Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Упражнения в усвоении материала 2 глава




Нечаев был менее известной, но более таинственной фигурой, чем Бакунин. Его стараниями нигилизм как связная доктрина был доведен до пределов возможного. Этот человек, почти не знавший противоречий, появился в кругах революционной интеллигенции примерно в середине 60-х годов и умер забытым в январе 1882 г.

За этот короткий промежуток времени он не переставал выступать в роли искусителя. Его жертвами были окружавшие его студенты, революционеры-эмигранты во главе с Бакуниным и, наконец, его тюремная стража, которую он сумел вовлечь в фантастический заговор. Едва появившись на люди, он уже был твердо убежден в правоте своих мыслей. Бакунин был до такой степени им обворожен, что согласился облечь его фиктивными полномочиями. В этой непреклонной натуре ему открылся идеал, который он хотел бы навязать другим и до какой-то степени воплотить в себе самом, если бы ему удалось избавиться от собственной мягкосердечности.

Нечаев был жестоким аскетом безнадежной революции. Самой явной его мечтой было основание смертоносного ордена, с чьей помощью могло бы расширить свою власть и восторжествовать мрачное божество, которому он поклонялся.

Он не только рассуждал на тему всемирного разрушения, но и настойчиво внушал тем, кто посвятил себя революции, формулу «Все позволено». Сам он позволял себе все.

Он был певцом фанатизма. «Революционер — это человек заранее обреченный. У него не может быть ни любовных связей, ни имущества, ни друзей. Он должен отречься даже от своего имени. Все его существо должно сосредоточиться на единой страсти — революции».

Ведь если история, чуждая всяких моральных принципов, является всего лишь полем битвы между революцией и контрреволюцией, то человеку остается только полностью слиться с одним их этих двух начал, чтобы вместе с ним погибнуть или победить. Нечаев доводит эту логику до конца.

Если революция становится единственной ценностью, она требует от революционера всего, в том числе доноса, оговора и предательства единомышленников. Насилие, поставленное на службу абстрактной идее, обращается теперь как на врагов, так и на друзей. Лишь с наступлением царства одержимых стало возможным утверждение, что революция сама по себе значит неизмеримо больше, нежели те, ради которых она совершается. Что дружба, которая до сих пор скрашивала горечь поражений, должна быть принесена в жертву и предана забвению вплоть до неведомого еще дня победы.

Таким образом, своеобразие С.Г. Нечаева заключается в том, что он вознамерился оправдать насилие, обращенное к собратьям. Как уже говорилось, он написал «Катехизис» вместе с Бакуниным. Но когда Бакунин в припадке самоослепления назначил его представителем «русского отдела Всемирного революционного союза», существовавшего только в его воображении, и Нечаев в самом деле вернулся в Россию, он тут же основал свою собственную организацию «Народная расправа» и самолично выработал ее устав.

В нем содержался пункт, касающийся тайного центрального комитета, безусловно, необходимого для любого военного или политического объединения. Комитета, которому должны бы беспрекословно подчиняться все рядовые члены.

Но Нечаев не только милитаризировал революцию, он считал, что ее руководители вправе употреблять по отношению к подчиненным ложь и насилие. Он разделил революционеров на несколько разрядов. К первому — т.е. к вождям — относятся те, кто может «смотреть на других как на часть общего революционного капитала, отданного в их распоряжение».

Вполне возможно, что политические деятели на протяжении всей истории думали именно так, но никогда не решались сказать об этом вслух. Во всяком случае, до Нечаева никто из революционных вожаков не рискнул открыто провозгласить этот принцип. Ни одна из революций до той поры не осмелилась заявить в первых же строках своих скрижалей, что человек — это всего лишь слепое орудие. Ряды ее участников пополнялись с помощью традиционных призывов к мужеству и духу самопожертвования.

