. Жениха Ломова в «Предложении» и помещика Смирнова в «Медведе» играл друг Жени, гимназист Борис Ремезов, впоследствии известный провинциальный актер. Я играла Наталью Степановну и вдовушку Попову. Спектакль шел на открытом воздухе, во дворе дома одного из «артистов». На деревянном помосте с ситцевым занавесом была поставлена самая необходимая меблировка — стол, два кресла и скамейка. Освещения не было. Спектакль начался засветло и окончился к заходу солнца.

На репетициях Вахтангов был очень серьезен, требователен к участникам. Борис Ремезов сам справлялся со своими ролями, проявляя выдумку, и все получалось у него смешно. А со мной режиссер порядочно помучился. Ему пришлось сыграть мои роли целиком, чтобы показать, что и как я должна делать. Я выучила текст назубок, знала свои места на сцене, однако, кроме страха, ничего не испытывала. Но мой партнер Ремезов играл так непринужденно и весело, что невольно заразил меня, и, к общему удовольствию, я не испортила спектакля. Режиссер нас хвалил. Публика много смеялась и хлопала.

Жене хотелось втянуть меня в круг своих интересов, поделиться со мной всем, что волновало и увлекало его. В те годы он состоял в гимназическом кружке самообразования, который носил название «Арзамас» в честь М. Горького, находившегося в ссылке под надзором полиции в городе Арзамасе Нижегородской губернии. Пытливых, вольнолюбиво настроенных гимназистов не удовлетворяло сухое, казенное обучение в провинциальной гимназии. В своих юношеских дневниках, написанных в форме автобиографических рассказов, Женя Вахтангов с болью и обидой изображает удушливую атмосферу провинциальной казенной гимназии, ограниченность педагогов, тупость и бессердечие учеников, издевающихся над жалким и смешным учителем греческого языка.

«Арзамас» был своего рода «конспиративным» кружком. Чтобы скрыть «крамольный» характер собраний, встречи устраивались в доме крупного генерала, командира дивизии, сын и дочь которого учились в гимназии. В богатой столовой генеральской квартиры пили чай, танцевали, играли в фанты, а потом вслух читали «Буревестник» М. Горького, рассказы и стихи из сборников «Знание», статьи Л. Н. Толстого, знакомились с философией Ницше, Шопенгауэра, с политэкономией Железнова, а потом появлялись и «Капитал» Маркса и ленинская «Искра». Я не была гимназисткой, и меня нельзя было ввести в этот кружок. Но дух свободолюбия и свободомыслия, которым там питался Женя, он передавал мне, заражал меня им, и мне хотелось жить так, как он. По его предложению, я начала вести занятия в воскресной школе железнодорожных мастерских.

 

{49} 15 сентября 1903 г.

Его превосходительству господину попечителю Московского учебного округа [7]

Окончившего курс
во Владикавказской гимназии
Евгения Вахтангова

Прошение

Покорнейше прошу Ваше Превосходительство не отказать выслушать мою просьбу, сущность которой по мере возможности в кратких чертах я излагаю. В настоящем году я окончил курс во Владикавказской гимназии. Еще на гимназической скамье я мечтал изучать естественные науки, еще тогда я думал поступить на естественный факультет[8]. Но отец, вопреки всем моим желаниям, захотел, чтобы я держал экзамен в специальное учебное заведение. Он отправил меня в Ригу, где в Политехническом институте учится двоюродный брат мой, с которым я и занимался математикой. Два месяца усиленной подготовки дали в результате то, что я удовлетворительно сдал экзамены по всем предметам, но не попал в конкурс.

Со страхом ожидал я решения моей участи отцом, который об университете не хотел и слышать. Наконец, под влиянием дяди и матери, отец согласился отпустить меня в Москву с тем, что я буду жить или у вышеупомянутого дяди, или у одного из родственников, которых у меня много в Москве. Позволив мне поступить в университет, отец прибавил, что если я не поступлю в Москве, то он больше никуда не отпустит меня, а возьмет к себе, иначе говоря, пристроит к своему торговому делу.

