I. 53 тысячи золотых франков 5 глава
Рошфор не относится к тем, кто ценит произведения живописца. Согласится ли он позировать? Дебутен ведет переговоры со своим двоюродным братом и получает его согласие. Мане тут же приступает к работе. После одного или двух подготовительных этюдов он переносит «Побег» на первый холст, затем на другой. Но результаты его не удовлетворяют. Разумно соразмерив свои возможности, он оставляет первоначальные намерения и решает ограничиться портретом памфлетиста, чей образ в конечном счете великолепно удался: развевающиеся волосы, сверкающий взгляд, задорная козлиная бородка[254]. В то время как Мане бьется над «Побегом», в художественной жизни Парижа происходит важное событие: правительство приняло решение отказаться от прерогатив в области изящных искусств; Салон перестает быть официальным учреждением. Ранее ведавшее им государство передает свою миссию в «свободное и полное» распоряжение самих художников, а практически всех тех живописцев, скульпторов, архитекторов и граверов, кто хотя бы однажды выставлялся в Салоне. В январе 1881 года эти последние создают общество, возложившее на себя функции, так долго принадлежавшие государству. Результаты этих революционных реформ сказались незамедлительно. Выбор жюри свидетельствует, что число академиков сильно поредело. Молодые художники куда более независимого образа мыслей, чем их старшие коллеги, добиваются определенного количества мест в жюри. «Желая испробовать свои силы»[255], они на первых же заседаниях составляют нечто вроде заговора в пользу Мане и начинают во имя его сражение. Ему всегда отказывали в медали, что ж, они попытаются добиться ее. Самые отчаянные поговаривают о медали первого класса и о представлении Мане к ордену Почетного легиона. Не слишком ли это? Пожалуй – и они отступают. Второй медали будет достаточно: в конце концов, главное, чтобы Мане стал художником «вне конкурса».
Битва будет жаркой. Тем более что ввиду таких тайных замыслов вечные противники живописца, со своей стороны, приложат все силы, чтобы полотна Мане опять были отвергнуты. Когда жюри рассматривает присланные картины, то, как только дело доходит до работ Мане, вновь раздаются возмущенные крики или насмешки. «Рошфор» – это политический вызов; «Пертюизе» – шутовская выходка. Но, к величайшему изумлению этих противников, один из них, да к тому же самый выдающийся, сам президент жюри Кабанель обрывает недовольных. «Господа, – говорит он, показывая на Пертюизе, – среди нас едва ли найдется четыре человека, кто смог бы написать такую голову!» Картины Мане приняты. И все же Кабанель предпочтет не голосовать за награду Мане. Требуемое большинство должно составить 17 голосов. В какой-то момент защитники Мане думают, что проиграли: они набирают только 15 голосов. Но упорствуют, оказывают давление на колеблющихся, на тех, кто, будучи в принципе расположенным к Мане, ставит ему в упрек портрет Рошфора; в конце концов требуемые 17 голосов собраны. Отныне на рамах картин Мане в Салоне будет написано «В. К.» – «вне конкурса». Газетчики воспримут эту честь – удостоившись таковой лишь в сорок девять лет, Мане делит ее с сотнями и сотнями других художников, награжденных медалями еще в молодости, – как нечто гротескное. «Г-н Мане явно куда выше всех этих посредственных отличий, – пишет один из них... – Вторую медаль за то, что он оказал такое влияние на свое время! Не находите ли вы это чуточку скаредным?» Но эту дань почета, такую запоздалую и такую ничтожную, сам Мане принимает с детской радостью. Прихрамывая, он отправляется благодарить одного за другим проголосовавших за него семнадцать членов жюри. И начинает новый холст, который называет «Весна»: на фоне рододендронов портрет актрисы, «бабочки Бульваров»[256]Жанны де Марей, излучающей юность, красоту, элегантность; в руке раскрытый зонтик, шляпка, украшенная маргаритками и розами, завязана под подбородком черными лентами.
