Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Воспоминания. 1837–1847 6 страница




Кажется, Николай Николаевич получил домашнее воспитание, по тогдашнему времени, очень тщательное, но одностороннее, как это обыкновенно было в то время. Он очень хорошо владел французским языком, знал его литературу, много читал; подружившись с А. С. Пушкиным и его кружком, познакомился и с русской литературой. Из естественных наук он знал только ботанику, которая давала упражнение его огромной памяти. У него была большая библиотека, в которой много было латинских и греческих классиков, но во французском переводе. Английский язык он знал плохо, а немецкий еще хуже. В то время, как я его знал, он на досуге занимался только легким чтением, как, например, романами Вальтера Скотта и Купера.

Способности ума Раевского были более блестящи, чем глубоки. У него было много остроумия и особливо доброй, простодушной веселости. В его обращении всегда видно было что‑ то искреннее и молодое. Он говорил и писал очень хорошо; впрочем, вернее будет сказать, что он диктовал; если же самому приходилось написать несколько строк, выходила бессмыслица. У него мысль далеко опережала механизм руки. К серьезному и усидчивому труду он был не способен. Однажды ему пришла мысль написать историю Стеньки Разина. Он собрал много материалов, несколько редких сведений и документов, начал и бросил.

Николай Николаевич не отличался особенною твердостью характера и еще менее твердостью политических убеждений. В молодости он увлекался героями первой Французской революции и был замешан в драме, кончившейся кровавою развязкою 14 декабря[72], но счастливо отделался. Впрочем, главные лица в тайных обществах относились к нему недоверчиво. Большую часть декабристов, которые присылались к нему для участвования в военных действиях, он прежде знал лично, но теперь не хотел узнавать и ни с кем из них не говорил. К сожалению, я должен сказать, что раскаявшийся грешник готов был по пути исправления идти далее пределов, которые указывают совесть и уважение к самому себе. На эту мысль меня навело одно обстоятельство, которое мне хотелось бы приписать если не каким‑ либо уважительным побуждениям, то по крайней мере легкомысленному увлечению. Религиозных убеждений у него никаких не было; его вера была полное равнодушие к вере. О Боге он вспоминал только в минуты тяжкой болезни.

Раевский, вместе с братом своим Александром, был адъютантом Дибича, а потом командовал Закавказским Нижегородским драгунским полком и делал войну 1826, 1828, 1829 гг. в Персии и Азиатской Турции[73]. Этот старый кавказский полк давно заслужил почетную известность. В эти войны на его долю досталось несколько удачных и блестящих дел, которые молодой полковой командир, конечно, без особенной скромности сделал известными. Главнокомандующий Паскевич показывал ему особенное расположение; в Главной квартире у него было множество друзей. Известно, что это стоит недешево, а Раевский был небогат. Средства для широкого гостеприимства доставлял полк или, лучше сказать, казна.

Раевский не только ничего не упускал, но едва ли не брал с казны более своих предместников. Все это шло на улучшение полка и быта нижних чинов и на представительность. Раевский всегда был выше всякого подозрения в любостяжании. По окончании войны какое‑ то нелепое обстоятельство навлекло на него гнев и преследование Паскевича. Он был отчислен генерал‑ майором по кавалерии и отправился в свое маленькое имение Тесели, на южном берегу Крыма. На половине пути у него уже недостало денег на прогоны, и он занял 300 рублей у ближайшего помещика. Вообще, надобно сказать, что личное хозяйство его было всегда в большом беспорядке. Знаток в гастрономии, он ел что попало и целый день пил чай, который варили ему, как декокт, ординарцы, линейные казаки. Жизнь вел он беспорядочную: целый день лежал почти раздевшись, а ночью занимался делами, читал или диктовал. Физически он был крайне ленив, но ум его был всегда в работе. В обществе его невозможно было не заметить. Везде он старался взять на себя первую или, по крайней мере, видную роль. Его самолюбие доходило иногда до тщеславия. Иногда, чтобы выделиться из толпы, он выдумывал в себе пороки, которых не имел. Так он часто говорил: «Я сам трус и люблю трусов. Храбрецы – вредные люди; они не довольствуются честным исполнением своих обязанностей, а ищут отличий, предоставляя своим товарищам и подчиненным расплачиваться своей шкурой за их бесполезные подвиги». Конечно, он совсем не был трус, но его военные и административные способности были не блестящи. Свои беспорядочные привычки и занятия он вносил и в свою администрацию; но он был счастлив в выборе людей и умел заставить их работать. Однажды он спросил только что приехавшего к нему из Петербурга флигель‑ адъютанта Баранова: «Что у вас говорят обо мне? Вероятно, говорят, что я дурак и что за меня все делает N? Я вам скажу, любезный друг, по секрету: я действительно глуп, но ему велел быть умным».