Все хлопоты для поступления он предоставил мне. Я обратился к г. Ректору университета, но он заявил мне, что я запоздал с прошением и он лично не может меня зачислить в число студентов.

Долго я измышлял способы, долго искал лиц, к которым можно было бы обратиться за советом. Время проходило в тяжелой душевной борьбе, а тут еще я стал получать письма от отца с выражением неудовольствия по поводу моего неопределенного положения.

{50} Тогда я решил обратиться к Вам, Ваше Превосходительство. Мне страшно мое положение: с одной стороны, желание учиться, с другой — угрозы отца, торговое дело, которое совсем не по духу мне. Итак, если я не поступлю в Московский университет, я потеряю всякую надежду получить образование, теряю все будущее мое; я принужден буду заглушить свое желание учиться, свои думы посвятить себя естественным наукам.

Если я, Ваше Превосходительство, решился побеспокоить Вас своей просьбой, то только потому, что никто больше не может помочь мне выйти из моего тяжелого положения, потому что от Вас зависит мое настоящее и будущее.

Евгений Вахтангов.

 

Н. Вахтангова
Владикавказ и Москва [9]

В 1903 году, после окончания гимназии, отец Жени — владелец табачной фабрики — отправил его держать экзамен в Рижский политехникум. Он надеялся, что Женя будет преемником его дела и хотел дать ему специальное образование. Женю такая перспектива не только не увлекала, но сама мысль о фабрике пугала его. Он втайне мечтал о театре. На вступительных экзаменах в политехникум он благополучно провалился, но зато во время пребывания в Риге успел сыграть в двух постановках Рижского драматического общества любителей: «На хуторе» П. Гнедича, где среди других исполнителей местный рецензент отметил его успех (в роли студента Челиканова), и в «Тяжкой доле» Евт. Карпова. На афише последнего спектакля, в котором Евгений Богратионович исполнял роль сельского учителя Каменева, он впоследствии записал: «За сей спектакль меня зело ругнула рижская газетка. И поделом! С оного времени никогда любовников не играю».

В октябре 1905 года мы поженились. Утром смотрели «Чайку» в Художественном театре, а в шесть часов вечера скромно повенчались в церкви Бориса и Глеба на Арбатской площади. Отцу своему, Богратиону Сергеевичу, Женя сообщил об этом событии вскользь и не сразу, а в очередном письме, считая женитьбу своим личным делом. Отец, хотя и мог ожидать такой развязки, втайне надеялся, что ему удастся сосватать Жене богатую невесту и привлечь его к коммерческой деятельности. Наша женитьба нарушила его планы. Известие о ней привело его в ярость. Он был зол на Женю, на меня, и только полгода спустя, скрепя сердце, признал наш брак. Мы получили от него телеграмму с приглашением приехать домой. Мы с Женей хорошо знали, что нас ожидает мрачный дом, суровый отец, но ехать было нужно. После декабрьских событий 1905 года, в которых Женя, как и многие студенты, принимал активное участие, университет был закрыт. Женя оказался без дела, и весной 1906 года мы уехали во Владикавказ к родителям.

{52} Отец по-прежнему настаивал, чтобы Женя шел работать на фабрику, помогать ему в делах. Он все еще надеялся заинтересовать сына перспективой богатого наследника. Но Женя молчаливо уклонялся и на фабрику не шел. Отношения все обострялись. Чтобы хоть сколько-нибудь смягчить тяжелую обстановку в семье, я, по предложению отца, начала работать в конторе фабрики и даже получала за свою работу какую-то мизерную плату — «на булавки», как говорил отец.

