«Уроборос» 3 страница
Что из этой затеи вышло, не ведомо никому. В лабораторном журнале Ломоносова на сей предмет иных записей не обнаружилось.
Вернер фон Болтон считался одним из искуснейших экспериментаторов начала нашего века. Работал он в электротехнической фирме «Сименс‑ Гальске». Победа электрического освещения тогда не была еще свершившимся фактом. В течение нескольких десятилетий с электрическим освещением успешно конкурировало газовое. Мне довелось еще видеть последние газокалильные лампы в Москве, у Красных ворот, заливавшие тротуар и липы, стоявшие тогда вдоль всего Садового кольца, мертвенно‑ белым светом ауэровских колпачков. Довольно долго состязание шло с переменным успехом, и даже в самом семействе Сименсов существовал разлад. В то время как брат Вернер усердно совершенствовал электрическую лампочку, брат Фридрих делал ставку на газ. В одной книге, выпущенной в Петербурге в 1904 году («Новейшие успехи материальной культуры в связи с ее историею»), мне попался следующий пассаж: «Приведем сравнение стоимости света силою в 1 свечу в течение 1 часа: при стеариновых свечах около 0, 83 коп., при керосиновых лампах 0, 04 коп., электрических дуговых лампах 0, 03 коп., при газокалильной горелке Ауэра всего 0, 02 коп. Отсюда мы видим, что в настоящее время газокалильная горелка Ауэра дает нам самое дешевое освещение. С ее изобретением электрическое освещение перестало быть опасным конкурентом для газа». Где только не прячется наш Уроборос! Австрийский химик Ауэр фон Вельсбах отыскал материал, ярко светившийся в газовом пламени, – соли редкоземельных элементов. Чтобы добиться победы в соревновании с газом, электричество должно было обзавестись материалами, тоже дающими яркий свет и притом способными выдержать высокую температуру. Вернеру Сименсу нужны были очень тугоплавкие и очень чистые металлы. Над их получением и трудился Болтон. Успешной работе способствовало прекрасное оборудование сименсовской лаборатории, прежде всего вакуумированная печь, в чреве которой гудела мощная вольтова дуга.
Первым в мире Болтон сумел получить чистый тантал и чистый ниобий – как раз в те годы, о которых шла речь, в 1904–1905‑ м. Он был столь искусен, что полученный им слиточек ниобия оставался единственным в мире чистым образцом этого металла целых двадцать лет – вплоть до 1929 года! Но ни танталовая, ни ниобиевая нить для лампы накаливания не подошли. И тогда Вернер фон Болтон вознамерился сделать алмазную лампу. А что? Красивая мысль. Он изготовил алмазную нить, поместил ее в печь, наполнил печь метаном (как сейчас наполняют лампы аргоном и ксеноном) и включил дугу. Через некоторое время он выключил дугу и, когда печь остыла, убедился, что алмазная нить не сгорела. Тогда он решил взвесить ее, чтоб узнать, каков же все‑ таки «угар» нити. Результат взвешивания мог удивить хоть кого – алмазного вещества стало не меньше, а больше. Нить словно бы стала потолще. Алмазную лампочку сделать Болтону не удалось. К тому же скоро Эдисон ввел в употребление нить накаливания из угля (близко, не правда ли? ). Но статья о странном поведении алмазной нити в атмосфере метана в 1908 году появилась в печати. Большого интереса она не вызвала. Кому и зачем могла в то время понадобиться алмазная нить? Несколько лет тому назад член‑ корреспондент Академии наук Борис Владимирович Дерягин, с которым читатель еще встретится на этих страницах, рассказал мне, как один его знакомый взял статью Болтона – ту самую, чуть не столетней давности, – и в точности повторил описанный в ней эксперимент. И алмазная нить у него тоже прибыла в весе.
Тоже Уроборос. Не знаю, пытались ли воспроизвести опыт Болтона в Институте кристаллографии. Кажется, не пытались. Но о статье солидного немца Шубников не знать не мог – она была упомянута Лейпунским в «Успехах химии». И это конечно же был аргумент в пользу попыток получить алмаз в обычном лабораторном аппарате, без вулканических давлений, чреватых небывалыми экспериментальными трудностями. А еще одним аргументом могла быть, повторяю, загадка Хэннея.