«Вне конкурса». Сердце Мане напоено солнцем. Он сам выбирал для своей модели платье и шляпку. Когда он, опираясь на трость, стоял в комнате модистки и ему пододвинули стул, он бурно запротестовал: «Нечего мне с ним делать! Я же не калека». А возвращаясь, сказал сопровождавшему его Прусту: «Представить меня несчастным инвалидом – и это в присутствии прелестных женщин!»
IV. Солнце мертвых
Что такое жизнь? Три дня на берегу моря... Сэсил Родс
Рододендроны «Весны» увяли. Радость Мане угасла. Хотя он часто прибегает к возбуждающим средствам, усталость ослабевает только на короткий срок. Внезапно возникающие и буквально пронизывающие его боли нестерпимы. Он не может удерживаться от стонов. Доктор Сиредэ – а к нему присоединился теперь еще и старый врач семьи Мане Маржолэн – предостерегает его от разнородных способов лечения, от злоупотребления наркотиками. Мане оставляет советы без внимания. Но напрасно он консультируется то у одного, то у другого врача – никто не может прописать ему чудодейственного средства. У него нет больше сил тешить себя надеждами. Болезнь неумолимо прогрессирует; он это знает, и тоска гложет его, и глаза заволакиваются слезами. Слава, эта вожделенная, с таким трудом завоеванная, наконец-то достигнутая слава – неужели ее дары попадут в бессильные руки? Неужели как раз тогда, когда ему наконец воздадут за труды и лишения, все будет кончено?.. На мостик «Гавра и Гваделупы» набегают пенящиеся волны. Боже мой! Кой черт послал его на эту галеру? Жить! Жить! Мане сопротивляется. Периоды подавленности сменяются яростью зверя, попавшего в ловушку. Неужели его воля не сможет пересилить болезнь? Он понимает свое состояние, беспокойство подстрекает его оставить Париж, поискать где-нибудь успокоения. Сменить обстановку, двигаться, сменить привычное место – как будто сменить место означает уйти от самого себя.
Отправимся, говорит Мане, по-прежнему на берега Ла-Манша. Узнавший об этом проекте Сиредэ не соглашается, настаивает на третьем курортном сезоне в Бельвю. О нет, только не Бельвю! Если уж его отговаривают от моря, то он поедет в Женвилье. Сиредэ возражает – пребывание на сырых берегах Сены может только повредить. Куда же поехать? Мане не может больше оставаться в Париже, он еле-еле передвигается. Один из завсегдатаев его мастерской, директор общества по эксплуатации лесов Марсель Бернстейн, владелец имения в Версале, до небес превозносит достоинства этого тихого городка, оттуда удобное сообщение с Парижем. Превосходное предложение: он будет писать версальский парк; красивых мотивов там предостаточно. Мане взбадривает себя замыслами будущих картин. Он напишет целую серию. Да-да! Вот тогда увидят, что он привезет из Версаля! По рекомендации Бернстейна он снимает меблированную виллу под номером 20 на авеню Вилленев-Л'Этан. Мане обосновался там в конце июня, как раз тогда, когда во Дворце промышленности происходит вручение наград – он его не дождался. Его представляет там Леон Коэлла. Посвященным известно, что враги Мане замышляют в момент вручения медали публичную демонстрацию недовольства. И действительно, как только произносят имя Мане, раздаются крики и свист, но их тут же заглушает гром аплодисментов. В конце концов «семнадцать» могли попытаться получить для него первую медаль! Желая немедленно начать осуществлять задуманные планы, Мане дважды или трижды добредает до версальского парка. Он не ошибался – эти очаровательные уголки непременно его вдохновят: вот тот, и этот тоже, еще один, и другой... Как прекрасно организуется все это на полотне! Он тотчас же приступит к серии версальских холстов. Но он слишком себя переоценил и быстро понимает это. Его пылкий энтузиазм затухает. Добраться от виллы до парка – слишком большое испытание для его скованных атаксией ног. Он уверяет, что чувствует себя лучше, однако с каждым днем сокращает протяженность прогулок. Вскоре Мане уже не выходит из окружающего виллу сада, «самого ужасного, какой можно вообразить», – с досадой говорит он, сожалея о благородно-упорядоченном парке, созданном Ленотром.