В служебных делах и отношениях он не напускал на себя важности и все делал как будто шутя. Диктуя самую серьезную бумагу, он не мог удержаться, чтобы не ввернуть какую‑ нибудь остроту, насмешку или намек. Его языка и пера очень боялись в Ставрополе и Тифлисе. В сношениях с Петербургом он показал большую ловкость. Все его донесения туда были тщательно выглажены и имели много саркастического юмора и вообще оригинального. Он был плохой подчиненный и то, что он часто писал о своих непосредственных начальниках, никому другому не сошло бы с рук, а его донесения Государь читал с удовольствием, хохотал и приказывал военному министру разрешить или дать то, чего Раевский просит. Я должен сказать, что в этих донесениях не всегда была строгая правда; особливо с цифрами Николай Николаевич не церемонился. Однажды при мне он диктовал донесение, в котором, между прочим, говорил, что расстояние между двумя известными укреплениями 80 верст. Я как офицер Генерального штаба, счел своею обязанностью сказать, что тут только 35 верст. Он поглядел на меня серьезно и спросил: «От этого разве вас убудет, если я напишу 80 верст». – «Нет, конечно, но…» – «Итак продолжайте, – сказал он и потом с тою же серьезностью продолжал диктовать: – от Новороссийска до Геленджика 60 верст. Я ли не великодушен? Дарю вам 20 верст». А дело было в том, что ему нужно было доказать невозможность двинуться с отрядом от одного места в другое.

Раевский любил общество молодых людей, любил хороший стол и хорошее вино, в чем был и знаток, но легко обходился без всяких прихотей. Между молодежью он был весел, шутлив и никого не стеснял; несмотря на то, каждый из его веселых собеседников ни на минуту не забывал его служебного положения. Его все любили. Молодые офицеры, прикомандированные из гвардии и из армии для участвования в военных действиях, возвращаясь в Петербург, рассказывали об нем множество анекдотов, которые достигали самых высших сфер и придавали его фигуре какое‑ то фантастическое освещение. Впрочем, при его связях и родстве в высшем кругу, он хорошо знал все отношения лиц и всегда находил возможность услужить дядюшкам и тетушкам, доставляя награды их племянничкам. Безусловно похвалить этого, конечно, нельзя; но извинить можно только тем, что на Кавказе все и всегда делали то же самое.

Вот я много написал о личности Н. Н. Раевского; но чувствую, что не сказал довольно, чтобы обрисовать эту фигуру, оригинально и рельефно выдающуюся из толпы. Лично я ему много обязан. С самого начала нашего знакомства, он показывал мне особенное расположение, которое, постепенно увеличиваясь, дошло до какой‑ то отеческой нежности, хотя разность наших лет не так велика, чтобы я мог быть ему сыном.