Читатель уже знает, как отреагировали на Муассана сообщники (сочлены по Минералогическому обществу) Константина Дмитриевича Хрущова. И сам Хрущов. Они спокойно проглотили пилюлю. Первые так первые, вторые так вторые. Российская наука амбициозностью не отличалась. Но едва известие об алмазах Анри Муассана достигло меловых утесов Дувра, как в Британии начался настоящий переполох – островитяне ревниво воспринимали научные успехи французов. Вскоре было объявлено, что искусственные алмазы были получены задолго до Муассана. Шотландцем Хэннеем. И что каждый, пожелавший в этом убедиться, может посетить минералогический отдел Британского музея в Южном Кенсингтоне. Там выставлена на всеобщее обозрение ровно дюжина рукотворных алмазов, изготовленных в 1880 году. Согласно оставшимся от тех времен скупым сведениям, Хэнней делал свои алмазы так. Брал ружейные стволы. Набивал их костяным маслом. Заклепывал с обоих концов. Грел до белого каления. Из восьмидесяти стволов нечто замечательное оказалось в двух или трех – маленькие, в долю миллиметра, но все же благородные кристаллики. Правда, Хэнней не скрывал, что в некоторые стволы он подкладывал («ставил на зарод») натуральные алмазные песчинки. Но утверждал, что в те стволы, откуда были извлечены камешки, переданные затем в музей, затравку не клали. В этом Хэннею верили. Сомнения были в другом: действительно ли алмазы – эти алмазы? Дело в том, что опыты Хэннея были многократно повторены известным английским заводчиком и изобретателем Чарльзом Парсонсом, человеком весьма основательным – изобретенные им паровые турбины до сих пор исправно нарабатывают нам электрический ток. Парсонс не прочь был организовать и производство алмазов. Чтоб их получилось побольше, он брал не только ружейные стволы, но и пушечные. И как назло – хоть бы какой завалящий алмазик. Ни одного!
Знатоки порешили так: шотландец принял за алмазы какие‑ нибудь корунды либо шпинели. И взяли термин «алмазы Хэннея» в кавычки. На том все и успокоилось. Спокойствие нарушила г‑ жа Кетлин Лонсдейл, известный английский физик. В 1942 году, в разгар войны, ей захотелось сделать рентгеновские снимки «алмазов Хэннея». Время было неподходящее, немцы бомбили Лондон, бомбы падали и в том районе, где находился музей, в одной из витрин которого хранился загадочный экспонат. Но все же настойчивость ученой леди и ее авторитет взяли свое – она получила музейное сокровище, привезла в лабораторию, сделала снимки и удостоверилась, что… 11 кристаллов из 12 были настоящими алмазами.
В середине семидесятых годов, когда в лабораторном обиходе появились ядерный магнитный резонанс, электронный парамагнитный резонанс, активационный анализ и другие методы тончайшего исследования веществ, физики снова попросили дирекцию Британского музея дать им на проверку теперь уже раскавыченные и потому еще более загадочные кристаллики. Новые методы анализа позволяли обнаруживать мельчайшие примеси, по которым можно отличить не только натуральный алмаз от искусственного, но и алмаз одного месторождения от камня, добытого в другом, и даже два разных камня, добытые в одном и том же месторождении. Было даже предложение составить своего рода дактилоскопическое досье на все особо ценные камни, чтобы можно было опознать похищенные, а затем разрезанные или переграненные бриллианты. Итак хэннеевские алмазы снова легли на лабораторные столы. И равнодушные к славе народов приборы засвидетельствовали подлог. Камешки оказались натуральными, из Южной Африки. Но это, повторяю, произошло всего несколько лет назад. В сороковые же и в пятидесятые годы алмазики из Британского музея все еще можно было считать искусственными. И думать, что, следовательно, и без чрезмерных давлений атомы углерода могут сложиться в алмаз.
Опыт выращивания кварца и корунда, лабораторный журнал Ломоносова, эксперимент Болтона, алмазы Хэннея, – все это отошло на задний план и даже на время вовсе исчезло с научного горизонта, как только швед Лундблад, а вслед за ним американцы Холл, Стронг, Банди, Уинторф получили алмазный порошок в прессе. В прессе – то есть «наиболее простым и естественным методом». Алмазный порошок – то есть вещество, заполняющее 80 процентов алмазного фонда, потребного цивилизации во второй половине XX века.
