Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Отход от реализма 1 страница




etwas

- Рис. 9. Стихотворение Макса Бензе

Яркий пример дает стихотворение Макса Бензе, который строит его, исходя из известного философского положения (рис. 9) [4]. Слова Декарта «Cogito ergo sum» («Я мыслю, следовательно, существую») представляют собой однозначное логическое заклю­чение. М. Бензе размещает четыре слова я, думаю, есть, что-то таким образом, что ни одна из возможных комбинаций двух, трех или четырех слов не доминирует над другой. Если читатель вос­пользуется грамматической свободой не ограничивать значения двух глаголов соответственно первым и третьим лицом единст­венного числа, и если позволит, чтобы быть (есть) выступало сразу в двух значениях существования и принадлежности к неко­торой категории, то он получит огромное количество предло­жений: я думаю; я есть; что-то существует; я думаю, что я есть; нечто думает, что я есть; думаю есть что-то и т. д.

Здесь читателю брошен как бы вызов, который можно при­нять двумя способами. Как человек, склонный к рассуждениям, он может попытаться разобрать весь этот материал и построить рассуждение, которое можно было бы читать, как «Рассуждения о методе» Декарта. Фактически Бензе приготовил для читателя сырой материал, похожий на тот, с каким, вероятно, столкнулся Декарт, когда приступил к своим размышлениям. Но читатель может рассматривать те же четыре слова и как стихотво­рение. В таком случае предложение, появившееся в списке послед­ним, замыкает стихотворение, а сами неразрешимые пропозиции передают всю меру сложности осознанного опыта, богатства че­ловеческой мысли и, быть может, безнадежности попытки извлечь до конца какой-либо смысл вообще. Здесь уже происходит не процесс думания в интеллектуальном смысле этого слова, а, ско­рее, временное прекращение этого процесса. Размышление здесь


рассматривается перцептуально, как если бы это была игра гро­зовых туч или поднимающаяся стая птиц.

Если представить язык как сырой материал для интеллек­туальной деятельности, то можно рискнуть предложить разгадку того, почему в наши дни средства конкретной поэзии стали прив­лекать к себе внимание. Конкретная поэзия — это не просто ос­вобождение от языка, переход от вербального к визуальному. Если бы это было так, слова бы выбрасывались совсем; средства визуальных искусств допускают обращение к ним с вопросами. В конкретной поэзии особенно соблазнительной выглядит воз­можность отказаться от секвенциального размышления, а вместо этого использовать ее вербальные механизмы, предварительно вычленив их.

Нерасположенность к последовательному размышлению нель­зя выразить средствами живописи и скульптуры, поскольку во вневременном образе отсутствуют утверждения о таких последо­вательностях. Изобразительное мышление имеет дело с события­ми и фактами в их одновременности. Как я уже упоминал вы­ше, все отношения в целостном изображении объединяются. Это означает, что все влияния и воздействия на данный элемент урав­новешиваются, с тем чтобы можно было дать однозначное ви­зуальное определение этого элемента. Если форма А отодвинута влево некоторой силой В, а вправо — силой С, то ее динамичный характер выражен в результирующей данных векторов. В закон­ченном произведении визуального искусства нет неразрешимой омонимии векторов-составляющих. Она поглощается в резуль­тате их взаимодействия.

Иное дело, когда образ составлен из словесного материала. Даже если целая последовательность будет ослаблена или вооб­ще отсутствовать, слова поступают маленькими последователь­ностями или создают такие последовательности путем соположе­ния. Ich etwas неизбежно перерабатывается в я есть что-то, я имею или я хочу что-то, есть я или есть что-то. Как показало стихотворение Бензе, такого рода словесные пучки сохраняют свою индивидуальную автономию, когда свободно входят в воз­можные и одновременно меняющиеся комбинации.