Усевшись перед мольбертом в домашних туфлях, Мане пытается писать – впрочем, без увлечения. Он делает наброски уголков сада, портрет сына Бернстейна Анри[257]. Но куда девалась прежняя виртуозность? Опустив руку на муштабель, Мане пишет, уничтожает сделанное, начинает вновь, вдруг охваченный сомнением, ошеломленный непонятной нерешительностью. В июле 1881 года Малларме просит сделать несколько иллюстраций для переведенной им поэмы Эдгара По. «Вы знаете, – отвечает ему 30-го числа Мане, – как я люблю вместе с Вами отправляться в плавание и выполнять Ваши приказания; но нынче это свыше моих сил. Я не чувствую себя в состоянии сделать как следует то, о чем Вы просите». Однако спустя несколько дней Мане меняет решение. Отказаться? Ну нет! Он сделает то, чего хочет Малларме, но когда «снова одолеет» себя, возвратившись в Париж. Тогда, говорит он, «я постараюсь быть на уровне и поэта, и переводчика; к тому же Вы будете рядом, и это придаст мне вдохновения...» Мане признается Малларме, что с момента приезда в Версаль он не «слишком доволен своим здоровьем». Жалуется на перепады температуры, на грозовое лето с его тяжелой жарой. А начиная с 15 августа зарядили ливни. Скука. Страдания. Горечь. Мане хочет только одного – вернуться в Париж. Он приезжает туда 1 октября, надеясь, что осень будет благосклоннее к нему, чем это скверное лето, и позволит сделать «нечто» для Салона 1882 года – для первого Салона, где его полотна будут фигурировать с отметкой «В. К.». Уж этого он не упустит! Едва он возвратился, как до него дошли слухи о его же собственном здоровье. Как? Его считают конченым человеком? Мане собирает всю свою волю. Его слишком рано хотят похоронить. И вот уже его можно встретить в кафе «Новые Афины», у Тортони, в кафе Бад, в Фоли-Бержер; у приятельниц, дам полусвета. И он всегда шутит, иронизирует, веселится по поводу своей больной ноги, своих «немощей». Это он-то конченый человек! Что за сплетники распускают подобную ерунду? Да знают ли они, что во второй половине октября он написал письмо в дирекцию компании западных железных дорог, чтобы ему разрешили изобразить локомотив вместе с машинистом и кочегаром? Очень возможно, что именно эта работа и будет послана им в Салон вкупе с картиной «Весна». Если только он не осуществит другой замысел: новую сцену парижской жизни, вид бара Фоли-Бержер – прелестная Сюзон за стойкой, уставленной винными бутылками; Сюзон, которую хорошо знают все постоянные посетители этого места.