Беседа с Верещагиным. Продолжение – А что Шубников? – Шубников сказал: «Пусть Верещагин сделает нам оборудование для синтеза». Я говорю: «Кто достанет лошадь, может и сам ездить на ней». После совещания было подготовлено такое решение: алмазы – Шубникову, а мне боразон.
Небольшое пояснение. Когда американцы сделали из графита алмаз, один из участников этой работы, Уинторф, задался таким вопросом: а нет ли еще каких‑ нибудь веществ, построенных так же, как графит? Если есть, то почему бы не засунуть его туда же, куда они засовывали графит, и не поглядеть, не получится ли какой‑ нибудь неалмазный алмаз? А вдруг получится? Идея была из числа безусловно красивых и очень увлекательных. Уинторф бросился искать неграфитовый графит. Сперва он, естественно, обратился к той группе Менделеевской таблицы, в которой находится углерод. Однако ни кремний, ни германий, ни олово, ни свинец ни во что сходное с графитом не складывались. Тогда Уинторф стал перебирать не простые тела, а сложные, составленные из атомов не одного, а двух элементов. И быстро нашел то, что ему было нужно. Соседи углерода, стоящие в Менделеевской таблице один справа, а другой слева от него, – бор и азот, оказывается, образовывали точно такую же постройку, как графит. На вид нитрид бора – так называлось это графитоподобное вещество – оказался невзрачным, вроде талька, порошком. Но это Уинторфа ни капельки не смутило. Он насыпал его в точно такую же камеру, в какую раньше помещал графит и железо. Нагрел. Сдавил. И, вскрыв камеру, обнаружил в ней небольшие, но очень симпатичные оранжевые кристаллики. Сделали рентгеновский снимок – алмаз, да и только, все атомы в кристаллической решетке расположены совершенно так же. Попробовали царапать корунд – царапает. Дальнейшие исследования выявили у нового вещества два очень ценных для человека свойства: высокую кислородоустойчивость и высокую железоустойчивость. Оно не горит в кислороде и при 2000 градусов, тогда как алмаз горит при 800. И режет, как масло, любую сталь, тогда как алмазный резец при соприкосновении со сталью тут же разрушается.
Неалмазный, боразоновый алмаз назвали кубическим нитридом бора, или, сокращенно, КНБ.
Вот какое прекрасное вещество собирались поручить Верещагину, оставив за Шубниковым алмаз. И тем не менее это предложение выглядело несколько странно. Ведь американцы и алмаз и КНБ получили на одном и том же оборудовании, в котором‑ то и была главная загвоздка. А прежде всего она была в камере высокого давления, в реакторе, который обязан был не плавиться при нескольких тысячах градусов и не разрушаться при сотнях тысяч атмосфер. Каждый квадратный сантиметр которого должен был выдерживать нагрузку, равную весу груженого железнодорожного вагона! Почему возникло такое предложение? Не хотели обидеть Шубникова? Сомневались в Верещагине? Считали целесообразным устроить своего рода соревнование? В административных делах тоже есть свои красоты.
Беседа с Верещагиным. Окончание – Вынесли предложение на Президиум Академии. Все – за, кроме одного. Поднимается Лев Андреевич Арцимович и говорит: «Ни в коем случае, решение плохое, неподготовленное, надо все отдать Верещагину – и боразон и алмазы! » Решение отложили. На следующий день Лев Андреевич пригласил меня к себе. Сказал, что его честь поставлена на карту, и спросил: «Вы можете сделать алмаз? » Я ответил: «Я физик. Если бы вы меня спросили, могу ли я повторить опыт Майкельсона, я должен был бы сказать одно из двух – или что могу, или что я не физик».
Договорились об условиях. Лаборатория преобразуется в институт… – А вам не страшно было? Шубников уже получил под алмазы институт… – Он получил новое здание, институт у него уже был, а у нас была лаборатория. В общем, так: институт и три года времени. Я сделал алмазы за два года.