Является ли конкретная поэзия одной из антагонистических реакций нашего поколения на тот тип рассуждений, который опе­рирует с линейными связями и, главным образом, с каузальными последовательностями понятий? По самой своей природе кау­зальная цепочка не имеет ни начала ни конца, простираясь на­зад еще до начала повествования, и проходит его до конца с целью предсказать будущее. Применительно к историям болез­ней или к прогнозам она позволяет получить ответы на вопро­сы: «Как это произошло? »; «Что могло бы случиться вместо это-

8 Заказ № 1942                                                                                                                  ИЗ


го? » и «Что можно сделать с будущим? ». Исследование причинных связей предполагает активный, деятельный подход, оно опи­рается на веру в способность человека понимать и разрешать проблемы. Причинный анализ лежит в основе романа, драмы, повествовательного кино, а также историй и клиник болезней и научных описаний различных процессов. Его отвергают те, кто не доверяет психоанализу, в основном являющемуся линейной процедурой, либо политическим доктринам, объясняющим меха­низмы исторических и юридических изменений.

Можно допустить, что неподвижные образы также способны отображать связи и каузальные отношения, однако они не со­держат связей, выходящих за пределы описываемой ситуации. Художник изображает Юдифь, отрубающую голову Олоферну, но этим он вовсе не провоцирует зрителя, чтобы тот задал воп­рос, что же толкнуло ее на это и что произойдет в результате этого поступка. Свойство линейности последовательности не со­ставляет характерной особенности изобразительного средства. Последнее имеет дело с состояниями бытия и обращает станов­ление в бытие.

Располагая слова и фразы в несеквенциальных образах, кон­кретная поэзия демонстрирует неубедительность логических до­водов. Она предполагает, что в них нет ни начала, ни конца, что нельзя полностью избавиться от противоречий. В хорошем настрое­нии она проявляет терпимость к многочисленным отношениям и не без одобрения относится к двусмысленностям и противоречиям как к крупицам опыта, порожденного мыслящим разумом.

В то же время следует признать, что для противодействуя силам аналитического разума необходимо установить пределы мотивированности произведений искусства и вместе с тем опре­делить глубину проникновения в них. Если считать, что произ­ведение искусства должно быть отражением человека, то оно должно обнять все возможные мыслительные способности чело­веческого разума. Во всяком тщательно выписанном изображе­нии это требование выполнено. Рассматривая визуальные искус­ства, переходя к ним от Шекспира или Данте, можно на какое-то мгновение поразиться безмолвию Гамлета на картине Делакруа или отсутствию словесного диалога между его Данте и Вергилием в челне Харона. Если, однако, забыть об абсурдном требовании, что картина должна говорить, то ясно видно, что образы пока­зывают нам различные характеры и их взаимные связи с не меньшей проницательностью, чем это делает литература.

Традиционная поэзия отличается своей интеллектуальной мощью и требует от читателей серьезных умственных усилий. В стихотворениях Леопарди, Дикинсон или Йетса можно найти не только выражение определенных настроений, но и порази-


тельные по силе и глубине мысли. Конкретная поэзия, напротив, нередко представляется нам слишком простой. Мы даже сравни­ваем ее с «примитивным искусством», которое наблюдаем в последние годы в живописи и скульптуре, и утверждаем, что хотя возвращение непосредственно к самим основам поэзии в известных исторических ситуациях может оказаться целительным, следует остерегаться приписывать статус поэзии таким умень­шенным ее вариантам. Последнее утверждение не так-то лег­ко опровергнуть. Кроме того, за ним скрывается определен­ные стилистические тенденции, едва различимые в настоящее время, но, возможно, крайне значимые для будущего. Я имею в виду фундаментальное различие между тем, что я буду называть memento, и тем, что я назову message, т. е. между напомина­нием и сообщением.

Николя Пуссен оставил нам картину с изображением пасту­хов, на фоне полей, которые видят надгробие с надписью «Et in Arcadia ego». Как информация о том, что смерть может настичь тебя повсюду, данная надпись довольно банальна. Как стихотво­рение, состоящее из четырех слов, она также мало что значит. Однако надпись на камне не является единицей сообщения. Это memento, напоминание. Надпись не ищет нас, чтобы передать нам информацию, напротив, мы обнаруживаем ее сами как связанную с определенным местом и неотделимую от фона. Если по своей природе мы склонны к размышлениям, то она приведет нас в состояние медитации, т. е. к психической углубленности и со­средоточенности, какая бывает, когда мы разглядываем неясное нам вещество или незнакомый предмет под микроскопом с целью его изучения.