А Женя в это время снова с головой ушел в театральную работу. Он режиссировал и играл в спектаклях Владикавказского музыкально-драматического кружка, в котором наряду с любителями принимали участие и профессиональные актеры. Меня он заставлял играть какие-то роли в драме Филиппи «Благодетели человечества» и в пьесе Н. Тимковского «Сильные и слабые». Популярная в те годы драма Г. Ге «Казнь», в которой мы в свое время видели Роберта Адельгейма, была также поставлена Владикавказским кружком. Спектакль шел в помещении цирка Яралова, находившегося напротив фабрики. На одной стороне улицы прохожие видели солидную вывеску — «Табачная фабрика Б. С. Вахтангова. Существует с 1869 года», а на противоположной стороне театральную афишу спектакля с участием (как тогда принято было писать) г‑на Вахтангова. Отец был взбешен и кричал, что сын позорит его имя.

Богратиону Сергеевичу в то время было лет около пятидесяти. Это был высокий, представительный мужчина с серыми глазами и довольно светлыми волосами, всегда тщательно одетый. По праздникам он носил цилиндр. Один вид его внушал страх чиновникам и рабочим на фабрике. В коммерческом банке его встречали с подобострастием, в городе он был известной фигурой, имя его пользовалось авторитетом и открывало кредит всякому. Родственники при встречах на улице прятались от него. Все они трепетали перед ним. Однажды на семейном вечере в Коммерческом клубе Женя подбежал к своей двоюродной сестре, которая была там с молодым человеком, и сказал: «Иди домой. Отец здесь». Сколько нужно было иметь настойчивости, твердости характера и как непреодолимо должно было быть влечение к театру, чтобы противостоять воле этого властного и деспотичного человека, так открыто идти на разрыв с ним.

И при таких отношениях мы все же обязаны были ежедневно встречаться за обедом. Этот ритуал нарушить было невозможно. К шести часам вечера все были в сборе и ждали прихода отца. Со двора подавались сигналы о том, что хозяин вышел с фабрики. В доме поднималась суматоха. Отец входил в столовую, из разных комнат выходили мы все. Он молча садился за стол, и тогда только усаживалась мать Ольга Васильевна, две сестры, Соня — гимназистка VII класса, Нина — помоложе, и мы с Женей. Перед отцом ставилась всегда одна и та же закуска: икра, тешка, местный сыр, чурек, зелень. Пил он только вино; водки за столом не было. Всяких других закусок, пирогов он не признавал. Мы успевали все это поесть за завтраком с матерью, в его отсутствие.

Первые слова отца за столом неизменно были: «Вот вы где сидите, на шее сидите». Ели все молча и через силу. Слышны были только вилки и ножи.

{53} По положению невестки я сидела рядом с отцом, и только ко мне он иногда обращался с вопросами: «И ты, кажется, в театре играешь?» или «Почему не ешь?» — и подвигал ко мне закуску. Все остальные игнорировались. Младшая сестра вдруг иногда начинала тихонько реветь. Она вспоминала, что у нее на голове торчит бант, который она не успела снять перед обедом. Мучительный обед кончался. Отец с шумом отодвигал стул и без слов уходил в кабинет отдыхать. Мы, уставшие, сконфуженные, расходились по своим делам. Женя торопился прямо на репетицию или на спектакль. И так до следующего обеда.

Некоторую разрядку в эту напряженную атмосферу вносил приход Веры Ивановны Лебедевой, бедной родственницы, «приходящей» приживалки в доме Вахтанговых. Она обычно приходила к завтраку пить кофе с Ольгой Васильевной, а иногда появлялась к обеду. Богратион Сергеевич относился к Вере Ивановне благосклонно, так как она приносила все городские сплетни. За столом она рассказывала, что дочь такого-то купца спуталась с приказчиком или что сын такого-то купца надебоширил в Коммерческом клубе. Богратион Сергеевич спрашивал:

— А что, Вера Ивановна, Вы такого артиста — г‑на Вахтангова видели?

— Как же, как же, была в театре, видела. Хорошо играет. Все хвалят, хвалят.

— А я хочу его из дома выгнать.

Сам Богратион Сергеевич никогда в театр не ходил. А мать, если и бывала в театре, то тайком от отца. Она сидела где-нибудь в задних рядах, кутаясь в испанскую шаль и стараясь быть неузнанной.