Донесение о десанте на Туапсе сделано было очень ловко; картина десанта выставлена рельефно и яркими красками; приложены все расчеты войск по кораблям, порядок самой высадки; рассыпаны перлы похвал флоту и войскам, но ни слова не упомянуто о самом начальнике отряда. В Петербурге все, начиная от Государя, были довольны. Раевский вошел в моду и сделался популярен. Государь пожаловал ему чин генерал‑ лейтенанта и орден Белого Орла. Вместе с донесением Раевский послал письмо военному министру князю Чернышеву, в котором просил для пользы службы о производстве меня в подполковники. Высочайший приказ о моем производстве подписан 11 июня 1838 года. Обе эти награды военный министр сообщил Раевскому с особенным фельдъегерем.

Здесь кстати будет сказать несколько слов о новой личности, с которою я познакомился. Это был Лев Сергеевич Пушкин, младший брат великого поэта, известный более под именем Левушки. В то время он был капитаном, состоял по кавалерии и при генерале Раевском, с которым был в дружеских отношениях. В литературном кружке, где были лучшие тогдашние молодые писатели, личность Льва Пушкина была охарактеризована двумя стихами:

 

А Левушка наш рад,

Что брату своему он брат.

 

Между братьями было большое наружное сходство, кроме цвета кудрявых волос на голове: у поэта они были черные, а у брата почти белые. Поэтому он называл себя белым арапом. Лев Пушкин был хорошо образован, основательно знал французскую и особенно русскую литературу; сочинения своего брата он знал наизусть и прекрасно их читал. Вообще он имел замечательную чуткость к красотам литературы. Он был приятный и остроумный собеседник; искренняя веселость, крайняя беззаботность и добродушие невольно привлекали к нему; но нужно было его хорошо узнать, чтобы другие недостатки и даже пороки не оттолкнули от него. Он слишком любил веселую компанию, пил очень много; но я не видал его пьяным. Образ жизни вел самый беспорядочный и даже выдумывал на себя грязные пороки, которых, может быть, и не имел. Общество великосветской молодежи втянуло его с детства в свой омут и сделало его каким‑ то российским кревё[74]. Впоследствии он был членом Одесской таможни, женился и стал вести порядочную жизнь. Последнему желал бы верить, потому что чувства добра и чести в нем не заглохли под корою легкомысленной распущенности нравов.

Пушкин был почти неразлучен с генералом Раевским. Последний был большой мастер утилизировать людей, но не мог заставить Пушкина заниматься чем‑ нибудь серьезно, кроме писания под его диктовку. Кажется, в Нижегородском драгунском полку он был его адъютантом; по крайней мере, об этой эпохе он шутя говорил: «Когда мы с генералом Раевским командовали Нижегородским драгунским полком». Если это правда, то я сомневаюсь в особенном благоустройстве того полка.