На ранних стадиях развития многих культур произведения визуальных искусств обычно проявляли себя как напоминания. Мы имеем в виду, в частности, и памятники, для которых значи­мыми оказываются места, где они стоят. Очевидным примером памятников являются статуи. Фрески, барельефы, гобелены — это неотъемлемые признаки пещер, гробниц, замков и церквей, для которых они предназначаются. Мы изучаем их так же, как растения или скалы на пейзаже. Как напоминания эти искус­ственно созданные предметы обладают особыми отличительными свойствами. По ряду причин они имеют ограниченную сферу при­менимости, часто оказываются чрезвычайно простыми. Поскольку эти предметы являются частью более широкого контекста, их функция ограничена отдельным высказыванием — они лишь до­бавляют элемент к чему-то еще, что передается вместе с окру­жающей обстановкой. Больше того, поскольку они относятся к средствам, обслуживающим такие виды человеческой деятельности, как работа и отдых, путешествия и посещения, доставка и обес-


печение, богослужение, они приспособлены к человеку дейст­вующему. Они должны быть сравнительно лаконичными, адап­тироваться к появлению или исчезновению потребителя.

Между колоссальными головами на острове Пасхи и мрамор­ными изваяниями на Бернине с изображениями Дафны, которую преследует Аполлон, есть разница не только в историческом пла­не, но и в функциях. Гигантские каменные головы служат напо­минаниями — по всей видимости, объектами поклонения, целью паломничества, знаками божества. Фигуры из Бернины, выстав­ленные в музее, передают сообщение. Они не связаны с кон­кретным местом или с определенной общественной функцией, а являются нам как некие утверждения о природе человека, и как таковые должны вести с нами беседу. Они заслуживают, чтобы на них было обращено внимание, и, будучи изолированными во времени и в пространстве, должны рассказать нам законченную историю. Если ритуальные каменные головы служат поводом к размышлению, то эти фигуры сами передают мысли.

Аналогичное различие имеет место и для языковых текстов. Надпись на границе — это напоминание. Она принадлежит к той же совокупности знаков, что и слова ВЫХОД или ТИХО. В за­висимости от своей конкретной функции языковые mementos да­ют инструкции, предписывают тип поведения, облегчают ориен­тацию. Они также должны быть краткими и выразительными, способными будить мысли. Как от бронзового креста на алтаре не требуется, чтобы он соперничал по сложности с распятием на полотнах Рубенса, а, скорее, чтобы он служил фокусом и стимулом к религиозным мыслям, побуждаемым у верующих, точно так же орнаментальные цитаты из Корана на стенах мече­тей являются напоминаниями, отличающимися принципиаль­но от исследований, содержавшихся в философских трактатах. В алтаре дзен-буддистского храма можно увидеть свиток, на котором помещена одна большая идеограмма, а перед ней цве­ток в вазе. Слова и цветок побуждают нас к размышлениям.

Такого рода напоминания явно отличаются от того, что я называю сообщениями. Типичным примером словесного сообще­ния является высланное по почте письмо. Оно доходит до адре­сата и требует к себе внимания. Оно ведет с адресатом беседу, и можно ожидать, что оно оправдывает затраченное на него вре­мя. Письмо сообщает нам информацию и передает мысли. Раз­витие книги от древних каменных дощечек до современных экзем­пляров в бумажных переплетах — это путь от напоминания к сооб­щению. Нельзя приблизиться к дощечкам с возгласом: «Удиви ме­ня! », — но с этим возгласом вполне законно совратиться к роману-бестселлеру.

Одно из намерений конкретной поэзии — повести за собой всю


поэзию от сообщения к напоминанию, высвободив ее из пут книг. Поэтический сборник играет роль сообщения подобно письму, роману или трактату, однако делает это менее открыто. Он при­ходит к читателю словно из ниоткуда, стремясь снабдить его мыс­лями и чувствами. Это, в свою очередь, предполагает определен­ные затраты с его стороны и отношение к нему как бы со сторо­ны оценивающего потребителя, который, если придерживается советов Бертольда Брехта, откидывается при встрече с книгой на спинку кресла и закуривает сигару. Если же подойти с таки­ми мерками к обычной конкретной поэзии, то стихотворение нель­зя определить как сообщение. Мы должны осознать, что цель конкретного стихотворения — стать напоминанием.