Но если Мане на людях пытается как-то бодриться, то дома совершенно меняется, становится «мрачным, замкнутым, молчаливым»[258]. Неустойчивость в настроениях художника глубоко печалит его жену и мать. Какой нервной усталостью оборачиваются все эти бравады. И его стремление писать – тоже бравада. Каждый день перед мольбертом; ценой каких гигантских усилий удовлетворяет он эту потребность. Однако он упорствует. Когда приходит в полное изнеможение, ложится на диван, но, подстегиваемый нетерпением, вновь поднимается, едва почувствует силу взяться за кисти. Теперь, став «В. К.», он не имеет права не выставиться в Салоне! Мане начал «Бар в Фоли-Бержер» – произведение поразительной живописной тонкости и необычайной смелости: белокурая Сюзон за стойкой; позади – большое зеркало, где отражаются зал и заполнившая его публика. У нее на шее та же самая черная бархотка, что была у Олимпии, она так же околдовывающе неподвижна, ее взор холоден, он волнует своим безразличием к окружающему. Это сложнейшее произведение продвигается с трудом. Мане бьется над ним, многократно переделывает. Экономя силы, чередует работу над картиной с пастелями: в большинстве пастелей изображена Мери Лоран; она почти каждый день бывает в его мастерской. Изображая «Весну», Мане имел в виду сюиту из четырех полотен, где женские фигуры олицетворяли бы времена года. В этой сюите Мери Лоран уготована роль осени. В связи с чем она заказывает у Ворта шубку. «Что за шубка, дружище! – говорит Прусту Мане. – Рыжевато-коричневая, с подкладкой цвета старого золота. Я просто остолбенел. „Когда вы перестанете носить эту шубку, то непременно отдадите ее мне“, – сказал я Мери. Она мне обещала; каким прекрасным фоном послужит эта вещица для картин, о которых мне сейчас мечтается». Одетая так, молодая женщина начинает позировать, и вот возникает «Осень», полотно средних размеров; горячая дружба Мери помогла художнику написать картину довольно быстро[259]. Хотя здоровье все ухудшается, а боли продолжают мучить, Мане работает пылко, сосредоточенно. Дело в том, что 14 ноября у него родилась новая надежда; она-то и придает ему силы. Именно в этот день Гамбетта сформировал свое правительство и назначил Антонена Пруста министром изящных искусств: отныне перспектива присуждения Мане звания кавалера ордена Почетного легиона – причем в самом скором будущем – становилась более чем вероятной. «Согласиться на награду, – некогда с презрением говорил Бодлер, – значит признать за государством или правителем право судить вас». Но Мане не относится к племени великих гордецов, рассматривающих жажду наград как суетное тщеславие и способных ими пренебречь. Он часто спорит на эту тему с Дега. Когда в 1878 году Де Ниттис получил орден и Мане поздравлял его, то присутствующий при этом Дега (а он отнесся к награде с презрением) сказал по этому поводу что-то довольно грубое. Мане ему ответил: «Дорогой мой, если бы наград не было, то я бы их учреждать не стал, но они существуют, и надо добиваться всего, что может выдвинуть нас из толпы. Это необходимый этап, да к тому же еще и оружие... Я не награжден? Но ведь это не моя вина, и, уверяю вас, если я смогу, то добьюсь этого; сделаю все возможное». На что разъяренный Дега бросил: «Ну конечно! Я давно знал, до какой степени вы обыкновенный буржуа!» Бессмертие? Творчество Мане влияет на его век, на будущее, но, с точки зрения художника, красная ленточка размером в три сантиметра обладает ни с чем не сравнимой ценностью. Антонен Пруст может быть уверен, что орден осчастливит друга. Как правило, каждый художник, достигающий положения «В. К.», получает орден Почетного легиона. И все же трудно предположить, что без Пруста все обошлось бы у Мане просто. Академики не складывают оружия, жалуются всюду. 