Нечаев же решил, что колеблющихся можно шантажировать и терроризировать, а доверчивых — обманывать. Даже те, кто лишь воображает себя революционерами, могут пригодиться, если их систематически подталкивать к совершению особо опасных акций. Что же касается угнетенных, то раз уж им предстоит полная и окончательная свобода, их можно угнетать еще больше. Их потери обернутся благом для грядущих поколений. Нечаев возводит в принцип положение, согласно которому следует всячески подталкивать правительство к репрессивным мерам. Ни в коем случае не трогать тех его официальных представителей, которые особенно ненавистны населению. Наконец, всемерно способствовать усилению страданий и нищеты народных масс.

Все эти намерения обрели подлинный смысл только сегодня. Нечаев не дожил до триумфа своих идей. Он успел лишь пустить их в ход во время убийства студента И.И. Иванова — события, настолько поразившего воображение современников, что Достоевский сделал его одним из тем своих «Бесов». Иванов, чья единственная вина заключалась в том, что он усомнился в существовании мифического «центрального комитета», посланцем которого называл себя Нечаев, противопоставил себя революции, тому, кто отождествлял себя с нею. И, следовательно, подписал себе смертный приговор.

«Кто дал нам право покушаться на человеческую жизнь?» — спрашивал Успенский, один из товарищей Нечаева. «Речь идет не о праве, а о нашем долге: мы обязаны уничтожить всякого, кто вредит общему делу». Когда революция становится единственной ценностью, ни о каких правах не может быть и речи, остаются одни только обязанности.

Но, с другой стороны, во имя исполнения этих обязанностей кое-кто присваивает себе все права. Так поступил и сам Нечаев.

Не тронувший пальцем ни одного тирана, он во имя общего дела расправляется с Ивановым, заманив его в ловушку.

Потом он бежит из России и встречается с Бакуниным, который отворачивается от него, осуждая эту «омерзительную практику». «Он мало-помалу убедил себя, — пишет Бакунин, — что для создания несокрушимой организации необходимо взять за основу политику Макиавелли и систему иезуитов: насилие для тела и ложь для души». Это прекрасно подмечено.

Но можно ли называть подобную тактику «омерзительной», если революция, как утверждал сам Бакунин, является единственным благом? Нечаев и впрямь находился на службе у революции, радея не о себе, а об общем деле. Выданный швейцарскими властями царскому правительству, он мужественно держался на суде. А приговоренный к двадцати пяти годам тюрьмы, не прекратил своей деятельности и в крепости, сумел распропагандировать команду Алексеевского равелина, строил планы убийства царя, но потерпел неудачу и был снова судим. Смерть в глубине каземата, на исходе двадцатого года заключения, увенчала биографию этого мятежника, ставшего родоначальником высокомерных вельмож революции.

С этого момента в ее лоне окончательно восторжествовал принцип вседозволенности, убийство было возведено в принцип.

Однако в начале 70-х годов, с обновлением народничества, явилась надежда, что это революционное движение, чьи истоки восходят к декабристам, а также социализму Лаврова и Герцена, сумеет затормозить развитие политического цинизма, представленного Нечаевым.

Народники обратились к «живым душам», призывая их «идти в народ» и просвещать его, чтобы потом он сам пошел по пути свободы. «Кающиеся дворяне» оставляли свои семьи, одевались в отрепья и отправлялись читать проповедь мужику. Но тот смотрел на них искоса и помалкивал. А то и выдавал новоявленных апостолов жандармам.

Неудача, постигшая этих прекраснодушных мечтателей, неминуемо должна была отбросить движение к нечаевскому цинизму или, по меньшей мере, к практике насилия. Интеллигенция, не сумевшая сплотить вокруг себя народ, вновь почувствовала себя одинокой перед лицом самодержавия. Мир снова предстал перед ней в двойственном обличье господина и раба. Именно тогда группа «Народная воля» решила возвести терроризм в принцип и начала серию покушений, которые при участии партии эсеров не прекращались вплоть до 1905 г.

 

III

 

1878 год был годом рождения русского терроризма. 24 января, накануне суда над ста девяносто тремя народниками, совсем еще юная девушка, Вера Засулич, стреляет в генерала Трепова, градоначальника Санкт-Петербурга. Оправданная судом присяжных, она затем ускользнула от царской полиции. Этот револьверный выстрел вызвал целую волну репрессий и покушений, которые следовали друг за другом. Уже тогда было ясно, что они прекратятся не раньше, чем окончательно выдохнутся все их участники.