Ярким подтверждением этой мысли может служить стихотво­рение Рональда Джонсона.

eyeleveleye

Рис. 10. Стихотворение Рональда Джонсона. eyeleveleye1

Стихотворение внешне выглядит как одно слово, но если читать? го особым конвенциональным способом, то обнаруживается, что перед нами три слова, идущие друг за другом, причем первое одинаковое с третьим. Eyelevel напоминает читателю, как тот рассматривает ряд букв, a leveleye может вызвать какие-то не­ясные ассоциации. Повторение слова eye (глаз) предполагает, что мы отбросим последовательность чтения слева направо и воспримем рисунок в его симметрии. Такая перестройка струк­туры немедленно отплачивает нам тем, что мы начинаем видеть два глаза, глядящие на нас как бы с чьего-то лица. Настроив­шись на восприятие визуальной модели, мы обнаруживаем ре­гулярное переплетение шести букв е, связывающих строчку, и Два направленных вниз столбика букв у вместе с уравновеши­вающими их поднимающимися вверх шестами букв l. В окруже­нии двух l появляются слова eve (канун) и Eve (Ева), строй­ная симметрия которых подчеркивается всем рисунком стиха, и мы уже готовы начать размышлять над отношениями между Eye и Eve (глаз и Ева). Вся конструкция лучше всего работает, когда мозг наш еще полусонный, когда он может впустить к себе всякого, кто проходит мимо. В этом случае он застигнут врасплох или, то крайней мере, находится в достаточно рас­слабленном состоянии, чтобы не испортить дрейфующие образы. Очевидно, что настроение, вызываемое этим стихотворением, —

1 Глазуровеньглаз — англ.


это не то повышенное возбуждение, к которому мы обычно при­ходим при встрече с хорошей поэзией. Скорее, оно напоминает отрешенное наблюдение за плавно движущимися по небу обла­ками. И действительно, контекст, наиболее благоприятный для конкретного стихотворения, лежит за пределами книги, где-то в реальной действительности. Там на него обратит внимание ка­кой-нибудь не слишком погруженный в себя прохожий, на какое-то мгновение остановится, задумается, увидев необычное явле­ние, и уйдет в размышлениях, поверхностных или глубоких. Мэри Эллен Солт цитирует Фердинанда Кривета, который говорит о созданных им стихотворениях, что они, по крайней мере, на первый взгляд, имеют «знаковую природу, какую имеют все тексты публичного характера вроде объявлений на улицах, вы­вешенных на специальных досках, на фасадах домов, на щитах для афиш, вывесках, грузовиках, на дорогах и на подъездных путях и т. д. » [3, с. 20].

Авторы стихотворений, относящихся к конкретной поэзии, объединяются со своими собратьями-художниками в желании из­бежать общественной изоляции, преследующей оба эти искус­ства по пятам еще с той поры, когда они снялись с якорей времен эпохи Возрождения и стали кочевать с места на место, никуда конкретно не направляющиеся, нигде не находящие себе приста­нище, готовые за определенную плату лечь в постель с каждым. Подобно тому, как художник пытается избавиться от пустых стен в галерее или музее, поэт стремится освободиться от чар ко все­му безразличной чистой бумаги и мечтает увидеть свою работу в виде указателя, афиши или иконы в повседневной суете тор­говли, в паломничестве и на отдыхе. И как скульпторы следуют своим путем, пропахивая борозды в пустыне или заворачивая здания в лепные покрывала, которые выглядят несерьезно, если рассматривать их отдельно от зданий, так и поэты надеются, что в восстановленном контексте созданные ими словесные образы обретут красноречие, достойное поставленных целей.


ЛИТЕРАТУРА


i


1. Lichtenberg, Georg Christoph. «Sudelbü cher. Section J. 289». In Wolf­gand Promies, ed., Schriften und Briefe, von. 1. Munich. Holle, 1968.