30 декабря 1881 года Гамбетта подает список награжденных на подпись президенту Республики Жюлю Греви. При имени Мане Греви выходит из себя: «Мане! Нет! – восклицает он. – Никогда в жизни!» Но Гамбетта властным голосом обрывает его: «Господин президент, общеизвестно, что каждый министр в пределах своего ведомства компетентен сам решать вопрос о наградах». Греви склоняет голову и подписывает декрет. Мане ликует. Беспокойство о будущем, подстерегающая его смерть – все забыто. Кавалер ордена Почетного легиона! Он упоенно развивает десятки замыслов перед теми, кто приходит его поздравить. Он немедленно приступит к работе над двумя последними картинами «Времен года». Он сделает новый портрет баритона Фора, которого, как и Бракмона, Пруст тоже включил в список награжденных. Он напишет... Чего он только не напишет! Он думает о будущих Салонах: он сделает военную сцену с горнистом, напишет «Амазонку»... Он сама вера; радость и надежды переполняют его. Как-то Малларме заходит в мастерскую с необычайно шустрой собакой, африканской борзой по кличке Саладин. Мане в ужасе: его картины будут испорчены. «Без глупостей, Малларме! Ваша собака того и гляди перепортит мне холстов на 30 тысяч франков». Он требует, чтобы животное немедленно привязали: «Этот глупый пес вдобавок еще девственник». – «С чего вы взяли?» – «Псы, не утратившие невинности, не умеют как следует поднять лапу». Мане убеждает всех в своем «ближайшем выздоровлении», но смех застывает на его устах. Когда, прервав работу, дрожа всем телом, он идет к дивану, то вынужден опираться за трость. Боли терзают его безостановочно. Ньюверкерке, бывший генеральный суперинтендант департамента изящных искусств при Наполеоне III, через критика Эрнеста Шено передал ему свои поздравления. «Когда вы будете ему писать, – отвечает Мане Шено, – скажите, что я тронут вниманием, но что он сам мог наградить меня. Он мог сделать меня счастливым, а теперь уже слишком поздно воздавать за двадцатилетие неудач». Слишком поздно! Его жизнь окутывается мраком. Быстро распрощавшийся с министерским портфелем Пруст (подавший в отставку 26 января 1882 год кабинет Гамбетты продержался всего 77 дней) говорит как-то о том, что для него пробьет час справедливости; Мане вначале молчит, затем грустно и очень тихо, будто разговаривая сам с собой, шепчет: «Час справедливости... Уж я-то знаю, когда он пробьет – мы начинаем жить по нему только после смерти!» Слово «смерть» часто срывается теперь с его губ. В мае 1882 года он познает счастье, созерцая в Салоне «Весну» и «Бар в Фоли-Бержер», сопровождаемые табличкой «В. К.». Над его полотнами больше не смеются. Если кое-кто еще позволяет себе их критиковать, если, например, построение «Бара» с его зеркалом и игрой отражений находят слишком сложным, называют «ребусом», то все равно картины Мане рассматривают серьезно, внимательно, о них спорят как о произведениях, с которыми следует считаться. Впрочем, табличка «В. К.» располагает публику к уважению. Волею этих двух букв Мане становится признанным художником; буквы эти призывают к размышлениям, поощряют симпатии (прежде их не решались высказывать вслух), затыкают враждебные рты. «Я никогда не соглашусь с г-ном Мане во всем, – написал 1 мая на страницах „Figaro-Salon“ Альбер Вольф, – ненависть к причесанной, напомаженной живописи часто уводит его гораздо дальше поставленной цели. Но в конце концов это неповторимо-индивидуальный темперамент, его живопись отнюдь не банальна...» Да, Антонен Пруст прав, час справедливости вскоре пробьет. «У этого человека есть сила», – утверждает один критик; он «французский Гойя», – вторит другой, Мане почти у цели. Но не станет ли час победы часом поражения? О боже! Кой черт послал его на эту галеру? «Благодарю за приятные слова, сказанные обо мне, – пишет Мане Вольфу, – но я не имел бы ничего против, если бы прочел сейчас, пока еще жив, ту великолепную статью, которую вы напишете обо мне после моей смерти». А она, смерть, уже совсем близко; он ее