В том же году член «Народной воли», Кравчинский, выпускает памфлет «Смерть за смерть», в котором содержится апология террора. Последствия не заставили себя ждать. Жертвами покушений в Европе стали немецкий кайзер, король Италии и король Испании. Начиная с этого момента, весь конец XIX века, как в России, так и на Западе, ознаменован непрекращающейся серией убийств. В 1879 г. — новое покушение на испанского короля и неудавшийся заговор против русского императора. В 1881 — его убийство боевиками «Народной воли». Софья Перовская, Желябов и их сподвижники повешены. В России, где покушения на второстепенных представителей власти никогда не прекращались, в 1903 г. возникает боевая организация партии эсеров, группа самых поразительных фигур русского терроризма.

Нигилизм, тесно связанный с развитием этой обманчивой веры, завершается, таким образом, терроризмом.

Эти юноши и девушки, жившие в атмосфере всеобщего отрицания, пытались преодолеть свои противоречия и обрести недостававшие им ценности с помощью бомбы и револьвера.

До них люди умирали во имя того, что знали, или того, во что верили. Теперь же стали жертвовать собой во имя чего-то неведомого, о котором было известно лишь одно: необходимо умереть, чтобы оно состоялось.

До тех пор шедшие на смерть обращались к Богу, отвергая человеческое правосудие. А, знакомясь с заявлениями смертников интересующего нас периода, поражаешься тому, что все они, как один, взывали к суду грядущих поколений. Лишенные высших ценностей, они смотрели на них как на свою последнюю опору. Их добровольное нисхождение в мир греха и смерти породило только обещание неких будущих ценностей. Весь ход истории позволяет нам утверждать, что они погибли напрасно.

Само понятие будущей ценности внутренне противоречиво, поскольку оно не может ни внести ясности в действие, ни служить основанием выбора до тех пор, пока не обретет хоть какую-то форму. Эти люди, раздираемые противоречиями, своим отрицанием и смертью производили на свет веру в появление подобных ценностей. Они подчеркнуто ставили превыше самих себя и своих палачей это высшее и горькое благо, которое лежит у истоков бунта. Остановимся же на таких ценностях поподробнее, пользуясь моментом, когда дух бунта еще сталкивался с духом сострадания.

«Можно ли говорить о террористических актах, не принимая в них участия?» — восклицает Каляев. Все его товарищи по боевой организации эсеров, руководимые сначала Азефом, а потом Борисом Савинковым, оказались на высоте этих слов. То были требовательные к себе люди. Они были последними в истории бунта, кто целиком принял вместе со своей судьбой свою трагедию. Живя террором, они верили в него. Чувство надлома никогда не покидало их.

История знает не много примеров, когда фанатики мучились бы угрызениями совести даже в разгар схватки. А люди 1905 года постоянно терзались сомнениями. К их чести надо сказать, что мы не можем задать им ни единого вопроса, который уже не стоял бы перед ними и на который они хотя бы отчасти не ответили своей жизнью или своей смертью.

Они торопились войти в историю. Когда Каляев, например, в 1903 г. решил вместе с Савинковым принять участие в террористической деятельности, ему было всего двадцать шесть лет. А через два года этот «Поэт», как его называли, был уже повешен. Но для того, кто изучает историю этого периода, Каляев с его головокружительной судьбой представляется самой показательной фигурой терроризма. Он ворвался в историю России и всего человечества, чтобы через мгновение погибнуть, став мимолетными и незабвенным свидетелем разрастающегося бунта.

На смену этим людям явятся другие. Одухотворенные той же всепоглощающей идеей, они, тем не менее, сочтут методы своих предшественников сентиментальными и откажутся признавать, что жизнь одного человека равноценна жизни другого. Они поставят выше человеческой жизни абстрактную идею, пусть даже именуемую историей, и, заранее подчинившись ей, постараются подчинить ей других.

Жизнь человеческая может быть всем или ничем. Для этих людей человеческая жизнь не будет стоить ни гроша.