В этой семье мы прожили пять месяцев и в конце августа собрались уезжать в Москву. Отец хотел, чтобы я осталась: раз вышла замуж, незачем учиться, можно работать в деле. Отъезд был неприятный, попрощались холодно, и больше мы в этот дом не возвращались.

 

Н. Еременко
Годы молодые [10]

[…] На стенах университета было вывешено объявление: «Приглашаются желающие принять участие в спектаклях Студенческого кружка». Через моего брата — студента мы, ученики филармонии, получили приглашение принять участие в будущих спектаклях.

[…] На первом организационном собрании было решено поставить Две пьесы: «Дачники» М. Горького и «Огни Ивановой ночи» Г. Зудермана. […] Вахтангов предложил дать мне в «Дачниках» роль Варвары Михайловны. И моя роль, и вся пьеса отвечала духу тех дней.

Зимой 1905 года, в революционные московские дни, мы, гимназистки III класса, ездили к богатым людям с большим подписным листом, собирали пожертвования на Красный Крест.

{54} С Вахтанговым я тогда еще не была знакома, но моя соученица по филармонии А. А. Головина, игравшая в спектаклях нашего кружка под фамилией Аркадьина, во время декабрьского восстания 1905 года принимала участие в постройке баррикад в одном из переулков Бронной и в организации санитарной помощи раненым рабочим. Она рассказывала, что их отрядом руководил молодой студент, вносивший в свою работу огромную энергию и энтузиазм; он обращал на себя внимание смелостью и особым обаянием, проявлявшимся в манерах, интонациях. Во всем, что он делал, чувствовался искренний, душевный подъем и вера в победу революции.

«Тогда я, будучи гимназисткой, — вспоминала А. А. Головина, — не знала, что этот студент — Вахтангов, и, восторгаясь им, наивно думала: “Какой храбрый революционер!”»[11]

Репетиции «Дачников» большей частью проводились в аудиториях университета. Иногда мы собирались на квартире у Сушкевича (помню мрачную комнату на Волхонке, почти без стульев, но с несколькими железными кроватями) или в маленькой комнате Вахтангова на Бронной, около Патриарших прудов, где он жил втроем со студентами Н. Н. Виноградовым и Н. М. Малофеевым, которых он, а за ним и все мы в шутку называли Серж Кантиков и Жорж Бантиков.

В дни работы над «Дачниками» мы не думали, что кто-то из нас проложит новые пути в искусстве. Нам только хотелось словами М. Горького говорить со зрителем о том, как надо жить.

Хотя Вахтангов официально не числился режиссером спектакля, но {55} принимал живейшее участие в работе над пьесой и много помогал нам. Он же играл роль Власа. Пьеса очень увлекала его. Нам, своим партнерам, он внушал, что мы должны в своих образах донести до зрителя мысли Горького, которые так отвечали нашим настроениям. Идею пьесы он определял словами Марии Львовны из четвертого акта: «В наши дни стыдно жить личной жизнью».

С первой же встречи темперамент Вахтангова, его улыбка, его обаяние способность увлекать всех своими замыслами покорили молодых любителей драматического искусства. Он сразу занял среди нас ведущее место.

Работать с ним было легко и приятно. Он никогда не требовал, но всегда настойчиво добивался лучшего. Под его спокойствием и твердостью всегда горело духовное беспокойство, невольно заражавшее нас. Мы проникались значительностью, важностью и ответственностью выполняемого дела. Большое внимание уделялось нами не только актерскому исполнению, но и обстановке и костюмам, которые тщательно подбирались для наших спектаклей.

В третьем действии «Дачников» был у нас и задник с написанным лесом, и стог сена, и пенек — точно, как значится в пьесе. В этом акте, в сцене пикника, по ремарке автора идет дуэт мандолины и гитары. Вахтангов в роли Власа играл на мандолине. Особенно хорошо помню, как под этот дуэт я произносила монолог — воспоминания Варвары Михайловны о ее юности, проведенной в прачечной.

Играл Вахтангов В

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...