предчувствует, хотя не хочет об этом думать. Болезнь точит его. Моменты, когда он может писать, долго потом отдыхая, становятся все короче. Ко всему прочему прибавляется то, что гораздо хуже болей, хуже упадка сил: отныне в его работе постоянно возникают проблемы выполнения, еще вчера представлявшиеся ему детской игрой. Но сегодня он бьется над ними, и не всегда успешно. Морщась от боли, он упорствует, подавляя мысль о том, что творческие силы оставляют его, и пишет, счищает, переписывает, пока, совершенно выбившись из сил, не падает на диван. Изможденный, деморализованный, но жаждущий верить, что завтра все пойдет на лад. Он набрасывается на пастель, на портреты Мери Лоран и ее подруги, австриячки Ирмы Брюннер. Если бы только деревня могла его хоть как-то подбодрить! Он собирается уехать из Парижа. Летом он поселится в Рюэле на вилле под номером 18 по улице Шато – вилла эта принадлежит драматургу Лабишу. Дом не слишком красив, хотя фасад украшен колоннами и фронтоном; сад просто жалкий. Но, по крайней мере, здесь Мане неподалеку от своего брата Эжена и Берты – они сейчас в Буживале. Обе семьи могли бы видеться и развлекаться в обществе друг друга. К несчастью, вопреки всем расчетам Мане его состояние ухудшается с первых же дней пребывания в Рюэле. Боли усиливаются, особенно в левой ноге. Пройдя несколько метров, он не может больше двигаться. Несколько раз его вывозят гулять в коляске, но чаще он неподвижно сидит в кресле в саду. Монотонно тянутся дни. Когда боли стихают, Мане дремлет. Он, который из Бельвю отправлял, друзьям письма, расцвеченные акварельками, теперь не отвечает на корреспонденцию. «Только мои дружеские чувства к тебе, – говорит он Мери Лоран, – могут заставить меня послать весточку». Он, практически никогда не любивший читать, увлекается романами Понсона дю Террайля, его «Рокамболем». Он пытается работать, начинает писать виды сада, но чаще всего ограничивается эскизом. Сравнительно легко ему даются небольшие натюрморты, составленные из фруктов или цветов; маленькие изысканные картины, только отчасти обманывающие его страсть к живописи. «Чтобы чувствовать себя хорошо, – говорит он Мери, – мне необходимо работать». Он сутулится. Черты лица заострились. Он плохо спит. Погода кажется ему не лучше, чем в прошлом году. Дождь, ветры. Мане мерзнет. Зябко кутается, сидя у специально зажженного ради него камина. Появляющийся время от времени доктор Сиредэ втайне от художника высказывает дамам Мане, насколько его беспокоит такой ход болезни. Тщетная предосторожность: Мане знает о себе все. Да и газеты позаботились о том, чтобы сообщить художнику о состоянии его здоровья; они сыграли с ним «скверную шутку», доверительно говорит он Мери, опубликовав «прискорбный бюллетень (его) здоровья». Мане молчит, он погружен в мысли. Он размышляет о своих близких, о жене. Он особенно много думает о своем «шурине», мнимом брате жены. Бедный Коэлла! Несчастное дитя любви, принесенное в жертву приличиям, малодушию, принесенное в жертву «стороне Мане», стороне, требовавшей покорности после каждой его вызывающей выходки по адресу учителя Кутюра, стороне, заставлявшей его домогаться официальных почестей, тогда как другая сторона, «сторона Фурнье», влекла к авантюрам, к бунтам. Как хотя бы отчасти искупить свою вину перед Коэлла? 