Прокрутив в первый раз эту ленту, я, помню, довольно долго размышлял над последней фразой. Меня как‑ то покоробило это «я сделал». Почему Леонид Федорович счел возможным употребить местоимение в единственном числе? Вот ведь даже Ленинскую премию он разделил с Рябининым и Галактионовым? А были, конечно, и другие участники… Разумеется, главная ответственность лежит на руководителе – и перед государством, и перед Академией, и перед собственным коллективом. И все же – можно ли в наше время связывать подобные свершения с именем одного человека, когда работают десятки, сотни, а то и тысячи людей? С именем Курчатова? Королева? Туполева? Верещагина?
Беседа с Рябининым – Как вы пришли к алмазам? Есть ли связь с работами Химфизики перед войной, с работами Харитона – Лейпунского? – Я ученик Иоффе. Окончил физфак Политехнического в Ленинграде. Еще студентом пришел в Физтех. Иоффе смотрел далеко вперед. Понимал, для изучения вещества в экстремальных условиях понадобятся сложные инженерные сооружения, физики‑ инженеры. В двадцатые годы студенты Иоффе сразу начинали работать научными сотрудниками. Никакого деления – окончил ты или еще учишься. В 1927 году меня пригласили в только что организованный харьковский УФТИ…
Это уже даже не смешно. Да что он такое – этот город? Ранним утром, лучше всего весенним или осенним, когда резные листья каштанов и кленов особенно ярки, а небо особенно сине и высоко, придите на площадь Дзержинского, или, как говорят харьковчане, к Госпрому. Это самая большая площадь у нас в стране – больше Красной в Москве, больше Дворцовой в Ленинграде. Встаньте к Госпрому лицом. Редчайшее творение! Огромный административный корпус высится подобно многовершинному горному хребту, не только не подавляя взгляд своею массой, не только не искажая окружающее пространство, а – напротив – включая в свою конструкцию и это пространство и даже само небо. Рукотворные Гималаи. А слева от вас будет возвышаться здание Харьковского университета, основанного в 1804 году – раньше, чем Петербургский. Есть же, значит, что‑ то особенное в этом городе, если есть в нем и эта площадь, и этот архитектурный шедевр, и этот – один из самых первых в стране – очаг просвещения? А харьковские книгочеи? Третья по числу книг библиотека страны находилась до войны здесь, в Харькове. Тоже навряд ли ни с того ни с сего?
…Все поверхности, отграничивающие одно тело от другого тела, одну среду от другой среды, обладают особыми свойствами, обусловленными особыми силами. На границе алмазного фундамента возникает алмазный дом. На границе России и Украины возник Харьков…
Беседа с Рябининым. Продолжение – Начинали с самого начала, с монтажа аппаратуры. Работал в лаборатории Льва Васильевича Шубникова. Мы с ним получили первый советский жидкий водород и жидкий гелий. В конце тридцать третьего года обнаружили явление вытеснения магнитного поля из сверхпроводника. Пытались теоретически понять, не могли. Ландау – он был в УФТИ – тоже не мог. Пока мы размышляли, на то же явление наткнулся Майснер и, не размышляя, опубликовал. Так мы открыли то, что теперь называется эффектом Майснера. Мы много занимались техническими приложениями. Когда много лет спустя меня удостоили Ленинской за алмазы, Зельдович спросил: «Это тебе за водород? » В тридцать шестом пригласили вернуться в Ленинград. Родной город, всегда хотелось вернуться. Продолжал заниматься низкими температурами в Институте физических и химических исследований, который в сороковом слился с Химфизикой. Потом война, эвакуация в Казань, танкодром. Всю войну занимался оружием. В сорок четвертом Химфизику перевели в Москву. Работал в лаборатории Харитона, занимались адиабатическим сжатием. – Этим как будто занимался еще Парсонс, когда не вышло по методу Хэннея… – Верно, еще Парсонс. Стрельба не из ружья, а в ружье… – А чего вы вдруг перешли в совершенно новую область? – Ну, не совсем так. При холоде атомы сближаются. И здесь, только уже при обычных и даже повышенных температурах. Мы сумели получить такие параметры газов: давление 10 000 атмосфер, температура 10 000 градусов, плотность – единица. Газ превратился в твердое тело без замораживания. Он давал сплошной спектр. И электропроводность была как у твердого тела. Получил за эту работу премию Менделеева первой степени, 20 тысяч рублей. Стал доктором. Потом занялся теорией взрыва. Тоже естественный переход. Адиабатическое сжатие могло давать давления и выше 10 000 атмосфер, но тогда начинался детонационный процесс, попросту взрыв. – Как же вы все‑ таки пришли к алмазам? Нет, не отвечайте, попробую угадать сам. Занялись повторением экспериментов Крукса? Или, еще когда занимались адиабатическим сжатием, закладывали в аппарат графитовый стерженек? – Не угадали. Зачем вкладывать графит, если давление не больше 10 000 атмосфер, а по Лейпунскому нужно минимум впятеро выше? С Круксом, правда, несколько сложнее… Уильям Крукс пытался получить искусственные алмазы, закладывая графит в бомбу, начиненную динамитом.