Однообразие бивуачной жизни во время постройки укрепления было в этом году еще более томительно, чем в предшествовавшем. При отряде было не так много лошадей, и они довольствовались привозимым на суднах прессованным сеном. Фуражировок, которые разнообразили бивуачную жизнь, совсем не делалось. Скука и недостаток движения имели влияние на здоровье войск, особливо когда начались летние жары и неразлучные с ними перемежающиеся лихорадки. Место, занятое лагерем, особливо по берегу Туапсе, было покрыто лесом и густыми кустами. Когда все это было вырублено и местность обнажена на ружейный выстрел от засеки, солнечные лучи потянули миазмы из сырой почвы и особенно усилили лихорадки. Это же было и в последующие годы, и чем южнее, тем болезни делались упорнее. В 1837 году отряд, под личным начальством барона Розена, занял и выстроил укрепление при устье Мдзымты, в земле джигетов. Из этого отряда едва ли третья часть вернулась, остальная сделалась жертвою климата вредного на реке Мдзымте и еще более губительного в Поти, где был устроен общий для отряда госпиталь. Он был снабжен всем для 600 больных, а их бывало до 1500. Врачи терпели столько же, как и больные. Были случаи, что из всего медицинского персонала оставались на ногах фельдшер и цирульник. Первый визитировал больных, варил для всех укрепительную микстуру (mixtura roborans, которую солдаты называли рубанец ) или же делал порошки такого же невинного свойства. Выбор одного из этих лекарств предоставлялся больным. Их разносил по палатам, в ведре и мешке, цирульник, человек сурового нрава, исправлявший должность всех фельдшеров и потому не позволявший больным долго его задерживать. Мне это рассказывали два очевидца, бывшие в то время солдатами и находившиеся за болезнью в Потийском госпитале, и, однако же, они оставались живыми. Выздоравливали и другие. Это, однако же, никак не говорит в пользу наших госпиталей, особенно на Кавказе, Полковые лазареты большею частью были несравненно лучше. Полковым командирам давались большие средства для их содержания и, при внимании главного начальства, между полковыми командирами являлось соревнование в улучшении лазаретов и содержании больных. Раевский мне рассказывал, что во время войны в Азиатской Турции (1828–1829 гг. ) у них однажды долго не было при войсках маркитантов, так что и в Главной квартире не было бутылки вина. Вдруг приехал как‑ то маркитант Нижегородского драгунского полка и привез несколько дюжин бутылок хорошего портвейну. Раевский купил все вино и приказал давать его выздоравливающим в лазарете. Главнокомандующий присылал к нему просить для себя хотя одну бутылку. Раевский отвечал, что вино назначено исключительно для выздоравливающих в его лазарете и что постороннее лицо может получить его не иначе, как поступивши в его лазарет. Правда, что это было в то время, когда Раевский был в большой милости у Паскевича. И, несмотря на щедрые средства, которые давались на полковые лазареты, их содержание обходилось гораздо дешевле гошпиталей, которые издавна были излюбленным поприщем грабительства бесчисленного множества учреждений и лиц, начиная с комиссариатского департамента до смотрителя гошпиталя.

Когда лагерь вполне устроился и окружился прочною и высокою засекою, горцы оставили нас в покое. Только изредка, по ночам, они подползали и делали несколько выстрелов безвредных, но производивших тревогу в лагере. Впрочем, такие ночные тревоги часто происходили и не от горцев, а от светящихся бабочек, которых прерывчатый свет аванпосты принимали за сигналы горцев и открывали ружейный огонь по всей линии. Мирных сношений с горцами у нас совсем не было; лазутчики говорили, что кругом лагеря строгие караулы и всем изменникам назначена беспощадная смерть. Однако же не только лазутчики, но и наши пленные часто проходили безнаказанно. Некоторые из пленных по десятку лет находились у горцев, терпели большую нужду и дурное обращение и теряли надежду когда‑ нибудь избавиться от плена. Неожиданное появление русского отряда на Туапсе оживило их. Впрочем, был и добровольный выходец. Однажды поднялась частая пальба в цепи. Из лесу показался днем человек, которого приняли за горца. Это был старик за 80 лет, едва прикрытый рубищем. Он был родом из Крыма и провел 68 лет в тяжкой неволе. Старик почти одурел и рассказывал, что хозяин отказался его кормить и выбросил его на волю. Конечно, ни одна наша пуля в него не попала, но старик упал на камни и рассек себе колено, отчего и умер, прожив в лагере недели две. Забавно было слышать, с каким участием он уговаривал нас уходить скорее, пока крымский хан не узнал: иначе он ни одного из нас живым не выпустит.

После нового года мы приступили к составлению проекта военных действий и смет на 1840 год. Экспедиция предполагалась сухопутная, в земле натухайцев. Сообщения Черномории с Анапою производились только через Бугазский пролив и по песчаной Джиметейской косе. Переправа через пролив, составляющий главное устье Кубани, производилась очень неудобно и небезопасно на паромах; затем 20 верст нужно было ехать по сыпучему песку вдоль самого морского берега. Г. Раевский, желая избегнуть этого неудобного пути и вместе обезопасить анапское поселение, предположил устроить новое сообщение внутри края, избрав удобное место на Кубани, прикрыть переправу укреплением и выстроить промежуточное укрепление между тет‑ де‑ поном[75] и фортом Раевский. Таким образом, Анапа и Новороссийск имели бы обеспеченное и прочное сообщение с землею черноморских казаков, сообщение, могущее сделаться и торговым путем, которому Раевский упорно предсказывал блестящую будущность. Кажется, в Петербурге разделяли эти надежды, как можно думать по названию, данному этому рождающемуся заведению самим Государем и по щедрым средствам, назначенным для его развития.