Бунтовщики девятьсот пятого года среди грохота бомб доказывают нам, что бунт, если он останется бунтом, не может привести ни к утешению, ни к идейному умиротворению. Их бесспорная единственная победа заключалась в преодолении одиночества и отрицания.

Находясь в гуще общества, которое они отрицали, и которое их отвергло, они, как и подобает всем людям широкой души, стремились мало-помалу сплотиться в единое братство. Представление о безмерности их отчаяния и надежды может дать взаимная любовь, которую они питали друг к другу даже на каторге. Любовь, которая простиралась на бесчисленные массы их порабощенных и безмолвных собратьев.

Чтобы стать служителями этой любви, им нужно было сначала сделаться убийцами. Чтобы утвердить царство невинности, им предстояло принять на себя вину. Это противоречие разрешалось только в последний миг их жизни. Одиночество и благородство, отчаяние и надежда могли быть преодолены лишь добровольным принятием смерти.

Желябов, организовавший в 1881 г. покушение на Александра II и схваченный за двое суток до гибели царя, просил, чтобы его казнили вместе с настоящим убийцей. Дело в том, что Желябов стремился избежать обвинений, которые постигли бы его, останься он в одиночестве после того, как стал реальным участником или пособником убийства.

У подножия виселицы Софья Перовская обняла Желябова и двух его друзей. Для Желябова его смерть в кругу своих собратьев была равносильна оправданию. Убийца виновен лишь в том случае, если соглашается жить после убийства или предает своих сообщников. А его смерть целиком заглаживает как вину, так и само преступление.

Именно поэтому Шарлотта Корде могла крикнуть Фукье-Тенвилю: «Чудовище, да как ты смеешь называть меня убийцей!» То было душераздирающее и молниеносное постижение человеческой ценности, которая представала на пути между невинностью и виной, разумом и безумием, временем и вечностью.

В миг этого откровения — но не раньше! — на отчаявшихся узников нисходит странная умиротворенность, свидетельство окончательной победы. Находясь в тюремной камере, Поливанов говорит, что ему будет «легко и просто» умирать. Войнаровский пишет, что он победил страх перед смертью: «Я взойду на эшафот молча, так что ни один мускул не дрогнет на моем лице... Казнь будет не свершаемым надо мной насилием, а естественным результатом всей моей жизни». Через много лет лейтенант Шмидт писал перед расстрелом: «Моя смерть подведет итог всему — и дело, за которое я стоял, увенчанное казнью, пребудет безупречным и совершенным». А Каляев, представший перед судом не в роли обвиняемого, а в роли обвинителя и приговоренный к повешению, твердо заявил: «Я рассматриваю свою смерть как крайнюю форму протеста против мира слез и крови». И еще он писал: «С того времени, как я попал за решетку, мне ни разу не приходило в голову каким-то образом уклониться от смерти».

Его желание сбылось. В два часа ночи десятого мая он шагнул навстречу единственному оправданию, которое признавал. Весь в черном, без пальто, в фетровой шляпе на голове, он поднялся на эшафот. И когда священник, отец Флоринский, попытался поднести к его губам распятие, осужденный, отвернувшись от Христа, бросил: «Я уже говорил всем, что покончил все счеты с жизнью и вполне готов к смерти».

Итак, здесь, в конце пути, пройденного нигилизмом, у самого подножия виселицы, возрождаются прежние ценности. Они — отражение, на сей раз историческое, формулы мятежного духа:

«Я бунтую, следовательно, мы существуем».

Нигилизму было суждено пережить тех, кто его преодолел. Политический цинизм продолжает прокладывать себе победоносный путь в самой сердцевине партии эсеров. Азеф, пославший Каляева на смерть, ведет двойную игру, выдавая революционеров охранке и в то же время, совершая покушение на министров и великих князей. Его провокационная деятельность вдохновляется пресловутым лозунгом «Все позволено» и отождествляет историю с абсолютной ценностью.

Этот нигилизм, уже успевший оказать влияние на индивидуалистический социализм, заражает и так называемый научный социализм, появившийся в России в 1880 гг. Совокупному наследию Нечаева и Маркса суждено было породить тоталитарную революцию XX века. В то время как индивидуальный терроризм преследовал последних представителей «божественного права», терроризм государственный готовился окончательно искоренить это право из общественной практики. Техника захвата власти для осуществления этих конечных целей начинает преобладать над их голословным утверждением.