Беседа с Рябининьш. Продолжение – С помощью взрыва я действительно получил алмазы, но… – Это было гораздо позже? – Самое смешное, что, синтезировав алмазы, я их не заметил. И действительно, это произошло позже. Сперва я из Химфизики попал в лабораторию Верещагина. – Перешли? – Не тот термин. Я попал под кампанию. Тогда кампании у нас были в моде. Очередная была такая – борьба с семейственностью. Теперь, например, никто не удивляется, что фирму Туполева унаследовал его сын. А в начале пятидесятых директору института было невмоготу держать в своем учреждении даже своего двоюродного брата. Мне пришлось уйти от Николая Николаевича. Ушел к Верещагину. – Вы были знакомы по УФТИ… – Конечно, но не в этом дело, а в научных интересах. Физика твердого тела, находящегося под воздействием сверхвысокого сжатия. Сжимаемость. Полиморфизм. Фазовые переходы. Прочность. Пластичность. Мы создали установку, в которой можно было изучать металлы под давлением 100 000 атмосфер. В пятьдесят пятом году в журнале «Огонек» была заметка об этом и наша с Верещагиным фотография у нашей установки. 500‑ тонный пресс. На таком прессе были получены и первые алмазы. 100 000 атмосфер – это уже область их стабильности. В общем, когда американцы вели свои работы над алмазным синтезом, мы находились по аппаратуре и знаниям примерно на том же уровне, что и они. И работу над алмазным синтезом начали еще до создания ИФВД. Организовали три лаборатории. Верещагина. Галактионова. Рябинина. И пошли параллельным курсом – и аппаратура и химия у всех троих. Раз в неделю – общий сбор. Полный обмен всеми результатами. У нас было джентльменское соглашение: кто бы ни получил первый алмаз, получившими считаются все…
…Вокруг алмазов создается, по‑ видимому, какое‑ то не совсем приятное физическое поле. Когда‑ то даже существовало поверье, будто они могут приносить несчастья своим владельцам. Правда, в наше время приближение к алмазу не приводит к совсем уж трагическим результатам. Однако нельзя утверждать, что влияние алмазного поля теперь не сказывается совсем. Иначе как объяснить такой факт, как уход из «Дженерал электрик» одного из руководителей алмазной программы Холла сразу же по получении первых алмазов? И уход из верещагинского института двух из трех джентльменов, заключивших упомянутое чуть выше соглашение? К счастью, и это произошло уже после успешного завершения программы. Пока работа шла, все было так, будто никаких алмазных полей не существует и в природе. Каждый выкладывался полностью и полностью выкладывал коллегам все, чего удалось добиться за предыдущую неделю. Впрочем, пока алмаз не был получен, откуда было взяться и полю?..