2. Mon, Franz. Schrift und Bild. Staatliche Kunsthalle, Baden-Baden. 1963.

3. Solt, Mary Ellen. Concrete Poetry: A World View. Bloomington: Indiana University Press, 1971.

4. Williams, Emmett, ed. An Anthology of Concrete Poetry. New York: Something Else Press, 1967.


О ПРИРОДЕ ФОТОГРАФИИ*

Когда теоретик, придерживающийся одинаковых со мной убеж­дений, приступает к изучению фотографии, его больше интере­суют характерные особенности фотографии как средства выра­жения, нежели конкретная работа какого-либо мастера. Он хо­чет узнать, какие человеческие запросы обслуживает данный тип образного представления и какие свойства позволяют фотогра­фии решить свою задачу. Для своих целей исследователь рас­сматривает данное средство как находящееся в режиме наиболь­шего благоприятствования. То, что фотография обещает, волнует его куда больше, чем регистрация всех ее реальных достижений, что, в свою очередь, заставляет его быть оптимистичным и тер­пимым, как в ситуации с детьми, получающими кредит в счет своего будущего. Анализ этой стороны искусства требует совер­шенно иного темперамента, чем изучение того, как им пользуют­ся люди. Учитывая плачевное состояние нашей цивилизации, по­следнее занятие часто оставляет гнетущее впечатление.

С негодованием и неодобрением подходя к той или иной фо­топродукции, критик имеет дело непосредственно с фактами и событиями сегодняшнего дня, в то время как ученые-аналитики, вроде меня, весьма далеки от всех этих событий и фактов. День за днем искусствовед-аналитик внимательно просматривает гору печатной продукции в надежде найти в ней хоть какую-нибудь зацепку, ведущую к познанию истинной природы фотографии, или в надежде отыскать в каком-нибудь заурядном примере ред­кое и одновременно яркое проявление одной из блестящих спо­собностей фотографии. Не будучи критиком, он видит в фото­графии стандартное производство, а не индивидуальное творче­ство, кроме того, он зачастую выглядит старомодным в своем от­ношении к ультрасовременным многообещающим мастерам. Не исключено, что фотограф-практик даже слегка симпатизирует такой отчужденности, ибо, как мне кажется, он тоже, хотя, разумеется, в другом смысле, занимает в своем творчестве отстра­ненную позицию.

Все сказанное здесь мною о фотографии как изобразительном средстве, связанном с нормами и отдельными актами практической деятельности, может показаться читателю странным. Между тем профессионалы — сотрудники журналов и газет, сотни людей с фо­токамерой в руках — вторгаются всферу личного и конфиденци­ального, и при этом даже у тех из них, кто в максимальной степени склонен к фантазии, нет иного выхода, как подойти вплотную с фотокамерой к тому месту, которое придаст всем его фантазиям

* Впервые эссе было опубликовано в «Critical inquiry». Т. 1, № 1, сен­тябрь 1974 г.


определенную форму. Между тем именно такое интимное сбли­жение с предметом неизбежно ведет к отстранению, о котором здесь еще пойдет речь.

В былые времена, когда художник ставил где-то в углу свой мольберт, чтобы нарисовать картину рыночной площади, на него смотрели, как на чужака с любопытством, страхом и, быть может, удивлением. Ведь посторонний мог только созерцать объект, но не манипулировать с ним. За исключением тех ситуаций, когда художник буквально, т. е. физически, стоял у кого-то на пути, он никак не смешивался с окружающей его жизнью. У людей не возникало ощущения, что за ними подсматривают или следят, если, конечно, они в тот момент случайно не оказывались на ска­мейке перед художником; ведь всем было очевидно, что худож­ника интересуют не актуальные события, а нечто совсем другое. Только сиюминутное является личным, а художник непосредствен­но наблюдал за тем, что в данный момент не было, потому что это было там всегда. Живопись никогда никого не разоблачала.