И в самом деле, именно у Ткачева, товарища и духовного брата Нечаева, Ленин заимствует концепцию захвата власти, которая кажется ему «великолепной» и которую он резюмирует так: «строжайшая тайна, тщательный отбор участников, воспитание профессиональных революционеров».

Ткачев, под конец своей краткой жизни сошедший с ума, оказался посредником между нигилизмом и военным социализмом. Он считал себя создателем русского якобинства. Будучи врагом искусства и морали, он в этой тактике стремился лишь к примирению рационального с иррациональным. Его целью было достижение равенства между людьми посредством захвата государственной власти. Тайная организация, революционные ячейки, непререкаемый авторитет вождя — во всех этих терминах можно усмотреть если не фактическое зарождение, то хотя бы прообраз «аппарата», которому было уготовано столь великое и действенное будущее.

Что же касается самих методов борьбы, то четкое представление о них дает замысел Ткачева, согласно которому все население России старше 25 лет подлежит уничтожению ввиду его неспособности к восприятию новых идей.

Этот поистине гениальный замысел будет в значительной мере воплощен на практике супердержавой, где принудительное образование детей будет осуществляться терроризированными взрослыми.

Цезарианский социализм осудит, разумеется, практику индивидуального терроризма, и в то же время возвратится к террору на уровне государства, оправдывая его необходимостью построения обоготворенного человеческого общества.

Здесь бунт, оторванный от своих исторических корней, стремится теперь поработить весь мир.

Тогда начинается предсказанная в «Бесах» Достоевского эпоха шигалевщины, восхваляемая нигилистом Верховенским, защитником права на бесчестие. Этот злосчастный и беспощадный ум («Он человека сочинит да с ним и живет») избрал своим девизом волю к власти, ибо только она дает возможность руководить историческим процессом, не ища оправданий ни в чем.

Свои идеи он позаимствовал у «филантропа» Шигалева, для которого любовь к людям служит оправданием их порабощения. Этот ярый поборник равенства («В крайних случаях — клевета и убийство, а главное — равенство») после долгих размышлений пришел к выводу, что возможна всего одна истина: «Выходя из безграничной свободы, я заключаю безграничным деспотизмом».

Наикратчайший путь к этим новым скрижалям лежит через тотальную диктатуру. «Одна десятая доля получает свободу личности и безграничное право над остальными девятью десятыми. Те же должны потерять личность и обратиться вроде как в стадо и при безграничном повиновении достигнуть рядом перерождений первобытной невинности, вроде как бы первобытного рая, хотя, впрочем, и будут работать». Это и будет царством философов, о котором мечтали утописты, только философы эти ни во что не будут верить.

Таким образом, здесь предвосхищены тоталитарные теократии XX века с их государственным террором. Новые сеньоры и великие инквизиторы, использовав бунт угнетенных, воцарились теперь над частью человеческой истории. Их власть жестока, но они, как романтический Сатана, оправдывают свою жестокость тем, что эта власть не всякому по плечу. «Желание и страдание для нас, а для рабов шигалевщина» (А. Камю).

В эту эпоху появляется новая и довольно отвратительная порода подвижников. Их подвиг состоит в том, чтобы причинять страдания другим. Они становятся рабами собственного владычества. Чтобы человек сделался богом, нужно, чтобы жертва унизилась до положения палача. Вот почему судьбы жертвы и палача в равной степени безнадежны. Ни рабство, ни владычество отныне не тождественны счастью: владыки угрюмы, рабы унылы.

Сен-Жюст был прав, говоря, что мучить народ — это ужасное преступление. Но как избежать мучений для людей, если из них решено сделать богов? Кириллов убил себя в надежде стать богом и согласился, чтобы его самоубийство было использовано для «заговора» Верховенского. Обожествивший себя человек выходит за пределы, в которых держал его бунт, и безоглядно устремляется по грязному пути террора, с которого история так до сих пор и не свернула.