Беседа с Рябининым. Окончание – По старой памяти меня еще пускали в Химфизику. И я решил поработать взрывом. Факультативно. В «Докладах Академии наук» за пятьдесят шестой год есть моя публикация – «Динамическое сжатие взрывом неразлетающегося графита». В том и была главная трудность – так взорвать, чтоб графит не разлетелся, а обжался со всех сторон одновременно. Эти трудности я преодолел. И параметры получил превосходные. Температура – 2500 градусов, давление – 300 000 атмосфер. По диаграмме Лейпунского – самые алмазы. Но рентген показывал сплошной графит. Тогда я решил, что время взрыва слишком мало и графит не успевает перестроиться в алмаз. Однако сегодня именно так получают, если нужно, и алмаз и боразон. Существует немало патентов. Причина моей неудачи была совсем иной. Все было до смешного просто. Надо было бы весь материал после взрыва обработать кислотами, растворить оставшийся графит. Только тогда можно было обнаружить образовавшиеся алмазы. Но я же работал один. И на это у меня просто рук не хватало. И я посылал на рентген весь материал. А рентген из‑ за огромного графитного фона не мог выявить рассеянные в материале пылинки алмаза. Бросил я свои взрывы и все время, без остатка, стал проводить у пресса. Тут народу было достаточно, все делалось как следует. Обработанный материал из‑ под пресса сначала клали под микроскоп, потом отправляли в рентгеновскую лабораторию. Те давали нам снимки – на них сразу можно было отличить кубические образования от некубических. Но ведь кубические – не одни алмазы. И карбиды, например, – тоже. Рентгенограмму с подозрительными пятнами обсчитывали – алмаз или не алмаз? Пробовали получившимся материалом царапать стекло. Часто царапал. Ну и что? Карбиды, случается, тоже царапают. Верещагин очень смелый человек – он объявил, что алмаз получен, раньше, чем мы увидели первые кристаллики. Я бы так не сделал. Наконец обсчитанные рентгенограммы стали показывать, что в материале все чаще скрывается нечто алмазоподобное. Такие опыты пытались повторять. Далеко не каждый раз удавалось это сделать. И камеры не совсем одинаковые. И давления с температурами. Было много ложных радостей и ложных тревог. Алмаз появился не сразу, а постепенно. Поэтому никто из нас не может сказать, в чьей именно лаборатории был получен первый алмаз.
Вопрос, казавшийся мне поначалу элементарным, – кто конкретно получил первый отечественный искусственный алмаз – на поверку оказался не таким уж простым. Как ни старался я уточнить именно эту деталь, ни с Рябининым, ни с Верещагиным у меня ничего не получалось. Может, они не считали возможным даже по прошествии многих лет нарушить джентльменское соглашение? Версия Верещагина была такой. В некоторых опытах часть прореагировавшей массы, вынутой из камеры, оказывалась столь твердой, что запросто царапала стекло и даже корунд. Когда такие опыты научились повторять, он, Верещагин, понял, что это алмаз, и распорядился изготовить несколько гравировальных карандашей, в которые запрессовали эту царапучую массу, и два таких карандаша подарил приехавшим в институт Петру Леонидовичу Капице и Льву Андреевичу Арцимовичу. Только один из трех руководителей лабораторий, трех лауреатов, выдал мне версию, хоть и не представляющую прямой ответ на мой вопрос, но все же отличную от прочих. Верней, ответ она давала, но сам вопрос оказывался при этом некорректным. Некорректным не в этическом плане, а в научном.
Беседа с Галактионовым – Василий Андреевич, помогите. Не могу докопаться. Кто же на самом деле синтезировал у нас первые алмазы? В чьей лаборатории? На чьей установке? – С Верещагиным говорили? – Говорил. – А с Рябининым? – Говорил. – И что они? – В том‑ то и дело, что… – Ладно. Я скажу. Первый удачный синтез получился в моей лаборатории, на моей установке. – Можно еще один трудный момент? – Давайте. – А в чем личный вклад Верещагина? Не как организатора, это понятно… – Вы хотите знать, что именно сделал лично он? – Хочу понять… это, конечно, сложный вопрос… – Почему же сложный? Проще некуда. Верещагин придумал самое главное. Самый главный узел. Камеру. Нашел оригинальную схему. Все прежние конструкции не выдерживали. Верещагин очень наблюдателен. Даже не в этом дело. Понимаете, как‑ то он заметил на пуансоне вмятину, по форме близкую к полусфере. И у нас такие бывали, мы их после очередного опыта устраняли, подшлифовывали