Избрание места переправы через Кубань было возложено на меня, и я исполнил его еще в июле 1839 года. Это было нелегко. Переправу через Кубань везде можно устроить; но по обе стороны реки, почти от Екатеринодара до устья, тянется полоса низкой местности, заливаемой водою и поросшей камышом. В 1835 году генерал Вельяминов поручил находившемуся при нем адъютанту военного министра барону Вревскому Павлу Александровичу найти более удобную переправу через Кубань поблизости Анапы, для возвращения оттуда отряда в Черноморию, в глубокую осень. Барон Вревский избрал место, где от главного русла отделяется рукав, Джига. Против этого места, на возвышенном берегу, находился пост Новогригорьевский. Часть отряда действительно прошла там, но большая часть тяжестей направилась по старой, неудобной дороге через Бугаз. Я осмотрел подробно все эти места и нашел их во всех отношениях неудобными. В дальнейших разысканиях мне помог Черноморского казачьего войска полковник Табанец, хромой старик, пришедший урядником из Запорожья, в 1793 году. Он указал мне место в 70 верстах от Джиги, где отделяется от Кубани Вороной Ерик. Это урочище называется у казаков Варенникова Пристань и находится в пяти верстах от Андреевского поста или Петровской почтовой станции. В то время был разлив Кубани; пространство между постом и Кубанью было залито водою, так что мы в каюке могли доехать почти до реки, которой только берег несколько возвышался над водою. Со мною был майор корпуса путей сообщения Лобода. Мы переправились на баркасе с десятью пластунами на другую сторону, покрытую лесом, и версты две брели по воде, чтобы высмотреть место, удобное для устройства укрепления. Иногда вода доставала мне до груди; бедный же Лобода, малого роста, должен был идти по шею в воде. Лесу, кажется, конца не было. Я влез на высокую вербу и увидел, что мы не только близ сухого берега, но и не более полверсты от черкесского аула (мы взяли слишком вправо). В том же месте, где мы переехали через реку, полоса леса была менее полуверсты шириною, а за ней возвышается местность. Набросав глазомерно всю видимую местность, я возвратился благополучно и незамеченный горцами на нашу сторону. Г. Раевский был очень доволен моей рекогносцировкой и выбором и тотчас же начал диктовать Пушкину представление военному министру. Конечно, там было и покорение натухайцев, и направление торговли из Северного Кавказа через Новороссийск; но каково было мое удивление, когда Пушкин прочел мне проект донесения, где сказано, что я выбрал место переправы на Джиге и что «это место в 1835 году было указано г. Вельяминову адъютантом вашего сиятельства бароном Вревским». «Ваше превосходительство, помилуйте: да Варенникова Пристань в 76 верстах от Джиги; там отделяется Вороной Ерик, а не Джига». – «Любезный друг, – сказал Раевский, с невозмутимою серьезностью поправив очки, – вы темный человек. Вороной Ерик все равно что Джига. Вревский объяснит это Чернышеву, и тот будет одобрять мой выбор, потому что его адъютантом он указан». Что было возражать против такой логики? Так и пошло представление. Успех его превзошел наши ожидания. С фельдъегерем мы получили уведомление, что одобрено это предположение и приказано послать специалистов для составления подробных планов и смет дороги и постов от Андреевского поста, и для окончательного выбора места к постройке на правом берегу укрепления, прикрывающего переправу.