 

IV

 

Маркс не предвидел столь устрашающего апофеоза. Не предвидел его и Ленин, сделавший, однако, решительный шаг к созданию военизированной империи. Он прежде всего был озабочен проблемой захвата власти.

Сравнивая его произведения, относящиеся к началу и к концу его карьеры, поражаешься тому, что он не уставал беспощадно бороться против сентиментальных форм революционного действия. Он изгонял мораль из революции, ибо вполне резонно полагал, что невозможно установить революционную власть, почитая при этом десять заповедей.

Равнодушный к вопросам морали, он берется за рычаги управления историей и решает, какие добродетели подходят для машинистов локомотива истории, а какие нет.

Поначалу он действует на ощупь, колеблется относительно того, не должна ли Россия пройти сначала стадию капиталистического и индустриального развития. Но признание этого означает сомнение в том, что революция может произойти в России. И прежде чем приняться за дело, он вышвыривает за борт экономическое учение Маркса.

Начиная с 1902 г., он открыто заявляет, что рабочие не способны собственными силами выработать собственную идеологию. Он отрицает стихийность масс. Социалистическое учение должно иметь научную основу, заложить которую могут только интеллектуалы. Когда он говорит, что необходимо уничтожить всякую разницу между рабочим и интеллектуалом, это нужно понимать в том смысле, что можно не быть пролетарием, но понимать его интересы лучше, чем он сам. Поэтому Ленин хвалит Лассаля за то, что тот вел ожесточенную борьбу со стихийностью масс. «Теория, — говорит он, — должна подчинить себе стихийность». Иными словами, это означает, что революция нуждается в вождях и теоретиках.

Он борется одновременно против реформизма, ослабляющего революционный порыв, и против индивидуального террора (известно, что его старший брат, избравший путь терроризма, был повешен). Отдельные убийства казались ему бессмысленными. Революция — явление не только экономическое и духовное, но, прежде всего, военное. Вплоть до того дня, когда она разразится, революционная деятельность тождественна стратегии. Главный враг — самодержавие, опирающееся на полицию, профессиональную армию политических солдат. Вывод прост:

«Борьба с политической полицией требует особых качеств, требует революционеров по профессии». У революции будет своя кадровая армия наряду с массами, которых можно будет в нужное время призвать под ружье.

Этот передовой отряд должен быть сформирован раньше, чем будут организованы массы. Эта «сеть агентов» — таково выражение самого Ленина — предвосхищает приход к власти тайного общества под руководством не знающих колебаний монахов революции. «Мы — младотурки революции с капелькой иезуитства вдобавок», — говорил он.

Начиная с этого момента, пролетариат становится лишь могучим орудием в руках революционных аскетов. Уже Гейне называл социалистов «новыми пуританами». Пуританство и революция в историческом смысле идут в ногу.

Вопрос взятия власти влечет за собой вопрос о государстве. «Государство и революция» (1917), в котором рассматриваются эти проблемы, можно считать самым любопытным и противоречивым из трудов Ленина.

Его памфлет, в котором он то и дело ссылается на опыт Парижской Коммуны, абсолютно противоречит идеям федералистов и антиавторитаристов, которые ее создали. Не согласуется он и с оптимистичными описаниями Маркса и Энгельса. Причина этого проста: Ленин не забыл, что Коммуна потерпела крах. Ленин утверждает необходимость власти для того, чтобы подавить сопротивление эксплуататоров, а также «для руководства громадной массой населения, крестьянством, мелкой буржуазией и полупролетариями в деле "налаживания" социалистического хозяйства».

Здесь неоспорим поворот. Здесь уже угадываются зачатки противоречий между практикой сталинского режима и его же официальной философией.

Одно из двух. Либо этот режим построил социалистическое бесклассовое общество — и тогда его поддержание силами чудовищного репрессивного аппарата не может быть оправдано марксистской теорией. Либо ему не удалось этого сделать — и тем самым он доказал, что марксистское учение ошибочно и что, в частности, обобществление производства не означает исчезновения классов.