30 сентября 1882 года Мане составляет завещание. «Я назначаю Сюзанну Ленхоф, свою законную жену, моей единственной наследницей», – начинает он. Затем продолжает: «Она завещает все, что я ей оставил, Леону Коэлла, он же Ленхоф, который окружил меня самой преданной заботой; и, – добавляет он, – я полагаю, что братья мои найдут это распоряжение вполне естественным». Он предусматривает посмертную распродажу своих картин, эскизов и рисунков, находящихся в мастерской, и просит Теодора Дюре отобрать, что, по его усмотрению, пойдет на распродажу или, напротив, будет уничтожено. «Из суммы, вырученной после распродажи, – отмечает он, – должны быть выделены 50 тысяч франков; их надлежит вручить Леону Коэлла, он же Ленхоф; остальное – Сюзанне Ленхоф, моей жене». Мане назначает кузена Жюля де Жуи своим душеприказчиком; он поручает также жене раздать кое-какие сувениры своим братьям и друзьям. И ставит подпись. И снова перечитывает завещание. Достаточно ли ясна его воля по отношению к Коэлла? Не следует ли кое-что уточнить? И в постскриптуме решительно добавляет: «Точно оговорено, что Сюзанна Ленхоф, моя жена, оставит по завещанию Леону Коэлла, он же Ленхоф, состояние, оставленное ей мною». Вернувшись в октябре в Париж, Мане пытается начать работу над картинами, предназначаемыми для Салона 1883 года. Он пишет нервно, сердясь, капризничая, кое-как. Он отказывается верить в свою немощь, в парализовавшее его бессилие. Он борется, борется из последних сил. Он возвратился к январским проектам – к военной сцене, где фигурирует горнист, и к «Амазонке». Но работа не продвигается. Он отказался почти сразу же от военной сцены. Он представит в Салон только одну картину, «Амазонку», для нее было написано подряд – однако с каким трудом! – три эскиза. Одна картина – этого будет вполне достаточно. Только бы создать шедевр! С мокрым от пота лбом, задыхаясь, выбиваясь из сил, Мане сидит перед мольбертом, перед полотном, вздрагивающим от ударов его кисти. Он бранится, сердится. Когда, изнемогая от усталости, дрожа всем телом, Мане отправляется прилечь на диван, то и оттуда не перестает смотреть на холст. Неужто он так и не сможет сделать эту чертову картину? Бодлер не мог произнести ничего, кроме «Проклятье! Проклятье!», а вот теперь... Неужели финал жизни будет еще нелепее и трагичнее, чем он предполагал? Называться Мане, но обладать только звонким именем; выслушивать восхищенные отзывы, но знать, что человека с волшебными руками, которому посвящают эти отзывы, больше не существует. Быть и не быть. Быть и больше не быть. Волоча левую ногу, Мане приподымается, хватает палитру и в гневе вновь садится перед эскизом. Или, чтобы как-то успокоиться, он берется за маленькое полотно с цветами. Писать цветы – это для него все равно что петь песню, песню об утраченном мире. «Мне хотелось бы написать их все», – говорит он с нежностью в голосе. Цветы – их посылают ему близкие друзья и люди незнакомые, в общем решительно все. Ибо всем известно, какое удовольствие доставляет ему писать их, какое успокоение они ему приносят. Каждый день горничная Мери Лоран Элиза ставит в мастерской букет, присланный ее хозяйкой. «Будьте очень осторожны, господин Мане. Не простудитесь. Берегите себя», – сочувственно говорит Элиза. Растроганный заботой славной Элизы, Мане обещает как-нибудь сделать ее портрет. Как-нибудь... чуть позже... Когда-нибудь, чуть позже, когда он снова станет Эдуардом Мане. «Погибший», он «погибший». Мане прячется, как «больной кот». И хотя он всех встречает по-прежнему тепло, по его внезапно вспыхивающему раздражению многие начинают понимать, что визиты ему теперь вовсе не так приятны. Художник со все большими усилиями старается скрыть свою немощь от окружающих. Эти окружающие – что толку от них сегодня, какую помощь он может от них ждать? Мане напрасно считает, что пишет сейчас для Салона; он борется за то, что вскоре будет у него отнято. Он вплотную подошел к тому моменту, когда человек остается один на один с самим собою и со своей судьбой. Эти лихорадочные сеансы – он выходит из них выжатым до предела – не что иное, как судороги агонии, отчаянные усилия человека, борющегося со смертью. Вокруг мертвенно-бледного Мане вьются любители. Баритон Фор напоминает о планах написать портрет – эти планы обсуждались еще в январе. Мане пытается уклониться, но Фор не отстает – художник волей-неволей должен приняться за работу. Мане недалеко ее продвинул. Набросав силуэт певца – во время сеансов Фор постоянно выводил Мане из себя замечаниями: «Но, друг мой, что за лицо вы сделали! Вы должны вот тут немного изменить, вот этот контур подправить», – он отставляет портрет в сторону. Пусть Фор подождет лучших времен! О, Фор их ждать не желает, он хочет пополнить свою коллекцию произведений Мане. Сообщив об этом художнику, он 1 января 1883 года выбрал в его мастерской пять полотен и забрал их за 11 тысяч франков. На следующий день Антонен Пруст, в свою очередь, напоминает Мане, что тот обещал продать ему «Весну», и забирает ее за 3 тысячи франков. Настроение Мане ухудшается день ото дня. С чудовищной жестокостью, вообще свойственной больным людям, он бросает матери: «Не следовало бы вообще производить на свет детей, когда их делают так плохо». Он не выносит присутствия здоровых людей. Аристид, привратник с улицы Амстердам, всячески старается выразить ему свою привязанность. «Он слишком здоров. Он меня раздражает», – говорит Мане. Несмотря на стремительный упадок сил, он упорно приходит в мастерскую, где, запершись, ковыляет от холста к дивану, от дивана к холсту, то чрезмерно возбужденный, то подавленный. Порою он буквально валится на диван и лежит несколько часов в полной прострации. Как-то февральским днем Прэнс стучит в дверь его мастерской. Оказанный ему прием «горек». «Глядеть на умирающего – малоприятное удовольствие. И все же благодарю». Мане не обращает никакого внимания на Прэнса; сидя на диване, он продолжает рассматривать «Амазонку». «Это не то, – говорит он себе. – Фон не нравится мне». Он поднимается, берет палитру и стоя наносит нервные удары кистью... Кажется, он даже повеселел. Болтает, задает Прэнсу вопросы, смеется, шутит. Но внезапно Прэнс вздрагивает: Мане положил палитру; он делает шаг назад, его шатает. Кисти выскальзывают у него из рук. Он «движется ощупью, словно слепой, топчется на одном месте, пытается сдвинуться, слабо вздрагивает». Прежде чем Прэнс успел ему помочь, «Мане, вытянув вперед руки, опирается на диван и падает на него». Чуткий Прэнс понял, что лучше всего сохранять полное безразличие. Он старается сделать вид, будто ничего не заметил. Мане только что показал кистью на стену, где висит один из эскизов «Амазонки». Прэнс снимает его, чтобы рассмотреть поближе. Сидя позади него на диване, Мане гладит ногу и внимательно смотрит на холст. Глаза его сверкают. Внезапно он подымается и снизу доверху ножом вспарывает «Амазонку»[260]. «Амазонка» так и не будет закончена. Мане ничего не покажет в Салоне 1883 года. Что ж, говорит он, отыграюсь на Салоне 1884 года. Когда ему удается собраться с силами, он возвращается в мастерскую и пишет цветы. Но усталость так сильна, что, невзирая на все упорство, ему не всегда удается ее преодолеть, и он вынужден оставаться дома. Теперь он проводит в постели один день из каждых двух. В субботу, 24 марта, в канун пасхи, когда Элиза приходит с очередным визитом, он просит ее попозировать и начинает ее пастельный портрет... Простой эскиз, последний. Вернувшись домой, Мане ложится. Больше он не встанет. В ночь с субботы на воскресенье левая нога из сероватой становится мало-помалу черной и причиняет ему чудовищные страдания. Его стоны будят жильцов. В воскресенье утром Коэлла бежит за доктором Сиредэ. Сиредэ тут же ставит диагноз: гангрена и решает устроить консилиум с хирургами Вернейем и Тийо. Последние считают необходимым ампутировать левую ногу, но выражают сомнения в осуществлении операции, так как больной крайне слаб. Сначала его следует хоть немного подправить. Каждое утро доктор Маржолэн будет делать перевязки на гангренозной ноге. Тревожные новости немедленно ползут по Парижу. «Мане совсем плох», – сообщает Писсарро своему сыну Люсьенну 29 марта. «Мане пропал», – объявляет Дега. «Мане в агонии», – пишет 7 апреля «L'Illustration».
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|