Все это думали сделать в 1840 году; но неожиданные несчастные события заставили отложить эти предположения.

Зима 1839–1840 годов была сурова: Керченский пролив и весь Таманский лиман покрылись льдом, и сообщение свободно производилось в санях; но все зимовавшие в Керчи суда стояли неподвижно во льду. Пароходное сообщение с береговой линией можно было иметь только через Феодосию, которой рейд, довольно удобный, почти не замерзал. Конечно, можно бы спросить: отчего же штаб береговой линии не помещался по крайней мере в Феодосии? Ответ нетруден: Феодосия был мертвый город; он напоминал давно минувшее могущество Генуи и недавние разрушительные распоряжения графа Воронцова. В Новороссийском крае многое можно и нужно было сделать; жаль только, что граф Воронцов имел для благоустройства этого края расплывчатые идеи, которых исполнение, прикрытое фразами на европейский лад, принесло сомнительную пользу и существенный вред. Граф возлюбил Керчь и основал Бердянск. Для привлечения туда торговли и капиталистов он исходатайствовал значительные льготы и с большими пожертвованиями от казны, стараясь не только насильно привлечь туда и развить торговлю и промышленность, но и перевести туда разные казенные учреждения. Так, карантин, бывший в Феодосии и Таганроге, переведен им в Керчь; огромные казенные склады соли из Феодосии переведены с большими издержками в Бердянск. Карантин в Таганроге закрыт; а таможня, с учреждением первоклассной таможни в Керчи почти лишилась всякого значения. Все это убило Феодосию и много повредило Таганрогу. Последствия показали, что, несмотря на все эти меры, Керчь не сделалась важным торговым городом, а Бердянск далеко отстал от Таганрога и Ростова, находящихся при окончании Донской системы и на приморском краю огромного хлебородного района. Нужно ли говорить, что при выборе места для штаба береговой линии желания Раевского совершенно сошлись с видами графа Воронцова? Тогда между ними была полная гармония и частая дружеская переписка. – «Mon cher Пушкин, apportez moi la lettre de Worontzow a 18 pages»[76]. Письмо читалось во всеуслышанье. Оно было остроумно написано, прекрасным французским языком, хотя далеко не имело 18 страниц. Я уже, кажется, сказал, что расположение в Керчи штаба береговой линии сделало пользы городу едва ли не более всех данных ему льгот и привилегий.

Зимою Черное море бурно и небезопасно для плавания, особенно близ Восточного берега, не имеющего ни одного порядочного порта. Наша крейсирующая эскадра стояла в Сухуми, и поочередно суда ходили вдоль берега, особенно в южной его части. До Анапы почти ни один крейсер не доходил. Пароходы наши выжидали иногда по месяцу удобного времени, да и то нередко должны были проходить мимо некоторых укреплений по невозможности пристать к берегу. Поэтому все донесения с береговой линии приходили к нам редко и почти всегда случайно; из Абхазии же бумаги отправлялись через Тифлис и Ставрополь и приходили через месяц. Даже со Ставрополем прямое сообщение прерывалось иногда месяца на два, когда лед на Таманском лимане сделается ненадежным или взломается. В таких случаях мы ездили и направляли корреспонденцию вокруг Азовского моря через Ростов.

10 или 11 февраля мы получили известие о взятии горцами 7 февраля укрепления Лазаревского (на р. Псезуапе) и гибели гарнизона. Это известие получено через крейсер, бывший случайным очевидцем несчастного события и пришедший в Феодосию для отправления донесения в Керчь, по эстафете.