Перед лицом своей официальной доктрины этот режим вынужден либо объявить ее ложной, либо признать, что он предал ее. На самом же деле Ленин, вопреки Марксу, помог восторжествовать в России не только идеям Нечаева и Ткачева, но и теориям Лассаля, провозвестника государственного социализма. Начиная с этого момента, история внутренних битв в партии от Ленина до Сталина сводится к борьбе между рабочей демократией и военно-бюрократической диктатурой.

Когда же свершится переход к высшей фазе коммунизма, когда каждый будет получать по потребностям? «Этого мы не знаем и знать не можем... Ибо материала для решения таких вопросов нет», — для большей ясности Ленин — как всегда, произвольно — утверждает, будто «обещать», что высшая фаза развития коммунизма наступит, ни одному социалисту в голову не приходило.

Можно сказать, что в этом месте его писаний свобода умирает окончательно. От идеи правления масс, от понятия пролетарской революции делается переход к революции, осуществляемой и руководимой профессиональными агентами. Затем беспощадная критика государства сопрягается с признанием неизбежной, но временной диктатуры в лице ее вождей. И объявляется, что невозможно предвидеть конец такого временного состояния. Более того, никто не в силах сказать, окончится ли оно вообще.

Двумя годами позже Ленин, под давлением внешних и внутренних событий, сделал некоторые уточнения, позволяющие предвидеть бесконечное сохранение пролетарского сверхгосударства. Этой машиной, или дубиной, он предполагал разгромить всякую эксплуатацию. Когда на свете не останется возможности эксплуатировать, не останется владельцев земли, владельцев фабрик, лишь тогда эту машину можно будет отдать на слом.

Стало быть, до тех пор, пока хоть где-нибудь на земле, а не только в определенном обществе, сохранится хоть один угнетенный или собственник, государство продолжит свое существование. И все это время ему предстоит крепнуть, чтобы одну за другой одолевать все формы несправедливости, побеждать упрямые буржуазные государства и народы, ослепленные своекорыстными интересами.

И лишь когда на земле, наконец-то очищенной от противников, последняя несправедливость будет, потоплена в крови праведников и злодеев, государство, достигшее вершины своего могущества, благоразумно устранится из немотствующего Града справедливости.

Но у всякого империализма — даже справедливого — всего два выбора: либо погибнуть, либо создать мировую империю. А до той поры в его распоряжении нет иных средств, кроме несправедливости. Непосильный труд, бесконечные лишения, беспрерывные войны. И вот, наконец, настает момент, когда всеобщее рабство в тотальной империи чудесным образом превращается в собственную противоположность: свободный отдых во всемирной республике. Необходимо задушить всякую свободу, чтобы построить империю, которая в один прекрасный день станет свободной.

Здесь проясняется знаменитое диалектическое чудо — переход количества в качество. Всеобщее рабство выступает отныне под именем свободы. Но чудес не бывает. Если миллионы рабов в одно прекрасное утро превратятся в навеки свободное человечество, то историю следует считать всего-навсего несбыточным сном.

Подлинной страстью XX в. становится страсть к рабству.

Это предприятие безгранично во всех трех измерениях истории — в пространстве, во времени, в человеческой душе. Империя — это война, мракобесие и тирания, отчаянно клянущиеся, что когда-нибудь они превратятся в братство, истину и свободу. Расширение мировой Империи в пространстве является одним из неизбежных условий революции XX в.

Не успев подчинить себе пространство, Империя с той же неотвратимостью берется за покорение времени. Русский коммунизм был мало-помалу вынужден разрушить все мосты между прошлым и будущим, разорвать непрерывный процесс становления. Он отрицает гениев-еретиков (а почти все они еретики), порывает с живыми традициями. Марксизм понемногу стал замыкаться во все более узких рамках. Он уже не только отрицал или замалчивал все то, что во всемирной истории было несовместимо с его учением, он отвергал достижения современной науки.

Ему предстояло только перелицевать историю, даже самую недавнюю, хорошо известную, и прежде всего — историю партии и революции. Из года в год, а порой из месяца в месяц «Правда» сама себя исправляет. Фальсифицированные издания официальной истории следуют одно за другим. Ленин подвергается цензуре. Маркс не издается.

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...