Другого рода социальный код защищал обоих действующих лиц в студии фотографа. Позирующий, подавив на время свою непринужденность и придав лицу и фигуре наилучшее выраже­ние, как бы приглашал внимательно всмотреться в него. В бе­седе не было никакой необходимости, пропадала прелесть обще­ния, и Я получало все необходимые санкции, чтобы внимательно разглядывать и изучать Его, как будто это было Оно. То же са­мое можно сказать и о фотографии на начальном этапе ее раз­вития. Аппаратура была тогда чересчур громоздкой, что не поз­воляло фотографировать ни о чем не подозревавших людей, а время экспозиции было достаточно большим, чтобы стереть с лица или жеста случайные черты, связанные с данным актуаль­ным моментом. Отсюда то завидное ощущение неизбывного и вечного, идущее от старых фотографий. Появилось что-то вроде символического чувства трансцендентной мудрости, когда все мгновенное движение исчезло с металлических фотопластинок.

Позже, когда в результате развития техники мгновенной вы­держки фотография обрела новые стилистические возможности, она стала ставить перед собой цели и задачи, доселе неизвест­ные истории визуальных искусств. Каковы бы ни были направ­ления и цели искусства, его задачей всегда было отображение устойчивых признаков и особенностей вещей и действий. Даже когда художник на полотне передает движение, он передает имен­но постоянство его природы. Все это справедливо и по отноше­нию к живописи девятнадцатого века, хотя обычно мы говорим, что импрессионисты в своем творчестве проявляли интерес к мгно­венным движениям и ситуациям. Если взглянуть на их картины повнимательнее, то понимаешь, что современники первых поко-


лений фотографов не пытались остановить движение, но они так­же не пытались заменить изображение ситуаций, для которых ха­рактерны какие-то постоянные моменты, на изображения быстро проходящих, сиюминутных эпизодов.

Скорее можно утверждать, что импрессионисты к всегда за­нимавшему традиционных художников отражению фундамен­тальных свойств человеческой души и тела, таких, как мысль и печаль, забота и любовь, отдых и нападение, добавили внешние жесты повседневного поведения и открыли в них новые значения. Они заменили устойчивые положения тел на более случайные позы сутулости, потягивания и зевоты, сменили устойчивое равно­мерное освещение сцены на мерцающее. Если, однако, сравнить изображение всех этих купальщиц, девушек-мастериц или буль­варных девиц, всех этих прокуренных сортировочных станций и беспорядочно движущихся по улицам толп народа с моменталь­ными фотоснимками, то можно увидеть, что по большей части даже эти «моментальные» позы (см. рис. 11) крайне далеки от

12!


Рис. 11. Э. Дега. Четыре танцовщицы. 1899. Национальная галерея искусств. Вашингтон


Рис. 12. Центр визуальных искусств при Гарвардском университете

тех, что фиксируются в неполные доли секунды, извлеченной из контекста времени (рис. 12). Говоря на языке времени, танцов­щица на картине Дега, застегивающая бретельку платья, также сдержанна и спокойна и так же отрешенно отдыхает, как и рас­стегивающая туфлю крылатая богиня победы в изображении на мраморном барельефе древних Афин.

Мобильность фотокамеры позволяет фотографии бесцеремон­но вторгаться в мир, нарушая в нем покой и равновесие подобно тому, как в физике света единственный фотон на атомном уров­не приводит в беспорядок все те факты, о которых сообщается.


Фотограф, как охотник, гордится тем, что ему удается поймать стихийность жизни, не оставляя в ней следов своего присутствия, репортеры приходят в восторг, когда им удается записать на кассете незамаскированную усталость и смущение в голосе или на лице общественного деятеля, а руководства по фотографии постоянно предупреждают любителей, чтобы те опасались за­стывших поз вытянувшихся в одну линию перед фотокамерой членов семьи на фоне какого-нибудь примечательного здания. Животные и дети, прототипы неконтролируемого поведения, — это любимые герои фотографии. Однако необходимая при этом осто­рожность и изобретательность бросают яркий свет на коренную проблему фотографии: фотограф неизбежно оказывается частью изображаемой им ситуации. Чтобы удержать его вне такой си­туации, поистине нужно вмешательство силы, и чем более уме­ло фотограф прячется и чем неожиданнее нападает на свою «жертву», тем более острой будет казаться социальная пробле­ма, которую он хочет передать на фотографии. Именно в этом плане следует думать о том неотразимом влечении и притяга­тельности, какое испытывает к фотографии, кино и видеофильмам сегодняшняя молодежь.