Это неожиданное событие произвело тяжелое впечатление на всех, особливо на г. Раевского, человека нервного и не отличавшегося особенною твердостью. Но он скоро оправился. – «C’est a present ou jamais, – сказал он мне, – nois aurons се qu’il nous faut. Gare a ces messieurs de Stawropol et de Tiflis! S’ils continuent de me faire leurs chicanes, je leurcasse le cou»[77]. На вопрос: «что бы я сделал в настоящем случае? » я отвечал, что донес бы военному министру очень просто о событии и прибавил бы следующее: в такой‑ то статье свода военных постановлений сказано, что к видам государственной измены принадлежит случай, когда комендант крепости не употребил всех мер к предохранению ее от взятия неприятелем или, при недостатке средств к защите, своевременно не доносил об этом начальству. Повергая себя правосудию Его Императорского Величества, я бы просил военного министра испросить высочайшее повеление на производство надо мной строжайшего следствия, чтобы подвергнуть заслуженному наказанию того, кто окажется виновным. Генерал Раевский посмотрел на меня внимательно, поправил очки, и несколько раз сказал с увлечением: «C’est се que je ferai! »[78], но он ничего этого не сделал, а продиктовал Антоновичу рапорт военному министру, в котором были фразы и тонкие намеки на то, что многие его представления, основанные на исключительном положении края, до сих пор остаются неразрешенными. Рапорт, по обыкновению, был послан военному министру с эстафетой, а кавказскому начальству по почте.

Жалобы г. Раевского были совершенно справедливы. У нас велась бесконечная переписка о недостаточности войск для обороны укреплений, о неимении подвижного резерва, из которого бы можно было подкреплять слабые или угрожаемые пункты, и для движений внутрь края, без чего приходилось ограничиваться бесплодной пассивной обороной, и наконец, о чрезвычайной негодности ружей и артиллерии. Первые были кремневые, тульские, прослужившие лет по 25; последние разных калибров и арсеналов, чугунные, служившие с 1813 года; а лафеты деревянные были до того гнилы, что рассыпались нередко после нескольких выстрелов. К этому нужно прибавить, что на вооружении было много полупудовых коротких единорогов, выведенных из употребления потому, что при стрельбе боевыми зарядами, они часто опрокидывались с лафетом. И все это было там, где укрепления полевые, защищаемые одною или двумя ротами чрезвычайно слабого состава, предоставлены сами себе, без всякой надежды на помощь, в крае враждебном и при беспрерывной опасности со стороны неприятеля, о замыслах которого гарнизоны не могли иметь никаких сведений.

Можно было предвидеть, что неожиданный успех и особливо взятая добыча возбудят горцев к дальнейшей предприимчивости. Все укрепления на береговой линии были в том же положении, как Лазаревское. Везде гарнизоны были ослаблены жестокими болезнями и неестественным порядком жизни и службы. Все ночи гарнизон проводил под ружьем, ежеминутно ожидая нападения, и ложился спать только когда совсем ободнеет и обходы осмотрят ближайшие окрестности. Если к этому прибавить скуку, отсутствие женщин, недостаток движения, редкость свежего мяса и овощей, станет понятным, что роты доходили до половины своего состава и даже менее. Надобно еще удивляться, что войска при таком страшном положении нигде и никогда не теряли бодрости и нравственной силы. Дисциплина везде соблюдалась строго, но побеги к горцам были, к сожалению, не редки. Мой почтенный сослуживец, М. Ф. Федоров, со слов генерал‑ майора фон Бринка, поместил в июньской книжке «Русской старины» 1877 года статью о взятии Михайловского укрепления. В этой статье сказано, между многими другими неточностями, что «горцы получали самые верные сведения о положении наших гарнизонов от поляков‑ перебежчиков». Против этого я должен протестовать. Польская национальность никогда не была для меня симпатичною, но на Кавказе я встречал множество поляков, в разных чинах и положениях, которым готов был от души подать дружескую руку. Поляков в войсках береговой линии, офицеров и солдат, было более 10 %. Беглецов к горцам было между поляками соразмерно не более чем между русскими; сообщать же сведения могли бы как те, так и другие, если бы горцам нужны были эти сведения. С гор, которые возвышались над укреплениями в расстоянии 250 сажен, а иногда и менее, они могли видеть все, что делается в укреплении до малейшей подробности.