пуансон. И никто не догадался, что надо не идти наперекор природе, а использовать ее прихоть в своих интересах. А Верещагин догадался. Он приказал не сошлифовывать вмятину, а, наоборот, углубить и расширить. Так появилась верещагинская чечевица. Она и решила дело. Вот уж действительно – почему это один играет на рояле, а другой – нет?.. Можно смотреть и в упор не видеть. Можно видеть и не догадываться. С этим тоже связаны некоторые зигзаги истории. Иногда трагикомические. Вот что произошло в молодости с немецким химиком Юстусом Либихом, впоследствии всемирно известным инициатором удобрения почв минеральными солями. Питать живое неживым – идея смелая, и Либиху человечество обязано по гроб жизни. Но однажды и Либих дал маху. Прислал ему как‑ то местный фабрикант бутыль с бурой жидкостью и попросил сделать анализ. Либих поглядел бутыль на свет – похоже на тинктуру йода, только сильно разбавленную. Вынул пробку, понюхал – похоже на хлор. Не иначе как соединение хлора с йодом, решил он. Так и написал фабриканту. А бутыль задвинул в темный угол. Достал он ее снова через три года, когда получил французский журнал с сообщением о том, что никому не известный лаборант из Фармацевтического училища в Монпелье, по фамилии Балар, открыл новый элемент бром – вонючую коричневую жидкость. Помчался Либих со всех ног в кладовку и убедился, что три года назад пропустил шанс сделаться первооткрывателем нового химического элемента. Между прочим, второго такого шанса судьба ему не предоставила. Взойдя на свою профессорскую кафедру, раздосадованный Либих изрек фразу, оставшуюся в истории: «Не Балар открыл бром, а бром открыл Балара! » Ну что ж, коли в запасе у природы что‑ нибудь есть, то рано или поздно она найдет случай поведать об этом человечеству. Но чьими устами – вот в чем вопрос.
Есть и более разительные примеры. Таблица, сходная с менделеевской, была составлена еще до Менделеева. И не единожды. До полудюжины химиков расположили химические элементы в порядке их атомных весов. Некоторые даже увидели, что при этом элементы с родственными свойствами, так сказать свойственники, периодически повторяются. Самый глазастый – англичанин Джон Ньюлендс даже объявил, что повтор идет через каждые семь элементов. Но только Менделеев догадался, что периодичность – это закон природы, и, следуя природе, не побоялся объявить о наличии таких‑ то и таких‑ то еще не открытых элементов с такими‑ то и такими‑ то свойствами. А ведь и Ньюлендс был человеком не робкого десятка – сражался в рядах гарибальдийцев за свободу Италии… Надо верить природе. Природа знает, что ей нужно. Если ей нужна чечевица – сделай чечевицу.
Не раз и не два видел я искусственные алмазы – и в лупу, и в микроскоп, и просто так – в спичечном коробке и баночке из‑ под пенициллина, и зачеканенными в стеклорез, в токарный резец, в буровое долото. Но услышу слово «алмаз» или сам произнесу его – и вижу бриллианты, оруденелый свет солнечный. Почему красота производит на нас такое сильное впечатление – непонятно. Но производит! И уже по одному тому было бы очень жаль, если бы алмазная эпопея остановилась в своем движении. Банки с алмазным порошком, тюбики с алмазной пастой, всяческий инструментарий – и все. Когда Мстислав Всеволодович Келдыш – в то время президент Академии – вручал верещагинскому институту орден Ленина, он сказал: «Следующий рубеж – крупные алмазы! »
Вторая беседа с Верещагиным – Как вы относитесь к гипотезе сибирских геологов о том, что большие алмазы образуются в результате повторных взрывов? – Отрицательно. – Почему? – Взрывы мгновенны, а хороший кристалл растет медленно. Недавно американцы запатентовали присадку, замедляющую рост кристаллов искусственного пьезокварца. – Тише едешь, дальше будешь? – Если бы мне поручили не мелкие монокристаллы, а крупные, я не взялся бы не то что за три года – за тридцать лет. Чистейшая авантюра! Как алмазы образуются в природе? Не знаем. Там камеры с комнату. Даже – с дом. А у нас миллиметры, сантиметры. И никакой возможности иметь камеры такой величины, какие имеет природа, пока нет и не предвидится. – Значит, на синтез крупных монокристаллов алмаза вы смотрите скептически? – Да. Году этак в одна тысяча семьсот семьдесят девятом или, возможно, восьмидесятом поползли по Санкт‑ Петербургу прельстительные слухи.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|