Я не буду пытаться объяснить здесь все аспекты такого вле­чения. Предубежденно настроенный к фотографии автор мог бы остановиться на соблазнительной возможности, которую предо­ставляет фотография тем, кто хочет создать мало-мальски при­емлемые снимки без предварительной подготовки, не тратя на это особых усилий и не имея к тому никакого призвания. Более важно, однако, отметить, что выбирая фотокамеру, молодежь иногда демонстрирует этим свое пренебрежение к форме. От­четливо выраженная форма является важной отличительной чер­той традиционного искусства. Многие считают, что она обслужи­вает систему, психологически мешает грубой игре грез и стра­стей, принося с собой несправедливость, жестокость, политическое и социальное отчуждение.

Очевидно, что такое обвинение, брошенное форме, неспра­ведливо и является заблуждением. Отнюдь не выхолащивая ви­зуальные сообщения, форма — единственное, что делает их до­ступными разуму. Достаточно лишь взглянуть на работу выда­ющегося мастера в области социальной фотографии, такого, как Доротея Ландж, чтобы по достоинству оценить убедительное красноречие формы. И наоборот, современная видеопродукция, такая, как записи интервью, дискуссий и других событий, не Уделяющая достаточно внимания изображению, свету и движе­нию камеры, доказывает, что серые, неопределенные и ни к чему не обязывающие образы лишь подрывают коммуникацию.

Без формы обойтись нельзя.  Однако имеется еще один ис-



точник исходящего от фотографий очарования, и порожден он неоднозначным отношением фотографа к фиксируемым событи­ям. В других видах искусств эта проблема возникает лишь как побочный продукт. Следует ли поэту писать революционные гимны у себя дома или художник должен идти для этого на бар­рикады? В фотографии такого «географического» конфликта нет и быть не может: фотограф всегда должен быть там, где проис­ходит действие. Разумеется, чтобы в какой-то мере ограни­чить наблюдение и съемку местом, где происходят сражения, разрушения или трагедии, требуется не меньше мужества, чем для самого проведения съемок в таких ситуациях, однако во время съемок жизнь и смерть трансформируются в зрелище, на которое смотришь отстраненно. Это как раз и есть то, что я хо­тел сказать раньше: отстранение художника от объекта стано­вится гораздо большей проблемой для фотографии, чем для дру­гих искусств, именно по той причине, что фотограф вынужден занимать отстраненную позицию в ситуациях, где необходимо проявить человеческую солидарность. Верю, что созданные фотографии могут служить эффективным инструментом к во­влечению людей в активную деятельность, но в то же время фотография как занятие дает возможность человеку, находя­щемуся в гуще событий, делать свое дело, не принимая в этих событиях никакого участия. Фотография преодолевает телесную отчужденность, но она не должна отказываться от моментально­го отстранения. В сумерках таких неоднозначных ситуаций мож­но легко обмануться [6].

До сих пор речь шла о двух этапах в развитии фотографии: о раннем периоде, когда образ, так сказать, перешел границы кратковременного присутствия изображаемых объектов из-за большой длительности экспозиции и громоздкости фотоснаряже­ния, и о втором, более позднем периоде, во время которого ши­роко эксплуатировалась возможность поймать движение в какие-то доли секунды. Как я уже отмечал, в задачу моментальной фотографии входило сохранить спонтанность и непроизвольность действия и одновременно избежать каких бы то ни было улик, указывающих на то, что фотограф оказывал определенное влия­ние на запечатлеваемый объект.

Характерно, однако, что в наше время вновь возник интерес к фотографии, напрямую связанный с неестественностью произ­водимых съемок и сознательным использованием ее для симво­лической передачи образов и сюжетов эпохи, которая давно уже вышла из невинного возраста. В таком стилистическом направ­лении можно выделить два момента: появление сюрреалистиче­ских призраков и откровенный взгляд на фотографию как на обнажение.

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...