Была очевидна настоятельная потребность иметь вблизи свободные войска для подкрепления гарнизонов наиболее угрожаемых пунктов. Мы только что получили от военного министра уведомление о высочайшем утверждении наших предположений на 1840 год, при чем в числе войск нам назначена была из 5‑ го корпуса, стоявшего в Крыму и Одессе, бригада 15 пехотной дивизии с артиллерией. Эти войска должны были прибыть из Севастополя на Восточный берег не ранее половины мая. Генерал Раевский приказал мне ехать в Ставрополь и просить генерала Граббе, чтобы он, в виду крайней нужды, приказал немедленно двинуть Тенгинский и Навагинский полки с артиллерией в Анапу, в распоряжение начальника береговой линии.

Переезд через Керченский пролив был невозможен, и я поскакал на перекладных в Ставрополь кругом Азовского моря.

Генерал Граббе принял меня очень ласково, долго говорил о положении дел и разрешил представление Раевского. На третий день я отвез в Екатеринодар его приказание войскам двинуться в Анапу, а сам возвратился в Керчь. Оттуда я поскакал в Феодосию, где меня ожидал пароход «Молодец», на котором я тотчас отправился в Анапу. Туда уже пришел ближайший батальон Тенгинского полка. Ночью я взял на пароход две роты, отвез одну в форт Вельяминовский, другую в укрепление Михайловское. Это были, по моему мнению, самые опасные пункты. К сожалению, этим усилением мы их не спасли, а только увеличили число жертв.

С береговой линии получались донесения одно другого тревожнее. Волнение охватило весь край, во многие местах образовались огромные сборища горцев. 29 февраля они взяли укрепление Вельяминовское. Генерал Раевский, донеся об этом, отравился на пароходе по береговой линии, несмотря на то, что погода в море была очень бурная. Меня он оставил в Керчи, дав предписание распоряжаться от его имени без всякого ограничения, во всех случаях, где экстренность обстоятельств того потребует.

Через несколько дней по отъезде г. Раевского, получено приглашение ему приехать для объяснений по службе в Тамань, куда прибыл генерал Граббе. Я тотчас же туда отправился. Г. Граббе принял меня серьезно и тотчас же приступил к делу. Он объявил мне, что счел нужным отложить всякие предприятия на береговой линии до особенного высочайшего повеления и потому остановил движение войск в Анапу. При этом он произнес длинный монолог своим театральным тоном, монолог, в котором были и справедливые мысли, но в куче фраз и общих мест. Видно было, что он написал в Петербург о необходимости скорее решиться на совершенное упразднение береговой линии, от которой можно ожидать только огромной и бесполезной траты в людях и деньгах. «Ошибочные системы, – сказал он мне, – тем особенно вредны, что, потратив на их исполнение много времени и материальных средств, не хотят покинуть их из опасения лишиться плодов принесенных уже жертв, и этим делают все более трудным возвращение с ошибочного пути. Я знаю, Николаю Николаевичу не понравится это мое мнение. Он держится римской политики: не ведет войны разом с двумя противниками. До сих пор была очередь Головина; теперь, вероятно, будет моя. Но что же делать? Государь решит! » – Я доложил, что г. Раевский не ожидал такого приказания об остановлении движения войск в Анапу и, сколько мне известно, считает немедленное прибытие на береговую линию единственным средством остановить успехи неприятеля и помочь остальным укреплениям, которые все находятся в одинаково опасном положении. Во всяком случае Раевский не мог дать мне никаких приказаний о том, как исполнить настоящее предписание его превосходительства; а как это исполнение потребует отмены многих распоряжений, то я просил дозволения его превосходительства доложить ему все, что считаю нужным сделать при настоящих обстоятельствах. Генерал Граббе выслушал меня внимательно и сказал: «Хорошо, я утверждаю все ваши предположения; предоставляю вам тотчас же привести их в исполнение и донести военному министру».

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...